jaetoneja
ну вот, теперь я могу положить эту арку целиком - здесь под катом больше 40 тыщ знаков, но мне кажется, что дробить этот кусок невозможно.
теперь я точно могу сказать, что вышел на финишную прямую. и да, я уже примерно знаю, как оно будет продолжаться и чем все закончится.
у меня есть твердая уверенность в том, что никто не умрет.
когда я думаю о том, что по логике вещей Катажина должна умереть, у меня внутри головы сразу же проявляется финальная сцена из Трех мушкетеров, и Атос, говорящий мертвым голосом это свое сакраментальное "Так умрите же с миром", и все во мне сразу же встает на дыбы и я понимаю, что если согласиться с логикой текста, то это будет то же самое, и зачем тогда вообще все, и к чему речи о том, что милосердие - это то, что вообще спасает мир. и то, что способно обратить вспять порядок вещей.
и что если говорить об отличительных чертах эээээ язычества, по крайней мере в изводе Райгарда, так это именно вот это - отсутствие милосердия, и за то ли мы все боролись.
я просто не могу. не могу.
я буду очень благодарен, если кто-то мне что-либо скажет по этому поводу.
читать дальшеА мир говорит:
Как ты можешь быть
Так спокоен?
Надвигается шторм,
Который разорвет
Саму суть бытия.
А я говорю:
Мир, ты не понял,
Да, надвигается шторм,
Шторм – это я.
Б.Г.
4 ноября 2009 года.
Омель.
Момент, когда панна Гедройц открыла входную дверь, Петер бесславно проворонил. Он помнил, как после трезвона колокольчика нетвердый голос спросил изнутри квартиры, кто там, и Пионтек принялся бормотать молитву. Быстро-быстро, как заведенный, и на словах «и прости нам долги наши» дверь распахнулась. В лицо толкнулся теплый воздух, пахнущий свежезаваренным чаем и – свежо и остро – лимоном, и Петер успел поразиться, где в этой дыре Кшыся достала лимон. А потом перед глазами заплясали черные мухи, и он почти упал в чьи-то объятия.
И еще подумал, что рубашка человека, который его подхватил, почему-то пахнет одеколоном «Ялины», тем самым, который пани Леокадия, покойная бабка Антона Марича, подарила Сашке Закревскому на совершеннолетие – последний день рождения, когда они отмечали его вместе с ней. Она умерла через неделю, в начале сентября, и на похороны Сашка надел ту рубашку, в которой был на празднике. А потом они все втроем уехали на практику в Толочин. Поэтому аромат этот Петер запомнил с особой, предельной ясностью.
Холодный сдержанный аромат хвойной горечи, лимона и крепкого чая вернул Данковского назад в реальность.
В этой самой реальности он сидел на кухне казенной квартиры в Омеле, обнимая ладонями громадную чашку с крутым кипятком. В кипятке медленно оседали на дно чаинки, вода струями окрашивалась в коричневый, медовый цвет. Прозрачный лепесток лимона плавал на поверхности, похожий на лист кувшинки. На плите были зажжены все четыре конфорки, под потолком, невзирая на белый день, горела лампочка, красиво оттеняя длинные языки копоти, оставшиеся после недавнего пожара, когда он тут местную нечисть гонял. Все вокруг выглядело так, как если бы Петер смотрел на мир сквозь запотевшее стекло. Неочевидным и медленным, как будто во сне.
И поэтому Данковский нисколько не удивился, когда повернул голову и увидел на соседней табуретке Сашку Закревского – небритого, в грубом и растянутом свитере, выглядящего так, как будто до этого он, по меньшей мере, месяц шастал по помойкам. Самого Сашку такое положение дел, кажется, нисколько не огорчало, потому что глаза его сияли все той же яркой до одури синевой.
-- Давай, -- предложил он, -- расскажи мне, наконец, где это тебя так угораздило.
-- И вам здрасьте, -- Петер улыбнулся, чувствуя себя ужасно глупо.
-- Потолок покрасьте! – немедленно откликнулся Сашка, потому что это была их всегдашняя, еще с Толочинского университета, шутка. – Что с тобой случилось? Этот твой пан Гжегож ничего не говорит.
-- Его нава укусила, -- виновато пояснил от дверей Пионтек. – Но пан Гивойтос сказал, что беспокоиться не о чем, потому как покойникам ничего с того не бывает.
-- Кому?! – ахнула Кшыся и закрыла лицо ладонями.
-- Кто сказал?.. – одновременно с ней переспросил откуда-то сзади, невидимый, еще один голос, и Петер подумал, что уж это наверняка не может быть правдой.
А Кшыся, все то время, пока длилась эта короткая и странная беседа, переводившая глаза с одного на другого, наконец, заплакала, и это вынести было совершенно невозможно.
Все то время, пока он учился в коллегиуме Святого Сыска, все эти проклятые, невыносимо тяжелые пять лет, ему снился один и тот же сон.
Ему снился берег Ислочи – в том месте, где река делает крутую излучину и сливается с одним из своих многочисленных притоков, образуя широкий разлив. Там росли старые тополя, сходились ровной аллеей к обрывистому берегу. Мелкие коричневатые волны набегали на узкую полоску белого песка. Чуть дальше начиналась трава, и Петер все время видел себя лежащим на этой траве, навзничь, с руками, закинутыми за голову.
Он лежал на траве и смотрел близорукими глазами, как ползут по летнему небу кучерявые медленные облака. Очки валялись рядом, как будто были отброшены небрежной рукой, и там же стояли чьи-то ботинки – тяжелые «десерты» военного образца, с распущенной шнуровкой. По шнурку левого башмака взбирался упрямый, похожий на каплю коричневой ртути, муравей.
Во сне Петер отлично знал, кто хозяин этих башмаков.
С этим самым хозяином он лежал на траве рядом, очень близко, почти соприкасаясь плечами. А еще он отлично знал, что если перевести взгляд, обнаружатся чужие босые ноги, с мелкими царапинами на стопах — так бывает, если вздумаешь предлагать собственные ноги котам в качестве игрушки. Между пальцами был зажат какой-то невнятный цветочек.
-- Тебя же нет, -- в конце концов говорил он, и тогда Антон пихал его в бок – несильно, но вполне болезненно.
-- Данковский, тебя тоже нет, -- отвечал он, и они смеялись.
И сам Петер, и Антон, разумеется, были давно и прочно мертвы, и оба отлично это знали, и спорили больше по привычке, и все это не делало их двоих ни вот настолечко менее живыми и настоящими.
Как могло случиться, что этот сон оказался правдой?!
Пару лет назад, на втором, что ли, курсе, ему показалось, что он видел Антона в толпе студентов с параллельного потока, он даже смутно помнил, что это был факультет дознания и криминалистики. Но случая проверить свои догадки Петеру за все годы так и не представилось. Он всегда как-то забывал об этом. Как будто кто-то нарочно отводил глаза. А ведь это было так просто. Всего лишь зайти в деканат и посмотреть списки всех курсов.
В то, что и Сашка Закревский учится там же, в коллегиуме, почему-то было практически невозможно поверить. И тогда он сказал себе, что все это – просто бред, сон наяву, муки больной совести. Потому что он, конечно же, считал себя виновным в том, что уцелел и продолжает… не жить, конечно, нет, он тогда уже отлично понимал, что к чему… не жить, но продолжать существовать под этим небом.
А их двоих – Антона и Сашки – больше нет.
Теперь же оказалось, что он ошибался.
Они молчали и только переводили глаза друг на друга, каждый не в силах поверить в то, что видят один одного. И Кшыся тоже молчала, и обнимала тоненькими и будто прозрачными пальцами чашку с кипятком. Никто не знал, что следует говорить в такие моменты, и было страшно, что любое сказанное слово может оказаться нелепостью. С каждой секундой всеобщее молчание становилось все более и более неловким.
-- Панове, -- в тишине сказал Пионтек, и они все разом обернулись к нему. Пан клирик смутился от всеобщего внимания и, кажется, покраснел. – Извините, что вмешиваюсь, панове. Но по панне Кароль результаты вскрытия готовы, надо поехать и подписать, и, может быть, пан Гивойтос сам хотел бы взглянуть?..
Самым коротким путем до градской больницы, где, по словам Пионтека, помещался омельский морг, было пройти через дворцовый парк. Тот же Пионтек утверждал, что именно эта дорога наиболее безопасна, и поначалу Петер не мог взять в толк, что пан клирик имеет в виду. То, что по улицам Омеля с наступлением темноты лучше не шататься, Данковский понял достаточно быстро, одного утра хватило, спасибо. Но, во-первых, сейчас был белый день, а, во-вторых, если Петер хоть что-либо понимал в своей профессии, нечисть всегда предпочитает, так сказать, удаленные от цивилизации места.
Но едва он открыл рот, чтобы возразить, Сашка так взглянул исподлобья синющими своими глазами, что Петер почел за благо промолчать.
В Омельском парке хозяйничала осень. Не та промозглая, слякотная, истекающая мокрым туманом по черным стволам деревьев, а золотая, праздничная, теплая. Как будто парк был обнесен невидимой оградой.
Чертой наоборот, если только такое возможно в природе.
В шелестящем золоте и багрянце стояли деревья. Дорожки были засыпаны палой листвой. Небо проглядывало сквозь неплотные кроны ясеней, кленов и вязов чистой синевой, такой глубокой, которая бывает только в сентябре.
Время сошло с ума и тронулось вспять, думал Петер, и поддавал носками ботинок шуршащие листья, и смотрел, как взметываются и медленно оседают в широком луче мириады сияющих пылинок, и воздух наполняется горечью и запахом прели. Неужели были когда-то времена, когда запах разрытой земли не приводил его в ужас?
Ему не хотелось оглядываться назад. Он все никак не мог поверить в то, что люди, которые идут в нескольких шагах от него, точно так же, как и он, зарываясь ногами в опавшие листья, -- настоящие. Живые, как и он сам.
Если не вдаваться в детали.
Гораздо лучше подумать сейчас о других вещах. Например, о том, почему парк выглядит ухоженным. Ровно подстрижены кусты форзиции и шиповника на куртинах вдоль центральных аллей, нет ни бурелома, ни опавших ветвей, обрывы над Ислочью укреплены деревянными решетками, а вода в пруду черна и прозрачна, и черные лебеди плывут по ней величаво и медленно, разбивая собственные отражения.
Сколько лет прошло с тех пор, как умер последний хозяин Омельского палаца? А сколько с тех пор, как Омель перестал быть видимым?
Ответ на последний вопрос проще, чем того бы хотелось. Столько же, сколько сейчас самому Петеру. И Антону. И на целый год меньше, чем Сашке, потому что Сашка старше их ровно на этот самый год.
Почему это кажется важным сейчас?
Омельский палац блестел на солнце чисто вымытыми стеклами галерей, на клумбе перед крыльцом доцветали поздние розы, в брукованой дорожке, ровной дугой сходящейся к парадному подъезду, не было ни одной выбоины. Когда Петер с друзьями приблизились к крыльцу, часы на приземистом донжоне принялись вызванивать старинный полонез. Складывалось полное впечатление, что сейчас распахнутся двери, подбегут принять лошадей пахолки, а на крыльцо, поглаживая долгие седые усы, выйдет хозяин – пан Витовт князь Пасюкевич.
-- Подождите меня здесь, -- обернувшись к Антону с Сашкой, попросил Петер и повернул к палацу.
Ему все казалось, что он видит мрою. То, чего нет на самом деле.
Но ошибки не было никакой.
Он стоял на чисто вымытых мраморных ступенях парадного крыльца и таращился на начищенные толченым мелом дверные ручки, чувствуя себя последним дураком. Теплое, как никогда не бывает в ноябре, солнце ласково грело плечи. Розы на клумбе источали тошнотворно сладкий аромат.
От всего этого благолепия возникало странное ощущение. Как будто ты – муха в центре паутины, спеленатая крепкими нитями, наблюдающая, как по капле, очень медленно и незаметно, из тебя уходит твоя собственная жизнь.
Но что-то бередило, маячило на краю сознания, дрожало золотой каплей на границе зрения.
Петер с усилием стряхнул сонный морок.
На мраморе крыльца, прямо перед порогом, было рассыпано что-то, больше всего напоминающее крошки засохшей сосновой смолы.
Петер аккуратно собрал в пакетик медовые крупинки, взглянул на просвет. Кое-где в них попадались редкие капли белого металла. Как если бы кто-то сперва сломал, а после растоптал тяжелыми подошвами оправленные в серебро куски янтаря.
Возможно, некогда они были ожерельем, или серьгами.
Или венцом.
Тому обстоятельству, что госпиталь в Омеле работает, Петер даже удивляться не стал. В конце концов, в городе живет тридцать тысяч человек, и это в действительности очень много, особенно если учитывать, что каждому человеку нужны не только еда и питье. Но и отопление, свет, вода для хозяйственных и бытовых надобностей, самые простые лекарства, вроде йода и аспирина, и еще тысяча вещей, которые на первый взгляд кажутся незначительными, но стоит столкнуться с их отсутствием, как сразу понимаешь, что случилась катастрофа. И стоило бы задуматься, откуда все это берется в городе, наглухо отрезанном от внешнего мира… но, пожалуй, не теперь.
Пока же стоит просто искренне порадоваться, что здесь все еще существует, помимо святой нашей матери Церкви, не только электричество и телефонная связь, но и медицина, по крайней мере, судебная.
-- Знаешь, Данковский, -- перед дверями в прозекторскую вдруг негромко проговорил Антон, -- я, пожалуй, не пойду. Расскажешь потом… ну и заключение дашь почитать.
Лицо его заливала смертельная бледность, так что Ежи Пионтек, бывший тут же, в двух шагах, даже испугался. Тут же полез в карман нелепого своего пальто, за время путешествия по толочинским болотам превратившегося едва ли не в лохмотья, извлек наружу мутного стекла пузырек с притертой пробкой и без предупреждения открыл ее прямо перед лицом Антона.
Тот охнул и отпрянул назад. Но губы порозовели.
-- Пан клирик… предусмотрительный, я вижу, -- выговорил он трудно.
-- Так, сами понимаете, пан Марич, времена нынче какие. Без нашатыря никуда.
-- Лучше бы старку носили, -- проворчал Сашка Закревский и первым толкнул выкрашенные белым дверные створки.
… обнаружен труп женщины правильного телосложения, удовлетворительного питания, длиной тела 164 см, холодный на ощупь. Трупное окоченение присутствует во всех группах мышц, трупные пятна выражены слабо, преимущественно в верхней части тела, имеют вид небольших островков, бледного окраса. Волосы на голове темные, уложены в прическу, в свободном состоянии длиной 30-35 см. Глаза закрыты, зрачки расширены, внутренние оболочки глаз с множественными ярко-красными кровоизлияниями. Голова трупа почти полностью отделена от тела, удерживается в непосредственной близости от него за счет кожного лоскута с передней стороны.
Женщина одета в драповое пальто с воротником из меха куницы, вязаную шерстяную шаль, блузку, жакет, юбку средней длины, на ногах кожаные сапоги. Чулки и белье без видимых внешних повреждений, на пальто и шали следы бурой жидкости в виде многочисленных мелких капель…
(протокол вскрытия Хелены Кароль, морг клинической больницы г.Омель, 2 ноября 2009 года)
Солнечный свет проникал в высокие сдвоенные окна, отражался от кафельных стен и пола, заставлял сверкать неистовым белым огнем стекла шкафов, хирургическую сталь разложенных на приставном столике приборов, и даже свежая простыня, которым было укрыто лежащее на секционном столе тело, светилась празднично и ярко.
Как будто здесь была не прозекторская, а дом Господень.
Отвернувшись лицом к окну, чтобы не видеть этого торжества святого духа, Петер читал отпечатанное на машинке заключение экспертизы. Нестерпимо чесались глаза, и горело лицо, и больше всего хотелось умыться, раз уж выйти отсюда не было никакой возможности.
…внутреннее исследование… кости черепа без повреждений, толщина на распиле… мозговые оболочки… маточные трубы в виде тяжей длиной 6 см каждая, проходимы; тело матки увеличено до 12 недель беременности, один плод, развитие плода соответствует сроку беременности…
Была опознана как Хелена Михалова Кароль, полных лет 28, незамужняя, преподаватель математики, алгебры и геометрии в муниципальной общеобразовательной школе №11 г.Омель. Предварительное заключение: смерть наступила в результате острого инфаркта миокарда с нарушением целостности стенок сердца. Причиной возникновения кардиогенного шока и развившегося за ним инфаркта следует считать расслоение аорты вследствие сильнейшего и внезапного нервно-психического переживания. Разрыв ствола позвоночника и перелом шейных позвонков причиной смерти не являются и были произведены посмертно, приблизительно через 5-10 минут после наступления физической смерти тела. Определить промежуток между наступлением физической и биологической смертью на данный момент не представляется возможным. Судебно-медицинский эксперт настаивает на проведении посмертного допроса потерпевшей п.Кароль.
-- Закрывать? -- равнодушно спросил эксперт, глядя прямо Петеру в лицо поверх марлевой маски.
Данковский кивнул.
С шуршанием развернулась и опала, укрывая лежащее на столе тело, зеленая клеенка.
-- Подписывать будете?
-- А должен?
-- Разве пана из Крево не для того прислали?
Данковский только головой покачал. Какой славной была бы жизнь, если бы на каждую жертву навья из столицы проверяющих присылали.
Петер отлично понимал, что, ставя свою подпись под заключением экспертизы, он принимает на себя обязательства выполнить все его пункты. В том числе и последний – о посмертном допросе. Не то чтобы ему казалась дикостью сама идея. Он слышал, что такое возможно. Но совершенно не представлял, как должен это осуществить. Кем нужно быть для этого? Те, кто ушел за Черту, не являются по первому требованию, чтобы поговорить о том, как именно закончилось их земное бытие.
И потом, если честно. Он был готов смириться с тем, что Черта существует… в некотором мистическом смысле, что ли. Но поверить в то, что она материальна – нет.
-- Дичь какая-то, -- пробормотал Петер. – Как вы себе это представляете?
-- Простите, панове, -- вмешался Пионтек и тронул Данковского за локоть. – Отойдем на секунду, Петер Янович?
-- Я, конечно, понимаю, что нужно время – привыкнуть к новому положению дел, как-то справиться со всем этим… Но, Петер Янович, у нас у всех этого времени нет. И вы, безусловно, можете сделать это гораздо проще, чем любой штатный венатор, имеющий соответствующие полномочия Святого Сыска Лишкявы и Шеневальда.
Здесь, в коридоре, было гораздо легче дышать. И все так же лился в огромные окна солнечный свет, и за перекрестьями полукруглых рам, за поредевшими, лимонно-желтыми кронами кленов и ясеней, распахивалось огромное и высокое небо. Словно утверждая всем собой: смерти – нет.
Почему-то здесь, в стенах Омельского морга, это не выглядело издевательством.
-- Как именно? – спросил он Пионтека.
Ежи смутился, но только на короткое мгновение.
-- Разумеется, как Гивойтос, -- сказал он. – Не думаете же вы, что панна Кароль посмеет отказать вам в этом разговоре.
Чем дальше отстоит душа человеческая от незримого порога, тем менее человеческого в ней остается. Это в полной мере касается и физического облика умершего. Данное утверждение тем более точно, если речь идет о мужчинах. По неуточненным данным, до 10% лиц женского пола никогда не отдаляются от Черты на сколько-нибудь значимое расстояние. Их численность странным образом коррелирует с численностью нав, зарегистрированных на территории Лишкявы и Шеневальда, и никак не соответствует числу ведьм, как прошедших инициацию, так и ожидающих ее. Эти же данные свидетельствуют о том, что после физической смерти ведьмы отдаляются от Черты так далеко, что полностью утрачивают любое подобие человеческого. Скорость утраты физических и душевных качеств прямо пропорциональна мощи погибшей ведьмы.
Следует ли из этого, что ведьмы не принадлежат к числу живых?..
(заметки к диссертационной работе аспиранта кафедры судебно-медицинской экспертизы Петера Данковского)
Петер много раз читал о том, как это происходит. После перевода на другой факультет, выбитого с таким трудом, распоряжением ректора он вдруг получил доступ в закрытую часть библиотеки коллегиума. И только столкнувшись с этими текстами, понял, от чего пан Рушиц пытался его уберечь. Написанные сухим академическим языком, они поначалу не производили никакого особенного впечатления. Казались скучными и ничего не значащими. Но, переплавляясь в мозгу в четкие, всегда неизменные картины, что-то такое делали они с человеческой душой, чего рациональным разумом постичь было невозможно.
Какие слова сказать, под каким углом глядеть на мир, чтобы увидеть то, чего в нем быть просто не может. Что делать, чтобы сквозь туман перед глазами вдруг проступила не просто примятая трава, а тропинка — четкий и осязаемый путь на изнанку мира… Всегда одинаковый, независимо от того, какая пора года на дворе.
Это было даже не знанием – но чем-то таким, чему Петер не находил объяснения. Как будто все вещи в мире стронулись с мест и, раз и навсегда изменив свой порядок, застыли в новом положении. Избавиться от этого было невозможно, жить с этим – невыносимо.
Спасло Данковского только паршивое, с точки зрения пана ректора, качество – верить исключительно тому, что материально. Ведьмы существуют, он перевидал их сотни, вот отчеты со вскрытий, которые он проводил собственными руками. Вот ведьмы, а вот навы, и первые мало отличаются от вторых. Просто потому, что все их на первый взгляд нечеловеческие качества объясняются одинаково.
Смерть – это процесс. И он устроен так, что тело умирает гораздо быстрее, чем мозг. Если не пытаться мыслить категориями религии. Эти проповеди про бессмертную душу, благословение божье и все в том же духе.
Наступает осень, и птичьи стаи летят на юг, и опускаются зимовать на теплые острова у берегов Балткревии. Никакого вырия не существует.
Так он решил для себя почти сразу же после перевода, отлично притом понимая, что делиться этими откровениями с преподавателями не стоит.
Вот тебе и расплата за весь твой поганый материализм, идиот маловерный, сказал себе Петер, стоя у цинкового стола. Укрытый белой простыней, на нем лежал труп женщины, которую ему предстояло допросить. Ты воображал, что всех так ловко обманул, а теперь, когда от тебя так много зависит, не способен ровным счетом ни на что.
-- Ежи, я не могу! Я просто не могу этого сделать!
Он выскочил в коридор и теперь стоял, привалившись к стене и закрывая лицо руками, но сквозь пальцы все равно проникал безжалостный свет яркого дня. Белый и золотой от листвы кленов за высокими окнами. Напротив переминался с ноги на ногу Пионтек и вздыхал, как деревенская бабка.
-- Я понимаю. -- Все в лице пана клирика было исполнено такого искреннего сочувствия, что Петеру сделалось противно от себя самого. – Оно, конечно, страшно. Но что уж тут…
-- Если бы просто страшно. Это я бы как-нибудь пережил.
-- То есть, пан хочет сказать, будто изнанка смерти его не пугает?
-- Ежи. По ту сторону смерти ничего нет. Человек умирает – и от него остается только прах.
-- А как же навы?
-- А кто сказал, что они действительно мертвые?
Пионтек внимательно посмотрел ему в лицо. Зачем-то снял очки, подышал на стекла и принялся вытирать их краем вязаного кашне. Очень спокойно на первый взгляд, но Петер заметил, как дрожат его пальцы.
-- Вы ошибаетесь, Петер Янович, -- проговорил Ежи наконец. – Вы ошибаетесь, просто пока не понимаете, в чем именно. Неверие – это не проявление силы. Это страх. Обыкновенный человеческий страх.
-- И что мне делать с этим?
Пионтек пожал плечами.
-- Ничего. Но я могу пойти туда вместе с вами, Гивойтос.
Петер поглядел на него – и распахнул створки дверей в прозекторскую.
Будто в ледяную воду шагнул.
— Ну, с богом, — сказал Пионтек, и с этими его словами Петер закрыл глаза и увидел то, что всегда ненавидел и чего боялся. Полого уходящее в низину поле с высокой травой, наползающий от близкого болота туман, густой, как кисель. Вязкий сырой воздух забивал легкие, и в голове начинало тихонько звенеть. Тогда, сквозь нарастающую дурноту, обычно он начинал замечать, что в одном месте трава как будто примята чьими-то шагами и это значило, что идти нужно именно туда, аккуратно ступать след в след… Он никогда не знал, чья это дорога, и разум тут же принимался достраивать картинку; почему-то это было так отчаянно страшно, что Петер никогда не находил в себе мужества досмотреть ее до конца.
Пяркунас, он же не был за Чертой ни единого раза, он всегда смотрел со стороны, незваный пришлец, и выбирал верить в то, что там на самом деле ничего нет. Просто игра воображения, нездоровый лишкявский романтизм, над которым так легко и уютно подшучивать, попивая с приятелями пиво в пустой лаборатории глубокой ночью.
Данковский оказался на вымощенной плиткой дорожке — возле той самой школы в Омеле, где они с Пионтеком нашли панну Гелену Кароль. Шел снег, заметая газоны с жухлой травой, осыпаясь вместе с красными ягодами боярышника, которым была обсажена аллея. Впереди в десятке шагов шла молодая женщина. Каблучки ботиков с высокой шнуровкой оставляли на снегу круглые, как монеты, очень четкие следы.
-- Панна Кароль? – позвал Петер.
Она помедлила, потом обернулась. Отчетливо, как во сне, Данковский увидел румянец на ее щеке, снежинки на меховом воротнике светлого пальто, на платке-паутинке, надетом под маленькую круглую шапочку. Отражение ветки боярышника с очень красными ягодами в черном зрачке…
В следующую секунду это отражение заслонила черная тень, приблизилась, помутилась, как речная вода, в которую бросили камень. Громадная рыбья туша всплыла между заснеженными кустами – мгновенно, как никогда не бывает наяву. Метнулся из стороны в сторону, сметая с веток снег, широкий брюшной плавник. Мигнул зеленым гнилушечьим светом огонек на конце длинного уса-удилища. Раскрылась и закрылась зубастая пасть.
Через минуту, когда рассеялась снежная пыль, Петер увидел перед собой ту же аллею, цепочку следов на заснеженных плитах — и лежащее в десятке шагов впереди тело женщины. Воробьи прыгали, выклевывая из раздавленных ягод боярышника семена.
Все было ровно так, как когда Данковский обнаружил мертвую панну Кароль — наяву, три дня назад, первого ноября, когда собирался вместе с паном клириком съездить на мельницу под Толочин. И если бы не ровный серый свет, не туман, будто мягким ластиком смазывающий очертания домов и деревьев, Петер решил бы, что просто время тронулось вспять. И дальше будет школа, компания мальчишек на чердачной лестнице, странные разговоры про подростковые влюбленности и суициды. Даже привкус сигарет во рту появился — тот самый, горький и отвратительный.
— Поговорите с ней, Петер Янович, — сказал из-за спины Пионтек, разбивая эту иллюзию.
— С кем? — очнулся Данковский.
— С панной Кароль же.
— С покойницей? — скептически уточнил Петер.
— А вы ее позовите.
Снег падал на ее ладони, на опущенные книзу ресницы – и не таял. Это завораживало, мысли путались, и в какой-то момент Петер поймал себя на том, что не может оторваться взглядом от лица панны Кароль. Так действуют навы; он знал об этом не только из учебников. Но то, что предписывали делать в этом случае правила, здесь никак не годилось. Усилием воли он заставил себя перевести глаза – вот засыпанные снегом комья земли, вот ягоды боярышника, воробьиная стая вспархивает крыльями, с шумом срывается с места. Сыплется с веток иней, колючими иглами касается щек.
-- Я не могу отказать вам в разговоре, Гивойтос. Но спрашивайте быстрей. Мне очень больно… рядом с вами.
-- Кто на вас напал?
-- Я не видела. Я просто шла… у меня закончились занятия.
-- В школьном расписании в тот день у вас был еще урок. Я сверялся.
Краем платка-паутинки она промокнула выступившую в углах рта черную кровь.
-- Они все ушли. Они меня ненавидят, они сорвали урок.
-- Вы их подозреваете?
-- Что вы! – воскликнула она с неожиданной горячностью. – Нет, никого из них!
-- Я разговаривал с этими молодыми людьми, -- сказал Петер. – И потому знаю, что, по крайней мере, двое из этой компании испытывали к вам, панна Кароль, романтические чувства. При этом один из них вскрыл себе вены, а второй прыгнул с крыши. Обоих удалось спасти, но как вы понимаете, подозрений ни с них самих, ни с их товарищей это не снимает. Итак?
-- Я не знаю! -- вскрикнула Гелена и, заломив руки, вдруг упала на колени. В груди у нее хрипело и булькало, и кровь выплескивалась изо рта толчками. Ворот пальто распахнулся, обнажая разорванное горло. Там, где кожа была вспорота, мелко пузырился воздух.
Петер отвел глаза.
Пяркунас, я не могу этого видеть.
Он шагнул было назад и едва не споткнулся, потому что за спиной, всего в шаге, стоял Пионтек. Весь вид его выражал жалость и сочувствие – к Петеру, к несчастной панне Кароль, ко всему живому и неживому в этом мире. И это оказалось именно тем, что придало сил.
Просто уцелеть. Пройти между жерновами мельницы и выжить, вопреки всему, что утверждало смерть.
Ты не можешь отступить.
-- Я просто шла домой! А она мне навстречу! Я ничего ей не сделала, я клянусь вам, Гивойтос!..
Он подхватил Гелену под локти, не давая осесть в снег, чувствуя, как она обмякает у него на руках – всей тяжестью только что живого человеческого тела. И только секунду спустя пришло осознание, что своим порывом он нисколько не помогает, а напротив, причиняет еще большую боль.
-- Она – это кто? – шепотом спросил Данковский, почти наверняка зная ответ.
Когда он очнулся, вокруг был все тот же белый и ослепительно золотой свет, в высоких окнах волновались рыжие и лимонно-желтые кроны ясеней и кленов в больничном скверике, а в приоткрытую форточку тянуло свежим речным воздухом. К нему примешивался острый запах аммиачного спирта.
-- С возвращением, Петер Янович, -- сказал Пионтек, отводя от лица Данковского смоченный в нашатыре ватный тампон.
Петер закашлялся и сел.
Кружилась голова, от тошноты и слабости захватывало дыхание. Когда судебный эксперт поднес ему на подпись папку с документами, он едва смог удержать в руках карандаш.
В папке, помимо результатов экспертизы и стенограммы допроса панны Кароль, была еще одна бумага – опись имущества покойной. Данковский по привычке пробежал глазами список. Предметы одежды, содержимое сумочки… он споткнулся глазами о единственный пункт в списке. «Дамская брошь в виде мотылька, серебро с чернением, перламутр, эмаль», проба и вес, возможная дата изготовления.
-- Это что? Покажите.
Эксперт отошел и быстро вернулся, принеся с собой запаянный пластиковый пакет, в котором обычно хранят вещдоки. Внутри была маленькая картонная коробка, и в ней, укутанная листками папиросной бумаги, лежала бабочка. Серебряное веретено-тельце, перламутр и синяя эмаль расправленных крыльев. Она была словно настоящая. Казалось, вспори упаковку – и взлетит.
-- Позвольте… -- растерянно проговорил Пионтек и вынул из рук Данковского пакет. Рванул тонкий пластик, пинцетом, словно ядовитого червяка, извлек булавку из ее шуршащего гнезда, поднес очень близко к глазам, как будто бы вдруг стал очень плохо видеть. – Вы уверены, что изъяли это у покойной панны Кароль?
-- В протоколе написано – изъято возле тела.
-- Так, -- проговорил Ежи очень спокойно и взглянул Петеру в глаза. – Мне нужно рассказать вам кое-что, Гивойтос.
***
9 октября 2005 года.
(Четыре года назад)
Толочин, округ Омель.
Нога запнулась о древесный корень; Катажина упала и покатилась, инстинктивно закрывая голову руками, наматывая на себя палую листву, мокрую, остро пахнущую недавно выпавшим снегом. Думая только о том, как бы уцелеть в этом падении.
На дне оврага, в который она свалилась, тек ручей. Достаточно мелкий и не слишком быстрый, чтобы схватиться льдом от ночного заморозка. Тонкая ледяная корка сломалась, раня ладони, щеки и лоб, забиваясь в волосы и за воротник мехового кожушка. Катажина ощутила, как выступившая из порезов кровь обжигает кожу. Больно не было.
Еще какое-то время Катажина просто лежала, уткнувшись лицом в землю. Слушала тишину. Ждала звуков погони. Потом заставила себя перевернуться.
Небо, склонившееся над оврагом, было глубоким и черным, и огромная рыбина висела в нем, словно в стоячей воде. Шевелился едва уловимо брюшной плавник, заставляя осыпаться иней с веток лещины. Пахло прелью и стылой землей, а еще, по-прежнему – гарью.
Где-то очень высоко в небе переливались острые и холодные звезды.
Убежать не вышло, подумала Катажина обреченно и закрыла глаза.
Потом пошел снег, но этого она уже не помнила.
За поворотом на Толочин машину повело. Шел мокрый снег, ветер усилился, задувал справа, так, что трудно вдруг стало удерживать руль. Асфальт превратился в ледяное полотно, покрытое, к тому же, тонким слоем воды. Куратор Святого Сыска по округу Омель Ежи Пионтек свернул к обочине, заглушил мотор.
Здесь было плохое место для того, чтобы останавливаться. Очень плохое; он знал по опыту, что в такие ночи, да еще на этой дороге, лучше вообще не показываться, не то что стоять на обочине в темной машине. Ни одного фонаря, прямо от откоса — уходящее круто вниз поле, все в рытвинах, как после бомбежки, покрытое сухим быльем, запорошенное снегом. За полем лес, тонкоствольный густой сосняк, еще дальше -- болото. Сколько сводок он сам подписал за последние пару месяцев: то бабы пойдут за журавинами и пропадут бесследно, то корова утонет, а после, через неделю, найдут ее труп, обглоданный до черных костей… Ежи не хотел думать сейчас о том, что тому причиной.
Он сидел в темном салоне своей «Ярны» и смотрел на дорогу. В лобовое стекло лепил снег. Мерно шаркали дворники, не успевая разгонять мокрое месиво. От поля наползал густой, как овсяный кисель, туман. Через несколько минут Ежи показалось, что в этом тумане мерцают, то приближаясь, то отдаляясь снова, зеленоватые болотные огни. Это было совсем плохо; он завел мотор и медленно тронулся, чувствуя, как под колесами скользит покрытая водой бетонка.
От включенной печки в ноги валило сухим теплом.
Занесенная белым обочина медленно двинулась назад. Свет фар мазнул по черным кустам, и на мгновение Ежи показалось, там кто-то есть. Кто-то лежит ничком — неясный силуэт, и поземкой змеит и треплет длинную красную ленту, похожую на те, что здешние панны вплетают в свадебные венки.
От напряжения кололо виски, и еще Пионтек чувствовал, как дрожат руки.
Он никогда не боялся умереть. Не то чтобы смерть казалась ему нестрашной. Он понимал, что рано или поздно это случится, потому что все люди смертны, и кто он такой, чтобы для него Пан Бог сделал исключение. Но то, как именно он встретит свой последний час, в принципе не имело значения. Не потому, что за годы учебы в Кревском коллегиуме Святого Сыска его научили фатализму. И не потому, что таким могла бы сделать его принадлежность к Райгарду — вот уже столько лет. Просто он больше половины жизни прожил в Омеле. В городе, которого все равно что нет, и, следовательно, жители его тоже не могут числиться среди живых. А то, что они все еще дышат, разговаривают, ходят… на посту венатора Ежи повидал немало тех, кто и ходит, и дышит, но к живым не имеет никакого отношения.
Он не боялся смерти, но все же имел достаточно причин, чтобы встретить ее не здесь, на пустой дороге, под неурочным октябрьским снегопадом, за три часа перед рассветом.
Ежи вдавил в пол тормоз прежде, чем успел отдать себе в этом отчет. И все равно пришлось сдавать назад, и потом, чертыхаясь, лезть по грязным колдобинам, угрязая сапогами в чвякающей жиже, чувствуя, как намокает подол сутаны, потому что он, конечно же, забыл переодеться после визита в Лунинецкое отделение Святого Синода. И молиться, чтобы его видение не оказалось правдой, потому как что делать в таком случае, Пионтек себе не представлял.
Но такой малости господь ему не оставил.
Подтянув сутану, Ежи достал из кармана брюк фонарик, посветил.
Женщина лежала, уткнувшись лицом в землю, широко раскинув руки, и все в ее позе говорило о том, что перед тем, как упасть, она брела через лес, пока ее не оставили силы. Лежала она, по всей видимости, давно — траву и листья вокруг, как и само тело, успело сильно запорошить снегом.
Следов вокруг не было.
— Эй! — позвал Ежи. — Панна?
Она не шелохнулась.
Самым разумным было повернуться и уйти. Никто не упрекнул бы его в бессердечии или трусости. Любая инструкция прямо запрещала нахождение с предполагаемой навой без острой на то необходимости. Следовало вернуться в машину, доехать до ближайшего поселка, найти там жандармский участок, почту или школу, на худой конец, дозвониться в отделение Святого Сыска и велеть, чтобы прислали людей, а заодно сообщили и в прокуратуру.
И уж точно никак не следовало наклоняться над ней, пытаться перевернуть на спину, заглядывать в лицо.
Потому что от его хлопот она слабо застонала и пошевелилась, а потом открыла глаза.
Господи, помоги мне.
— Вы ранены? Сесть можете?
— Н-не знаю…
— Где-нибудь больно?
Она слабо качнула головой.
— Вы кто? Я вас знаю?
Ежи не ответил. Достал из кармана пальто фляжку, плеснул в жестяную крышку. В мокром воздухе резко запахло спиртом и травами.
«В случае получения опасных травм сперва окажите первую помощь себе, затем — находящимся рядом с вами женщинам и детям…» Когда-то его сильно удивлял этот пункт инструкций. Потом — перестал. А лучше бы удивлял и дальше.
От нескольких глотков старки руки перестали дрожать и даже дышать, кажется, стало легче. Он налил в крышку еще, наклонился, поднося ее к лицу женщины.
— Садитесь. Пейте.
— Я… не хочу.
— Как лекарство. Ну?! Теперь попытайтесь встать.
Он вдруг подумал, что даже если она и сумеет устоять на ногах, то до машины дойдет вряд ли. Но выбора не было — подогнать «Ярну» ближе по такой распутице не удастся, в противном случае они застрянут тут намертво.
— Опирайтесь на меня. Медленно.
Все-таки в первую минуту он ошибся, когда подумал, что она пролежала тут бог знает сколько времени. Холодно; в такую погоду человек, если только он живое существо, за пару часов способен отморозить и руки, и ноги, и двигаться сможет вряд ли. То, что она сумела встать, пускай и с трудом, может значить одно из двух: либо она оказалась на обочине совсем недавно, либо к живым существам не имеет никакого отношения. И тогда, Ежи Пионтек, тебе остается только ждать, когда она нападет.
Навы всегда нападают. Рано или поздно. Исключений не бывает, а если они все же и случаются — что ж, он не встречал их за все годы работы ни единого раза.
Но она не напала.
Молча уселась в машину, с усилием захлопнула дверцу. Требовательно взглянула Ежи в лицо.
— Поехали?
Пионтек повернул в зажигании ключ. Машина заурчала и натужно выкатилась с обочины на заметенную снегом дорогу. Снег валил крупными хлопьями, и в резком свете фар это показалось Ежи почему-то нереально красивым. Как перед смертью, подумал он и желчно усмехнулся, гоня прочь такие мысли.
Снова поглядел на свою спутницу.
Он никак не мог понять, кто она такая.
От нее не пахло ведьмой: как Ежи ни старался, он не мог учуять того особенного тяжелого духа, который всегда был присущ им. И навой она тоже не была, их-то Пионтек всегда отличал безошибочно. Но он бы пошел против себя, если бы предположил, что перед ним обычный человек. Думать так заставляли его не кричащие несовпадения во всех обстоятельствах этой ночи. Вовсе нет.
Но каждый раз, когда он мельком бросал на свою спутницу взгляд, а после отводил глаза, на границе зрения маячило нечто, чему он никак не мог дать названия. Как будто там клубилась тьма, и из нее смотрел прямо в душу внимательный и недобрый взгляд. И ничего от живого человека не было в этом взгляде.
-- Вам лучше? Что с вами случилось? Как вас зовут?
-- Вы кто? – спросила она и закашлялась, прикрывая рот испачканными в земле ладонями. Запах пепла сделался отчетливее.
-- Простите, панна. Я забыл представиться. Ежи Пионтек, куратор Святого Сыска по округу Омель и Ликсна.
-- Пан вытащил меня из канавы, чтобы упрятать в каземат?
-- А есть за что? – холодно поинтересовался он.
-- Как будто вы хватаете людей только когда к тому есть повод, -- с неожиданным ожесточением проговорила она и, зябко обхватив себя руками за плечи, отвернулась к окну.
Шоссе наконец выровнялось, метель понемногу стихала, и можно было хотя бы чуть-чуть расслабиться. Небо в зените дороги начинало светлеть; мелькнул. Остался позади указатель поворота на Раубичи, выплыли из тумана приземистые зубчатые вежи, узкая речушка, заменявшая собой замковый ров. На ее берегу стояла каплица, тусклым золотом светился на ней оклад надвратной иконы. Там была родовая усыпальница. И замок, и каплица после смерти последней грабянки Раубич, панны Михалины, отошли в распоряжение государства, потом там устроили филиал Толочинского музея. Зачем-то Ежи вспомнил, как очень давно, еще перед поступлением в коллегиум, он с приятелями колесил по округе. Тогда они заехали в Раубичи, хотели посмотреть усыпальницу и домовую церковь, но все оказалось закрыто, пришлось возвращаться обратно не солоно хлебавши. Они всей компанией долго топтались на остановке, ждали автобуса, нестерпимо палило солнце, хотелось пить, и Ежи зачем-то принялся обрывать с росшего за остановочным павильончиком куста шиповника крупные и очень красные ягоды. От них во рту оставался терпкий и горьковатый вкус, мелкие ворсинки, которыми была наполнена внутренность ягод, кололи язык, и в какой-то момент такая вот ворсинка вонзилась ему прямиком в дырявый зуб. Вот тогда он подумал — когда в голове слегка прояснилось — что книжное выражение «в глазах побелело от боли» никакая не метафора. А единственная барышня, бывшая тогда в их компании, вдруг посмотрела на него, зашедшегося немым криком, и шагнула к нему, и обняла невесомым, очень целомудренным объятием, и прижала к его вискам прохладные пальцы, и принялась шептать: «У волка боли, у лисы боли, у медведя боли, а у Юрека не боли»… И его отпустило.
Как, спросил он тогда. Как ты это сделала?
“А ты не понял?” — безмолвно удивилась она.
Тысячу лет его никто не называл Юреком.
Тогда Ежи так и не нашелся с ответом, а понял уже потом, на втором, что ли, курсе коллегиума. Только сказать об этом было уже некому. И он никогда не узнал, что стало с той девочкой. Только все думал и думал о том, что это неправильно, несправедливо и чудовищно — все то, чему его научили, все то, во имя чего они это делали.
— Если бы я собирался отправить тебя в казематы, я бы надел на тебя наручники сразу же, как только нашел, — сказал Пионтек. — Поверь, в мире существует достаточно способов, чтобы противостоять ведьмам.
— Я не ведьма.
Он пожал плечами.
— Возможно. Возможно, ты не ведьма, а нава. Честно говоря, мне наплевать.
— Если бы я хотела, то успела бы убить тебя трижды.
— Или четырежды. — Пионтек хмыкнул. — Но ты этого не сделала. Так что давай, рассказывай.
Она помолчала, перебирая пальцами бусины коралей на груди.
— Меня зовут Катажина. Я сбежала с собственной свадьбы.
— Это бывает, — согласился Пионтек. — Не каждой деве случается выходить замуж по любви.
-- Но не каждая дева выходит замуж за морок. И устраивает из свадьбы пепелище.
-- Веский повод, чтобы сбежать. – Ежи ответил первое, что пришло на ум. Но что-то беспокоило, что-то, чего он никак не мог вспомнить. Это раздражало; как и то, что он все еще не мог найти определение сущности этой панны.
-- Куда вы едете? – спросила Катажина.
-- В Омель.
-- Тогда остановите у ближайшего поворота, я выйду.
-- Панна уверена? Насколько я понял, денег на автобус у вас нет, и документов тоже. Вас задержит первый же наряд полиции или любой встречный венатор.
-- Что-то подсказывает мне, что ни тех, ни других не так уж много в этих краях. Остановите.
Пионтек вдавил в пол тормоз.
Они остановились прямо перед деревянными мостками, перекинутыми через узкий ручей, текущий по дну заросшего ивняком оврага. Сквозь заметенные снегом ветки проступала черная и быстрая вода. Ежи мельком взглянул туда и тут же отвел глаза: его замутило неожиданно и сильно, хотя никогда прежде он не был склонен к головокружениям. И еще показалось, что та самая рыбина, которая примстилась ему в самом начале встречи с Катажиной, выплывает из-под мостков. Вот острый спинной плавник ее проезжается по бревнам, из которых сколочены мостки, и намерзший на них лед крошится, осыпается вниз.
Он вдруг вспомнил – пять лет назад, Толочин, начало ноября, пожар на сельской свадьбе, почти два десятка погибших на месте, и почти столько же тех, кто умер потом от ожогов в больнице. Уголовное дело, безрезультатное расследование, к которому без всяких видимых причин подключилось Лунинецкое отделение Святого Сыска. Просто потому, что от Лунинца до Толочина рукой подать, и Лунинец, в отличие от Омеля, все же доступен для официального Крево… Пионтек, тогда уже получивший пост куратора по округу Омель и Ликсна, в хитросплетения этих интриг не вникал, но всеми правдами и неправдами постарался заполучить копию дела. Ничего он из тех документов не вычитал: искали сперва ведьму, потом подозревали, что виноваты навы. Никого не нашли, погибших похоронили, пострадавших выписали долечиваться домой, дело закрыли по истечении процедуральных сроков. В решении написали – возгорание по неосторожности. Тем не менее, Пионтек счел себя обязанным навестить некоторых из тех, кто уцелел. От этих визитов у него осталось странное впечатление. Все, с кем он беседовал, старались не глядеть ему в глаза, и в какой-то момент, вот-вот готовые заговорить откровенно, вдруг осекались, как будто видели за спиной венатора нечто ужасное, и дальше начинали нести околесицу. Самым, пожалуй, страшным было то, что все его собеседники умерли в течение ближайших нескольких месяцев. Причины смерти были самыми что ни на есть обыденными, криминальными их мог бы назвать только полный параноик.
Но этого оказалось довольно, чтобы свои поиски Пионтек прекратил.
И вот теперь в его машине сидит та, с которой – он был уверен в этом! – все и началось.
И рассуждает о событиях пятилетней давности так, как будто все произошло самое позднее позавчера.
Что он должен сделать теперь?
Немедленно заковать эту панну в колодки и везти в Омель, и уже оттуда пытаться докричаться до столицы или хотя бы до Лунинца? Заткнуться и сделать вид, что ничего не понял, и хотя бы так сохранить ей жизнь?
Что?!
Он смотрел, как Катажина выходит из машины. Как треплет ветром подол ее сукни из клетчатой темной ткани, теперь обгоревший, неровный по краю. Как ложатся снежинки на проглядывающий из-под кожушка белый лен рукавов и ворота вышиваной блузки, а красные корали, обнимающие шею, похожи на ягоды рябины, растущей на противоположном берегу ручья. Это было так неправдоподобно красиво, что в первое мгновение Ежи не смог вымолвить ни слова. Навий морок, ведьмино покрывало… только та, которая его ткала, ни была ни тем, ни другим.
Налетел порыв ветра, взметнул снежную пыль.
Ежи открыл глаза.
На мостках никого не было.
***
4 ноября 2009 года.
Омель.
Инстинктивно стараясь держаться рядом, они втроем – Петер, Антон и Сашка – пересекли больничный двор и спустились по лестнице к Ислочи. И все это время, машинально считая шаги, Петер думал только о том, как давно это в последний раз было. Чтобы вот так, вместе. И еще он знал, что и Антон, и Сашка думают то же самое.
Они спустились вниз и оказались на речном берегу. Крохотная лапинка белого песка была засыпана опавшими ивовыми листьями, у самой воды лежала перевернутая кверху дном старая лодка, дальше тянулись камышовые заросли. Солнце просвечивало до дна коричневую воду. Если встать лицом к реке, справа, совсем близко, можно было увидеть железнодорожный мост. Противоположный берег терялся в густом молочном тумане.
-- Вот оно как, -- проговорил Антон, присаживаясь на днище лодки. Зачем-то ковырнул ногтем облупившуюся синюю краску на рассохшихся досках. – Значит, Гивойтос. Давай, скажи еще, что так и нужно.
-- Пошел ты к черту, -- проговорил Петер и с яростью пнул носком ботинка кучу палой листвы. Почему-то слова Антона показались ему сейчас особенно обидными; трудно было признаваться себе, что не ждал от того подобных упреков. – Если ты думаешь, что я очень этого хотел, то сильно ошибаешься. Не хотел и не просил. И был бы крайне признателен, если бы ты заткнулся с этим раз и навсегда.
Сашка отвел глаза. От голоса Антона, тихого и очень спокойного, пробирала дрожь. И когда он поймал себя на желании бухнуться перед Петером на колени – прямо в коричневую ивовую листву, как будто чужая воля пригибала, навалившись на плечи каменной плитой, -- ему сделалось вдвойне не по себе.
-- Есть вещи, которые не выбираешь, -- сказал Антон. – И желал бы отказаться, но кого волнует, чего ты там хочешь. Венец Райгарда – именно из таких. Так что, и правда, заткнулся бы ты.
-- А то что?! – немедленно окрысился Сашка.
-- А то придется тебе в рожу дать.
-- Ну, валяй. – Он сгреб Антона за отвороты куртки. -- Попробуй.
-- Хлопцы, вы что!.. – опешил Петер. – Вы ополоумели оба, что ли?!
Наверное, еще мгновение – и они бы покатились по земле, молотя друг друга кулаками, и потом не смогли бы простить один одному этой вспышки. Но Петер успел вщемиться между Антоном и Сашкой, оттолкнул их в разные стороны и сам, не удержав равновесия, навзничь. Взлетело облако горьковатой пыли. Солнце, все это время прятавшееся в зыбком мареве, вдруг проглянуло из-за почти облетевших кленов, что росли на больничном взгорке. Это было так красиво, так неправдоподобно, что Данковский на мгновение замер.
Как славно было бы умереть, пришла вдруг ясная, пугающая своей отчетливостью, мысль. Не на словах, как это выглядело все эти годы, когда ты формально мертв, а в действительности продолжаешь дышать, и видеть, и чувствовать. Почему отсюда, по эту сторону Черты, всегда кажется, что там ничего нет, только покой? И думать о том, что он – возможен, так притягательно и так сладко…
-- Самое ужасное, хлопцы, -- сказал Петер и закрыл глаза, потому что смотреть на солнце было больно, -- самое ужасное, что сложить с себя эту ношу можно только вместе с самим Райгардом.
-- И ты хочешь сказать, будто кто-нибудь тут заплачет, если его не станет?! – утирая ребром ладони сбегающую из-под носа тонкую струйку крови, очень тихо спросил Антон. – Вот этой людоедской махины… Покажи мне хотя бы одного человека, и мы вместе посмеемся.
Услышать такие слова от Антона было почти невероятно, и Петер уже открыл рот, чтобы сказать хоть что-нибудь в ответ.
И осекся.
По лестнице, ведущей от больничного двора вниз, к реке, спускалась женщина. Длинный подол темно-синего, по старинной моде, платья с шуршанием обметал со ступеней сухую листву. Падал вниз, обливая золотым светом всю ее фигуру, широкий солнечный луч.
-- Нет, -- проговорил Антон, который тоже видел это. Лицо его сделалось белым, и остро, как у покойника, обозначились скулы. – Этого просто не может быть.
Над деревянным столом, врытым в землю на крохотной площадке между лестничными пролетами, наклонялась ветка рябины. Сморщенные от недавних заморозков, но все еще яркие ягоды были рассыпаны по щелястым грубо сколоченным доскам. Пионтек раздавил одну ягоду пальцем – брызнул оранжевый, пахнущий горечью и морозом, сок. Тогда Ежи достал из внутреннего кармана пальто платок и принялся оттирать липкие ладони. Кляня себя за малодушие. Потому что ему не доставало мужества смотреть вниз, на речной берег, на стоящих у кромки воды троих мужчин, у одного из которых на лице была написана такая смертная мука, вынести которую почти невозможно.
Ежи ощущал ее почти так же явственно, как если бы на месте Антона был он сам.
И думал о том, что знает ту, на которую тот сейчас смотрит. И почти наверняка уверен в том, что она имеет самое прямое отношение и к случившемуся пять лет назад пожару на свадьбе в Толочине, и к смертям тех, кто уцелел в том огне, и к гибели несчастной панны Гелены Кароль, учительницы одной из школ города Омель.
Почти месяц он убеждал себя в том, что той октябрьской ночью на пустой дороге между Лунинцом и Толочиным ничего не случилось. Но дальше врать себе было невозможно.
Потому что он ее запомнил. И теперь, увидав эту женщину на ступенях лестницы в Омельском госпитале, был твердо уверен в том, что не ошибается в своих подозрениях.
-- Антон Глебович… -- позвал сверху Ежи Пионтек, и Антон вскинул голову. -- Пан Марич. Посмотрите и ответьте мне, как куратору Святого Сыска по округу Омель. Вам знакома эта женщина?
теперь я точно могу сказать, что вышел на финишную прямую. и да, я уже примерно знаю, как оно будет продолжаться и чем все закончится.
у меня есть твердая уверенность в том, что никто не умрет.
когда я думаю о том, что по логике вещей Катажина должна умереть, у меня внутри головы сразу же проявляется финальная сцена из Трех мушкетеров, и Атос, говорящий мертвым голосом это свое сакраментальное "Так умрите же с миром", и все во мне сразу же встает на дыбы и я понимаю, что если согласиться с логикой текста, то это будет то же самое, и зачем тогда вообще все, и к чему речи о том, что милосердие - это то, что вообще спасает мир. и то, что способно обратить вспять порядок вещей.
и что если говорить об отличительных чертах эээээ язычества, по крайней мере в изводе Райгарда, так это именно вот это - отсутствие милосердия, и за то ли мы все боролись.
я просто не могу. не могу.
я буду очень благодарен, если кто-то мне что-либо скажет по этому поводу.
читать дальшеА мир говорит:
Как ты можешь быть
Так спокоен?
Надвигается шторм,
Который разорвет
Саму суть бытия.
А я говорю:
Мир, ты не понял,
Да, надвигается шторм,
Шторм – это я.
Б.Г.
4 ноября 2009 года.
Омель.
Момент, когда панна Гедройц открыла входную дверь, Петер бесславно проворонил. Он помнил, как после трезвона колокольчика нетвердый голос спросил изнутри квартиры, кто там, и Пионтек принялся бормотать молитву. Быстро-быстро, как заведенный, и на словах «и прости нам долги наши» дверь распахнулась. В лицо толкнулся теплый воздух, пахнущий свежезаваренным чаем и – свежо и остро – лимоном, и Петер успел поразиться, где в этой дыре Кшыся достала лимон. А потом перед глазами заплясали черные мухи, и он почти упал в чьи-то объятия.
И еще подумал, что рубашка человека, который его подхватил, почему-то пахнет одеколоном «Ялины», тем самым, который пани Леокадия, покойная бабка Антона Марича, подарила Сашке Закревскому на совершеннолетие – последний день рождения, когда они отмечали его вместе с ней. Она умерла через неделю, в начале сентября, и на похороны Сашка надел ту рубашку, в которой был на празднике. А потом они все втроем уехали на практику в Толочин. Поэтому аромат этот Петер запомнил с особой, предельной ясностью.
Холодный сдержанный аромат хвойной горечи, лимона и крепкого чая вернул Данковского назад в реальность.
В этой самой реальности он сидел на кухне казенной квартиры в Омеле, обнимая ладонями громадную чашку с крутым кипятком. В кипятке медленно оседали на дно чаинки, вода струями окрашивалась в коричневый, медовый цвет. Прозрачный лепесток лимона плавал на поверхности, похожий на лист кувшинки. На плите были зажжены все четыре конфорки, под потолком, невзирая на белый день, горела лампочка, красиво оттеняя длинные языки копоти, оставшиеся после недавнего пожара, когда он тут местную нечисть гонял. Все вокруг выглядело так, как если бы Петер смотрел на мир сквозь запотевшее стекло. Неочевидным и медленным, как будто во сне.
И поэтому Данковский нисколько не удивился, когда повернул голову и увидел на соседней табуретке Сашку Закревского – небритого, в грубом и растянутом свитере, выглядящего так, как будто до этого он, по меньшей мере, месяц шастал по помойкам. Самого Сашку такое положение дел, кажется, нисколько не огорчало, потому что глаза его сияли все той же яркой до одури синевой.
-- Давай, -- предложил он, -- расскажи мне, наконец, где это тебя так угораздило.
-- И вам здрасьте, -- Петер улыбнулся, чувствуя себя ужасно глупо.
-- Потолок покрасьте! – немедленно откликнулся Сашка, потому что это была их всегдашняя, еще с Толочинского университета, шутка. – Что с тобой случилось? Этот твой пан Гжегож ничего не говорит.
-- Его нава укусила, -- виновато пояснил от дверей Пионтек. – Но пан Гивойтос сказал, что беспокоиться не о чем, потому как покойникам ничего с того не бывает.
-- Кому?! – ахнула Кшыся и закрыла лицо ладонями.
-- Кто сказал?.. – одновременно с ней переспросил откуда-то сзади, невидимый, еще один голос, и Петер подумал, что уж это наверняка не может быть правдой.
А Кшыся, все то время, пока длилась эта короткая и странная беседа, переводившая глаза с одного на другого, наконец, заплакала, и это вынести было совершенно невозможно.
Все то время, пока он учился в коллегиуме Святого Сыска, все эти проклятые, невыносимо тяжелые пять лет, ему снился один и тот же сон.
Ему снился берег Ислочи – в том месте, где река делает крутую излучину и сливается с одним из своих многочисленных притоков, образуя широкий разлив. Там росли старые тополя, сходились ровной аллеей к обрывистому берегу. Мелкие коричневатые волны набегали на узкую полоску белого песка. Чуть дальше начиналась трава, и Петер все время видел себя лежащим на этой траве, навзничь, с руками, закинутыми за голову.
Он лежал на траве и смотрел близорукими глазами, как ползут по летнему небу кучерявые медленные облака. Очки валялись рядом, как будто были отброшены небрежной рукой, и там же стояли чьи-то ботинки – тяжелые «десерты» военного образца, с распущенной шнуровкой. По шнурку левого башмака взбирался упрямый, похожий на каплю коричневой ртути, муравей.
Во сне Петер отлично знал, кто хозяин этих башмаков.
С этим самым хозяином он лежал на траве рядом, очень близко, почти соприкасаясь плечами. А еще он отлично знал, что если перевести взгляд, обнаружатся чужие босые ноги, с мелкими царапинами на стопах — так бывает, если вздумаешь предлагать собственные ноги котам в качестве игрушки. Между пальцами был зажат какой-то невнятный цветочек.
-- Тебя же нет, -- в конце концов говорил он, и тогда Антон пихал его в бок – несильно, но вполне болезненно.
-- Данковский, тебя тоже нет, -- отвечал он, и они смеялись.
И сам Петер, и Антон, разумеется, были давно и прочно мертвы, и оба отлично это знали, и спорили больше по привычке, и все это не делало их двоих ни вот настолечко менее живыми и настоящими.
Как могло случиться, что этот сон оказался правдой?!
Пару лет назад, на втором, что ли, курсе, ему показалось, что он видел Антона в толпе студентов с параллельного потока, он даже смутно помнил, что это был факультет дознания и криминалистики. Но случая проверить свои догадки Петеру за все годы так и не представилось. Он всегда как-то забывал об этом. Как будто кто-то нарочно отводил глаза. А ведь это было так просто. Всего лишь зайти в деканат и посмотреть списки всех курсов.
В то, что и Сашка Закревский учится там же, в коллегиуме, почему-то было практически невозможно поверить. И тогда он сказал себе, что все это – просто бред, сон наяву, муки больной совести. Потому что он, конечно же, считал себя виновным в том, что уцелел и продолжает… не жить, конечно, нет, он тогда уже отлично понимал, что к чему… не жить, но продолжать существовать под этим небом.
А их двоих – Антона и Сашки – больше нет.
Теперь же оказалось, что он ошибался.
Они молчали и только переводили глаза друг на друга, каждый не в силах поверить в то, что видят один одного. И Кшыся тоже молчала, и обнимала тоненькими и будто прозрачными пальцами чашку с кипятком. Никто не знал, что следует говорить в такие моменты, и было страшно, что любое сказанное слово может оказаться нелепостью. С каждой секундой всеобщее молчание становилось все более и более неловким.
-- Панове, -- в тишине сказал Пионтек, и они все разом обернулись к нему. Пан клирик смутился от всеобщего внимания и, кажется, покраснел. – Извините, что вмешиваюсь, панове. Но по панне Кароль результаты вскрытия готовы, надо поехать и подписать, и, может быть, пан Гивойтос сам хотел бы взглянуть?..
Самым коротким путем до градской больницы, где, по словам Пионтека, помещался омельский морг, было пройти через дворцовый парк. Тот же Пионтек утверждал, что именно эта дорога наиболее безопасна, и поначалу Петер не мог взять в толк, что пан клирик имеет в виду. То, что по улицам Омеля с наступлением темноты лучше не шататься, Данковский понял достаточно быстро, одного утра хватило, спасибо. Но, во-первых, сейчас был белый день, а, во-вторых, если Петер хоть что-либо понимал в своей профессии, нечисть всегда предпочитает, так сказать, удаленные от цивилизации места.
Но едва он открыл рот, чтобы возразить, Сашка так взглянул исподлобья синющими своими глазами, что Петер почел за благо промолчать.
В Омельском парке хозяйничала осень. Не та промозглая, слякотная, истекающая мокрым туманом по черным стволам деревьев, а золотая, праздничная, теплая. Как будто парк был обнесен невидимой оградой.
Чертой наоборот, если только такое возможно в природе.
В шелестящем золоте и багрянце стояли деревья. Дорожки были засыпаны палой листвой. Небо проглядывало сквозь неплотные кроны ясеней, кленов и вязов чистой синевой, такой глубокой, которая бывает только в сентябре.
Время сошло с ума и тронулось вспять, думал Петер, и поддавал носками ботинок шуршащие листья, и смотрел, как взметываются и медленно оседают в широком луче мириады сияющих пылинок, и воздух наполняется горечью и запахом прели. Неужели были когда-то времена, когда запах разрытой земли не приводил его в ужас?
Ему не хотелось оглядываться назад. Он все никак не мог поверить в то, что люди, которые идут в нескольких шагах от него, точно так же, как и он, зарываясь ногами в опавшие листья, -- настоящие. Живые, как и он сам.
Если не вдаваться в детали.
Гораздо лучше подумать сейчас о других вещах. Например, о том, почему парк выглядит ухоженным. Ровно подстрижены кусты форзиции и шиповника на куртинах вдоль центральных аллей, нет ни бурелома, ни опавших ветвей, обрывы над Ислочью укреплены деревянными решетками, а вода в пруду черна и прозрачна, и черные лебеди плывут по ней величаво и медленно, разбивая собственные отражения.
Сколько лет прошло с тех пор, как умер последний хозяин Омельского палаца? А сколько с тех пор, как Омель перестал быть видимым?
Ответ на последний вопрос проще, чем того бы хотелось. Столько же, сколько сейчас самому Петеру. И Антону. И на целый год меньше, чем Сашке, потому что Сашка старше их ровно на этот самый год.
Почему это кажется важным сейчас?
Омельский палац блестел на солнце чисто вымытыми стеклами галерей, на клумбе перед крыльцом доцветали поздние розы, в брукованой дорожке, ровной дугой сходящейся к парадному подъезду, не было ни одной выбоины. Когда Петер с друзьями приблизились к крыльцу, часы на приземистом донжоне принялись вызванивать старинный полонез. Складывалось полное впечатление, что сейчас распахнутся двери, подбегут принять лошадей пахолки, а на крыльцо, поглаживая долгие седые усы, выйдет хозяин – пан Витовт князь Пасюкевич.
-- Подождите меня здесь, -- обернувшись к Антону с Сашкой, попросил Петер и повернул к палацу.
Ему все казалось, что он видит мрою. То, чего нет на самом деле.
Но ошибки не было никакой.
Он стоял на чисто вымытых мраморных ступенях парадного крыльца и таращился на начищенные толченым мелом дверные ручки, чувствуя себя последним дураком. Теплое, как никогда не бывает в ноябре, солнце ласково грело плечи. Розы на клумбе источали тошнотворно сладкий аромат.
От всего этого благолепия возникало странное ощущение. Как будто ты – муха в центре паутины, спеленатая крепкими нитями, наблюдающая, как по капле, очень медленно и незаметно, из тебя уходит твоя собственная жизнь.
Но что-то бередило, маячило на краю сознания, дрожало золотой каплей на границе зрения.
Петер с усилием стряхнул сонный морок.
На мраморе крыльца, прямо перед порогом, было рассыпано что-то, больше всего напоминающее крошки засохшей сосновой смолы.
Петер аккуратно собрал в пакетик медовые крупинки, взглянул на просвет. Кое-где в них попадались редкие капли белого металла. Как если бы кто-то сперва сломал, а после растоптал тяжелыми подошвами оправленные в серебро куски янтаря.
Возможно, некогда они были ожерельем, или серьгами.
Или венцом.
Тому обстоятельству, что госпиталь в Омеле работает, Петер даже удивляться не стал. В конце концов, в городе живет тридцать тысяч человек, и это в действительности очень много, особенно если учитывать, что каждому человеку нужны не только еда и питье. Но и отопление, свет, вода для хозяйственных и бытовых надобностей, самые простые лекарства, вроде йода и аспирина, и еще тысяча вещей, которые на первый взгляд кажутся незначительными, но стоит столкнуться с их отсутствием, как сразу понимаешь, что случилась катастрофа. И стоило бы задуматься, откуда все это берется в городе, наглухо отрезанном от внешнего мира… но, пожалуй, не теперь.
Пока же стоит просто искренне порадоваться, что здесь все еще существует, помимо святой нашей матери Церкви, не только электричество и телефонная связь, но и медицина, по крайней мере, судебная.
-- Знаешь, Данковский, -- перед дверями в прозекторскую вдруг негромко проговорил Антон, -- я, пожалуй, не пойду. Расскажешь потом… ну и заключение дашь почитать.
Лицо его заливала смертельная бледность, так что Ежи Пионтек, бывший тут же, в двух шагах, даже испугался. Тут же полез в карман нелепого своего пальто, за время путешествия по толочинским болотам превратившегося едва ли не в лохмотья, извлек наружу мутного стекла пузырек с притертой пробкой и без предупреждения открыл ее прямо перед лицом Антона.
Тот охнул и отпрянул назад. Но губы порозовели.
-- Пан клирик… предусмотрительный, я вижу, -- выговорил он трудно.
-- Так, сами понимаете, пан Марич, времена нынче какие. Без нашатыря никуда.
-- Лучше бы старку носили, -- проворчал Сашка Закревский и первым толкнул выкрашенные белым дверные створки.
… обнаружен труп женщины правильного телосложения, удовлетворительного питания, длиной тела 164 см, холодный на ощупь. Трупное окоченение присутствует во всех группах мышц, трупные пятна выражены слабо, преимущественно в верхней части тела, имеют вид небольших островков, бледного окраса. Волосы на голове темные, уложены в прическу, в свободном состоянии длиной 30-35 см. Глаза закрыты, зрачки расширены, внутренние оболочки глаз с множественными ярко-красными кровоизлияниями. Голова трупа почти полностью отделена от тела, удерживается в непосредственной близости от него за счет кожного лоскута с передней стороны.
Женщина одета в драповое пальто с воротником из меха куницы, вязаную шерстяную шаль, блузку, жакет, юбку средней длины, на ногах кожаные сапоги. Чулки и белье без видимых внешних повреждений, на пальто и шали следы бурой жидкости в виде многочисленных мелких капель…
(протокол вскрытия Хелены Кароль, морг клинической больницы г.Омель, 2 ноября 2009 года)
Солнечный свет проникал в высокие сдвоенные окна, отражался от кафельных стен и пола, заставлял сверкать неистовым белым огнем стекла шкафов, хирургическую сталь разложенных на приставном столике приборов, и даже свежая простыня, которым было укрыто лежащее на секционном столе тело, светилась празднично и ярко.
Как будто здесь была не прозекторская, а дом Господень.
Отвернувшись лицом к окну, чтобы не видеть этого торжества святого духа, Петер читал отпечатанное на машинке заключение экспертизы. Нестерпимо чесались глаза, и горело лицо, и больше всего хотелось умыться, раз уж выйти отсюда не было никакой возможности.
…внутреннее исследование… кости черепа без повреждений, толщина на распиле… мозговые оболочки… маточные трубы в виде тяжей длиной 6 см каждая, проходимы; тело матки увеличено до 12 недель беременности, один плод, развитие плода соответствует сроку беременности…
Была опознана как Хелена Михалова Кароль, полных лет 28, незамужняя, преподаватель математики, алгебры и геометрии в муниципальной общеобразовательной школе №11 г.Омель. Предварительное заключение: смерть наступила в результате острого инфаркта миокарда с нарушением целостности стенок сердца. Причиной возникновения кардиогенного шока и развившегося за ним инфаркта следует считать расслоение аорты вследствие сильнейшего и внезапного нервно-психического переживания. Разрыв ствола позвоночника и перелом шейных позвонков причиной смерти не являются и были произведены посмертно, приблизительно через 5-10 минут после наступления физической смерти тела. Определить промежуток между наступлением физической и биологической смертью на данный момент не представляется возможным. Судебно-медицинский эксперт настаивает на проведении посмертного допроса потерпевшей п.Кароль.
-- Закрывать? -- равнодушно спросил эксперт, глядя прямо Петеру в лицо поверх марлевой маски.
Данковский кивнул.
С шуршанием развернулась и опала, укрывая лежащее на столе тело, зеленая клеенка.
-- Подписывать будете?
-- А должен?
-- Разве пана из Крево не для того прислали?
Данковский только головой покачал. Какой славной была бы жизнь, если бы на каждую жертву навья из столицы проверяющих присылали.
Петер отлично понимал, что, ставя свою подпись под заключением экспертизы, он принимает на себя обязательства выполнить все его пункты. В том числе и последний – о посмертном допросе. Не то чтобы ему казалась дикостью сама идея. Он слышал, что такое возможно. Но совершенно не представлял, как должен это осуществить. Кем нужно быть для этого? Те, кто ушел за Черту, не являются по первому требованию, чтобы поговорить о том, как именно закончилось их земное бытие.
И потом, если честно. Он был готов смириться с тем, что Черта существует… в некотором мистическом смысле, что ли. Но поверить в то, что она материальна – нет.
-- Дичь какая-то, -- пробормотал Петер. – Как вы себе это представляете?
-- Простите, панове, -- вмешался Пионтек и тронул Данковского за локоть. – Отойдем на секунду, Петер Янович?
-- Я, конечно, понимаю, что нужно время – привыкнуть к новому положению дел, как-то справиться со всем этим… Но, Петер Янович, у нас у всех этого времени нет. И вы, безусловно, можете сделать это гораздо проще, чем любой штатный венатор, имеющий соответствующие полномочия Святого Сыска Лишкявы и Шеневальда.
Здесь, в коридоре, было гораздо легче дышать. И все так же лился в огромные окна солнечный свет, и за перекрестьями полукруглых рам, за поредевшими, лимонно-желтыми кронами кленов и ясеней, распахивалось огромное и высокое небо. Словно утверждая всем собой: смерти – нет.
Почему-то здесь, в стенах Омельского морга, это не выглядело издевательством.
-- Как именно? – спросил он Пионтека.
Ежи смутился, но только на короткое мгновение.
-- Разумеется, как Гивойтос, -- сказал он. – Не думаете же вы, что панна Кароль посмеет отказать вам в этом разговоре.
Чем дальше отстоит душа человеческая от незримого порога, тем менее человеческого в ней остается. Это в полной мере касается и физического облика умершего. Данное утверждение тем более точно, если речь идет о мужчинах. По неуточненным данным, до 10% лиц женского пола никогда не отдаляются от Черты на сколько-нибудь значимое расстояние. Их численность странным образом коррелирует с численностью нав, зарегистрированных на территории Лишкявы и Шеневальда, и никак не соответствует числу ведьм, как прошедших инициацию, так и ожидающих ее. Эти же данные свидетельствуют о том, что после физической смерти ведьмы отдаляются от Черты так далеко, что полностью утрачивают любое подобие человеческого. Скорость утраты физических и душевных качеств прямо пропорциональна мощи погибшей ведьмы.
Следует ли из этого, что ведьмы не принадлежат к числу живых?..
(заметки к диссертационной работе аспиранта кафедры судебно-медицинской экспертизы Петера Данковского)
Петер много раз читал о том, как это происходит. После перевода на другой факультет, выбитого с таким трудом, распоряжением ректора он вдруг получил доступ в закрытую часть библиотеки коллегиума. И только столкнувшись с этими текстами, понял, от чего пан Рушиц пытался его уберечь. Написанные сухим академическим языком, они поначалу не производили никакого особенного впечатления. Казались скучными и ничего не значащими. Но, переплавляясь в мозгу в четкие, всегда неизменные картины, что-то такое делали они с человеческой душой, чего рациональным разумом постичь было невозможно.
Какие слова сказать, под каким углом глядеть на мир, чтобы увидеть то, чего в нем быть просто не может. Что делать, чтобы сквозь туман перед глазами вдруг проступила не просто примятая трава, а тропинка — четкий и осязаемый путь на изнанку мира… Всегда одинаковый, независимо от того, какая пора года на дворе.
Это было даже не знанием – но чем-то таким, чему Петер не находил объяснения. Как будто все вещи в мире стронулись с мест и, раз и навсегда изменив свой порядок, застыли в новом положении. Избавиться от этого было невозможно, жить с этим – невыносимо.
Спасло Данковского только паршивое, с точки зрения пана ректора, качество – верить исключительно тому, что материально. Ведьмы существуют, он перевидал их сотни, вот отчеты со вскрытий, которые он проводил собственными руками. Вот ведьмы, а вот навы, и первые мало отличаются от вторых. Просто потому, что все их на первый взгляд нечеловеческие качества объясняются одинаково.
Смерть – это процесс. И он устроен так, что тело умирает гораздо быстрее, чем мозг. Если не пытаться мыслить категориями религии. Эти проповеди про бессмертную душу, благословение божье и все в том же духе.
Наступает осень, и птичьи стаи летят на юг, и опускаются зимовать на теплые острова у берегов Балткревии. Никакого вырия не существует.
Так он решил для себя почти сразу же после перевода, отлично притом понимая, что делиться этими откровениями с преподавателями не стоит.
Вот тебе и расплата за весь твой поганый материализм, идиот маловерный, сказал себе Петер, стоя у цинкового стола. Укрытый белой простыней, на нем лежал труп женщины, которую ему предстояло допросить. Ты воображал, что всех так ловко обманул, а теперь, когда от тебя так много зависит, не способен ровным счетом ни на что.
-- Ежи, я не могу! Я просто не могу этого сделать!
Он выскочил в коридор и теперь стоял, привалившись к стене и закрывая лицо руками, но сквозь пальцы все равно проникал безжалостный свет яркого дня. Белый и золотой от листвы кленов за высокими окнами. Напротив переминался с ноги на ногу Пионтек и вздыхал, как деревенская бабка.
-- Я понимаю. -- Все в лице пана клирика было исполнено такого искреннего сочувствия, что Петеру сделалось противно от себя самого. – Оно, конечно, страшно. Но что уж тут…
-- Если бы просто страшно. Это я бы как-нибудь пережил.
-- То есть, пан хочет сказать, будто изнанка смерти его не пугает?
-- Ежи. По ту сторону смерти ничего нет. Человек умирает – и от него остается только прах.
-- А как же навы?
-- А кто сказал, что они действительно мертвые?
Пионтек внимательно посмотрел ему в лицо. Зачем-то снял очки, подышал на стекла и принялся вытирать их краем вязаного кашне. Очень спокойно на первый взгляд, но Петер заметил, как дрожат его пальцы.
-- Вы ошибаетесь, Петер Янович, -- проговорил Ежи наконец. – Вы ошибаетесь, просто пока не понимаете, в чем именно. Неверие – это не проявление силы. Это страх. Обыкновенный человеческий страх.
-- И что мне делать с этим?
Пионтек пожал плечами.
-- Ничего. Но я могу пойти туда вместе с вами, Гивойтос.
Петер поглядел на него – и распахнул створки дверей в прозекторскую.
Будто в ледяную воду шагнул.
— Ну, с богом, — сказал Пионтек, и с этими его словами Петер закрыл глаза и увидел то, что всегда ненавидел и чего боялся. Полого уходящее в низину поле с высокой травой, наползающий от близкого болота туман, густой, как кисель. Вязкий сырой воздух забивал легкие, и в голове начинало тихонько звенеть. Тогда, сквозь нарастающую дурноту, обычно он начинал замечать, что в одном месте трава как будто примята чьими-то шагами и это значило, что идти нужно именно туда, аккуратно ступать след в след… Он никогда не знал, чья это дорога, и разум тут же принимался достраивать картинку; почему-то это было так отчаянно страшно, что Петер никогда не находил в себе мужества досмотреть ее до конца.
Пяркунас, он же не был за Чертой ни единого раза, он всегда смотрел со стороны, незваный пришлец, и выбирал верить в то, что там на самом деле ничего нет. Просто игра воображения, нездоровый лишкявский романтизм, над которым так легко и уютно подшучивать, попивая с приятелями пиво в пустой лаборатории глубокой ночью.
Данковский оказался на вымощенной плиткой дорожке — возле той самой школы в Омеле, где они с Пионтеком нашли панну Гелену Кароль. Шел снег, заметая газоны с жухлой травой, осыпаясь вместе с красными ягодами боярышника, которым была обсажена аллея. Впереди в десятке шагов шла молодая женщина. Каблучки ботиков с высокой шнуровкой оставляли на снегу круглые, как монеты, очень четкие следы.
-- Панна Кароль? – позвал Петер.
Она помедлила, потом обернулась. Отчетливо, как во сне, Данковский увидел румянец на ее щеке, снежинки на меховом воротнике светлого пальто, на платке-паутинке, надетом под маленькую круглую шапочку. Отражение ветки боярышника с очень красными ягодами в черном зрачке…
В следующую секунду это отражение заслонила черная тень, приблизилась, помутилась, как речная вода, в которую бросили камень. Громадная рыбья туша всплыла между заснеженными кустами – мгновенно, как никогда не бывает наяву. Метнулся из стороны в сторону, сметая с веток снег, широкий брюшной плавник. Мигнул зеленым гнилушечьим светом огонек на конце длинного уса-удилища. Раскрылась и закрылась зубастая пасть.
Через минуту, когда рассеялась снежная пыль, Петер увидел перед собой ту же аллею, цепочку следов на заснеженных плитах — и лежащее в десятке шагов впереди тело женщины. Воробьи прыгали, выклевывая из раздавленных ягод боярышника семена.
Все было ровно так, как когда Данковский обнаружил мертвую панну Кароль — наяву, три дня назад, первого ноября, когда собирался вместе с паном клириком съездить на мельницу под Толочин. И если бы не ровный серый свет, не туман, будто мягким ластиком смазывающий очертания домов и деревьев, Петер решил бы, что просто время тронулось вспять. И дальше будет школа, компания мальчишек на чердачной лестнице, странные разговоры про подростковые влюбленности и суициды. Даже привкус сигарет во рту появился — тот самый, горький и отвратительный.
— Поговорите с ней, Петер Янович, — сказал из-за спины Пионтек, разбивая эту иллюзию.
— С кем? — очнулся Данковский.
— С панной Кароль же.
— С покойницей? — скептически уточнил Петер.
— А вы ее позовите.
Снег падал на ее ладони, на опущенные книзу ресницы – и не таял. Это завораживало, мысли путались, и в какой-то момент Петер поймал себя на том, что не может оторваться взглядом от лица панны Кароль. Так действуют навы; он знал об этом не только из учебников. Но то, что предписывали делать в этом случае правила, здесь никак не годилось. Усилием воли он заставил себя перевести глаза – вот засыпанные снегом комья земли, вот ягоды боярышника, воробьиная стая вспархивает крыльями, с шумом срывается с места. Сыплется с веток иней, колючими иглами касается щек.
-- Я не могу отказать вам в разговоре, Гивойтос. Но спрашивайте быстрей. Мне очень больно… рядом с вами.
-- Кто на вас напал?
-- Я не видела. Я просто шла… у меня закончились занятия.
-- В школьном расписании в тот день у вас был еще урок. Я сверялся.
Краем платка-паутинки она промокнула выступившую в углах рта черную кровь.
-- Они все ушли. Они меня ненавидят, они сорвали урок.
-- Вы их подозреваете?
-- Что вы! – воскликнула она с неожиданной горячностью. – Нет, никого из них!
-- Я разговаривал с этими молодыми людьми, -- сказал Петер. – И потому знаю, что, по крайней мере, двое из этой компании испытывали к вам, панна Кароль, романтические чувства. При этом один из них вскрыл себе вены, а второй прыгнул с крыши. Обоих удалось спасти, но как вы понимаете, подозрений ни с них самих, ни с их товарищей это не снимает. Итак?
-- Я не знаю! -- вскрикнула Гелена и, заломив руки, вдруг упала на колени. В груди у нее хрипело и булькало, и кровь выплескивалась изо рта толчками. Ворот пальто распахнулся, обнажая разорванное горло. Там, где кожа была вспорота, мелко пузырился воздух.
Петер отвел глаза.
Пяркунас, я не могу этого видеть.
Он шагнул было назад и едва не споткнулся, потому что за спиной, всего в шаге, стоял Пионтек. Весь вид его выражал жалость и сочувствие – к Петеру, к несчастной панне Кароль, ко всему живому и неживому в этом мире. И это оказалось именно тем, что придало сил.
Просто уцелеть. Пройти между жерновами мельницы и выжить, вопреки всему, что утверждало смерть.
Ты не можешь отступить.
-- Я просто шла домой! А она мне навстречу! Я ничего ей не сделала, я клянусь вам, Гивойтос!..
Он подхватил Гелену под локти, не давая осесть в снег, чувствуя, как она обмякает у него на руках – всей тяжестью только что живого человеческого тела. И только секунду спустя пришло осознание, что своим порывом он нисколько не помогает, а напротив, причиняет еще большую боль.
-- Она – это кто? – шепотом спросил Данковский, почти наверняка зная ответ.
Когда он очнулся, вокруг был все тот же белый и ослепительно золотой свет, в высоких окнах волновались рыжие и лимонно-желтые кроны ясеней и кленов в больничном скверике, а в приоткрытую форточку тянуло свежим речным воздухом. К нему примешивался острый запах аммиачного спирта.
-- С возвращением, Петер Янович, -- сказал Пионтек, отводя от лица Данковского смоченный в нашатыре ватный тампон.
Петер закашлялся и сел.
Кружилась голова, от тошноты и слабости захватывало дыхание. Когда судебный эксперт поднес ему на подпись папку с документами, он едва смог удержать в руках карандаш.
В папке, помимо результатов экспертизы и стенограммы допроса панны Кароль, была еще одна бумага – опись имущества покойной. Данковский по привычке пробежал глазами список. Предметы одежды, содержимое сумочки… он споткнулся глазами о единственный пункт в списке. «Дамская брошь в виде мотылька, серебро с чернением, перламутр, эмаль», проба и вес, возможная дата изготовления.
-- Это что? Покажите.
Эксперт отошел и быстро вернулся, принеся с собой запаянный пластиковый пакет, в котором обычно хранят вещдоки. Внутри была маленькая картонная коробка, и в ней, укутанная листками папиросной бумаги, лежала бабочка. Серебряное веретено-тельце, перламутр и синяя эмаль расправленных крыльев. Она была словно настоящая. Казалось, вспори упаковку – и взлетит.
-- Позвольте… -- растерянно проговорил Пионтек и вынул из рук Данковского пакет. Рванул тонкий пластик, пинцетом, словно ядовитого червяка, извлек булавку из ее шуршащего гнезда, поднес очень близко к глазам, как будто бы вдруг стал очень плохо видеть. – Вы уверены, что изъяли это у покойной панны Кароль?
-- В протоколе написано – изъято возле тела.
-- Так, -- проговорил Ежи очень спокойно и взглянул Петеру в глаза. – Мне нужно рассказать вам кое-что, Гивойтос.
***
9 октября 2005 года.
(Четыре года назад)
Толочин, округ Омель.
Нога запнулась о древесный корень; Катажина упала и покатилась, инстинктивно закрывая голову руками, наматывая на себя палую листву, мокрую, остро пахнущую недавно выпавшим снегом. Думая только о том, как бы уцелеть в этом падении.
На дне оврага, в который она свалилась, тек ручей. Достаточно мелкий и не слишком быстрый, чтобы схватиться льдом от ночного заморозка. Тонкая ледяная корка сломалась, раня ладони, щеки и лоб, забиваясь в волосы и за воротник мехового кожушка. Катажина ощутила, как выступившая из порезов кровь обжигает кожу. Больно не было.
Еще какое-то время Катажина просто лежала, уткнувшись лицом в землю. Слушала тишину. Ждала звуков погони. Потом заставила себя перевернуться.
Небо, склонившееся над оврагом, было глубоким и черным, и огромная рыбина висела в нем, словно в стоячей воде. Шевелился едва уловимо брюшной плавник, заставляя осыпаться иней с веток лещины. Пахло прелью и стылой землей, а еще, по-прежнему – гарью.
Где-то очень высоко в небе переливались острые и холодные звезды.
Убежать не вышло, подумала Катажина обреченно и закрыла глаза.
Потом пошел снег, но этого она уже не помнила.
За поворотом на Толочин машину повело. Шел мокрый снег, ветер усилился, задувал справа, так, что трудно вдруг стало удерживать руль. Асфальт превратился в ледяное полотно, покрытое, к тому же, тонким слоем воды. Куратор Святого Сыска по округу Омель Ежи Пионтек свернул к обочине, заглушил мотор.
Здесь было плохое место для того, чтобы останавливаться. Очень плохое; он знал по опыту, что в такие ночи, да еще на этой дороге, лучше вообще не показываться, не то что стоять на обочине в темной машине. Ни одного фонаря, прямо от откоса — уходящее круто вниз поле, все в рытвинах, как после бомбежки, покрытое сухим быльем, запорошенное снегом. За полем лес, тонкоствольный густой сосняк, еще дальше -- болото. Сколько сводок он сам подписал за последние пару месяцев: то бабы пойдут за журавинами и пропадут бесследно, то корова утонет, а после, через неделю, найдут ее труп, обглоданный до черных костей… Ежи не хотел думать сейчас о том, что тому причиной.
Он сидел в темном салоне своей «Ярны» и смотрел на дорогу. В лобовое стекло лепил снег. Мерно шаркали дворники, не успевая разгонять мокрое месиво. От поля наползал густой, как овсяный кисель, туман. Через несколько минут Ежи показалось, что в этом тумане мерцают, то приближаясь, то отдаляясь снова, зеленоватые болотные огни. Это было совсем плохо; он завел мотор и медленно тронулся, чувствуя, как под колесами скользит покрытая водой бетонка.
От включенной печки в ноги валило сухим теплом.
Занесенная белым обочина медленно двинулась назад. Свет фар мазнул по черным кустам, и на мгновение Ежи показалось, там кто-то есть. Кто-то лежит ничком — неясный силуэт, и поземкой змеит и треплет длинную красную ленту, похожую на те, что здешние панны вплетают в свадебные венки.
От напряжения кололо виски, и еще Пионтек чувствовал, как дрожат руки.
Он никогда не боялся умереть. Не то чтобы смерть казалась ему нестрашной. Он понимал, что рано или поздно это случится, потому что все люди смертны, и кто он такой, чтобы для него Пан Бог сделал исключение. Но то, как именно он встретит свой последний час, в принципе не имело значения. Не потому, что за годы учебы в Кревском коллегиуме Святого Сыска его научили фатализму. И не потому, что таким могла бы сделать его принадлежность к Райгарду — вот уже столько лет. Просто он больше половины жизни прожил в Омеле. В городе, которого все равно что нет, и, следовательно, жители его тоже не могут числиться среди живых. А то, что они все еще дышат, разговаривают, ходят… на посту венатора Ежи повидал немало тех, кто и ходит, и дышит, но к живым не имеет никакого отношения.
Он не боялся смерти, но все же имел достаточно причин, чтобы встретить ее не здесь, на пустой дороге, под неурочным октябрьским снегопадом, за три часа перед рассветом.
Ежи вдавил в пол тормоз прежде, чем успел отдать себе в этом отчет. И все равно пришлось сдавать назад, и потом, чертыхаясь, лезть по грязным колдобинам, угрязая сапогами в чвякающей жиже, чувствуя, как намокает подол сутаны, потому что он, конечно же, забыл переодеться после визита в Лунинецкое отделение Святого Синода. И молиться, чтобы его видение не оказалось правдой, потому как что делать в таком случае, Пионтек себе не представлял.
Но такой малости господь ему не оставил.
Подтянув сутану, Ежи достал из кармана брюк фонарик, посветил.
Женщина лежала, уткнувшись лицом в землю, широко раскинув руки, и все в ее позе говорило о том, что перед тем, как упасть, она брела через лес, пока ее не оставили силы. Лежала она, по всей видимости, давно — траву и листья вокруг, как и само тело, успело сильно запорошить снегом.
Следов вокруг не было.
— Эй! — позвал Ежи. — Панна?
Она не шелохнулась.
Самым разумным было повернуться и уйти. Никто не упрекнул бы его в бессердечии или трусости. Любая инструкция прямо запрещала нахождение с предполагаемой навой без острой на то необходимости. Следовало вернуться в машину, доехать до ближайшего поселка, найти там жандармский участок, почту или школу, на худой конец, дозвониться в отделение Святого Сыска и велеть, чтобы прислали людей, а заодно сообщили и в прокуратуру.
И уж точно никак не следовало наклоняться над ней, пытаться перевернуть на спину, заглядывать в лицо.
Потому что от его хлопот она слабо застонала и пошевелилась, а потом открыла глаза.
Господи, помоги мне.
— Вы ранены? Сесть можете?
— Н-не знаю…
— Где-нибудь больно?
Она слабо качнула головой.
— Вы кто? Я вас знаю?
Ежи не ответил. Достал из кармана пальто фляжку, плеснул в жестяную крышку. В мокром воздухе резко запахло спиртом и травами.
«В случае получения опасных травм сперва окажите первую помощь себе, затем — находящимся рядом с вами женщинам и детям…» Когда-то его сильно удивлял этот пункт инструкций. Потом — перестал. А лучше бы удивлял и дальше.
От нескольких глотков старки руки перестали дрожать и даже дышать, кажется, стало легче. Он налил в крышку еще, наклонился, поднося ее к лицу женщины.
— Садитесь. Пейте.
— Я… не хочу.
— Как лекарство. Ну?! Теперь попытайтесь встать.
Он вдруг подумал, что даже если она и сумеет устоять на ногах, то до машины дойдет вряд ли. Но выбора не было — подогнать «Ярну» ближе по такой распутице не удастся, в противном случае они застрянут тут намертво.
— Опирайтесь на меня. Медленно.
Все-таки в первую минуту он ошибся, когда подумал, что она пролежала тут бог знает сколько времени. Холодно; в такую погоду человек, если только он живое существо, за пару часов способен отморозить и руки, и ноги, и двигаться сможет вряд ли. То, что она сумела встать, пускай и с трудом, может значить одно из двух: либо она оказалась на обочине совсем недавно, либо к живым существам не имеет никакого отношения. И тогда, Ежи Пионтек, тебе остается только ждать, когда она нападет.
Навы всегда нападают. Рано или поздно. Исключений не бывает, а если они все же и случаются — что ж, он не встречал их за все годы работы ни единого раза.
Но она не напала.
Молча уселась в машину, с усилием захлопнула дверцу. Требовательно взглянула Ежи в лицо.
— Поехали?
Пионтек повернул в зажигании ключ. Машина заурчала и натужно выкатилась с обочины на заметенную снегом дорогу. Снег валил крупными хлопьями, и в резком свете фар это показалось Ежи почему-то нереально красивым. Как перед смертью, подумал он и желчно усмехнулся, гоня прочь такие мысли.
Снова поглядел на свою спутницу.
Он никак не мог понять, кто она такая.
От нее не пахло ведьмой: как Ежи ни старался, он не мог учуять того особенного тяжелого духа, который всегда был присущ им. И навой она тоже не была, их-то Пионтек всегда отличал безошибочно. Но он бы пошел против себя, если бы предположил, что перед ним обычный человек. Думать так заставляли его не кричащие несовпадения во всех обстоятельствах этой ночи. Вовсе нет.
Но каждый раз, когда он мельком бросал на свою спутницу взгляд, а после отводил глаза, на границе зрения маячило нечто, чему он никак не мог дать названия. Как будто там клубилась тьма, и из нее смотрел прямо в душу внимательный и недобрый взгляд. И ничего от живого человека не было в этом взгляде.
-- Вам лучше? Что с вами случилось? Как вас зовут?
-- Вы кто? – спросила она и закашлялась, прикрывая рот испачканными в земле ладонями. Запах пепла сделался отчетливее.
-- Простите, панна. Я забыл представиться. Ежи Пионтек, куратор Святого Сыска по округу Омель и Ликсна.
-- Пан вытащил меня из канавы, чтобы упрятать в каземат?
-- А есть за что? – холодно поинтересовался он.
-- Как будто вы хватаете людей только когда к тому есть повод, -- с неожиданным ожесточением проговорила она и, зябко обхватив себя руками за плечи, отвернулась к окну.
Шоссе наконец выровнялось, метель понемногу стихала, и можно было хотя бы чуть-чуть расслабиться. Небо в зените дороги начинало светлеть; мелькнул. Остался позади указатель поворота на Раубичи, выплыли из тумана приземистые зубчатые вежи, узкая речушка, заменявшая собой замковый ров. На ее берегу стояла каплица, тусклым золотом светился на ней оклад надвратной иконы. Там была родовая усыпальница. И замок, и каплица после смерти последней грабянки Раубич, панны Михалины, отошли в распоряжение государства, потом там устроили филиал Толочинского музея. Зачем-то Ежи вспомнил, как очень давно, еще перед поступлением в коллегиум, он с приятелями колесил по округе. Тогда они заехали в Раубичи, хотели посмотреть усыпальницу и домовую церковь, но все оказалось закрыто, пришлось возвращаться обратно не солоно хлебавши. Они всей компанией долго топтались на остановке, ждали автобуса, нестерпимо палило солнце, хотелось пить, и Ежи зачем-то принялся обрывать с росшего за остановочным павильончиком куста шиповника крупные и очень красные ягоды. От них во рту оставался терпкий и горьковатый вкус, мелкие ворсинки, которыми была наполнена внутренность ягод, кололи язык, и в какой-то момент такая вот ворсинка вонзилась ему прямиком в дырявый зуб. Вот тогда он подумал — когда в голове слегка прояснилось — что книжное выражение «в глазах побелело от боли» никакая не метафора. А единственная барышня, бывшая тогда в их компании, вдруг посмотрела на него, зашедшегося немым криком, и шагнула к нему, и обняла невесомым, очень целомудренным объятием, и прижала к его вискам прохладные пальцы, и принялась шептать: «У волка боли, у лисы боли, у медведя боли, а у Юрека не боли»… И его отпустило.
Как, спросил он тогда. Как ты это сделала?
“А ты не понял?” — безмолвно удивилась она.
Тысячу лет его никто не называл Юреком.
Тогда Ежи так и не нашелся с ответом, а понял уже потом, на втором, что ли, курсе коллегиума. Только сказать об этом было уже некому. И он никогда не узнал, что стало с той девочкой. Только все думал и думал о том, что это неправильно, несправедливо и чудовищно — все то, чему его научили, все то, во имя чего они это делали.
— Если бы я собирался отправить тебя в казематы, я бы надел на тебя наручники сразу же, как только нашел, — сказал Пионтек. — Поверь, в мире существует достаточно способов, чтобы противостоять ведьмам.
— Я не ведьма.
Он пожал плечами.
— Возможно. Возможно, ты не ведьма, а нава. Честно говоря, мне наплевать.
— Если бы я хотела, то успела бы убить тебя трижды.
— Или четырежды. — Пионтек хмыкнул. — Но ты этого не сделала. Так что давай, рассказывай.
Она помолчала, перебирая пальцами бусины коралей на груди.
— Меня зовут Катажина. Я сбежала с собственной свадьбы.
— Это бывает, — согласился Пионтек. — Не каждой деве случается выходить замуж по любви.
-- Но не каждая дева выходит замуж за морок. И устраивает из свадьбы пепелище.
-- Веский повод, чтобы сбежать. – Ежи ответил первое, что пришло на ум. Но что-то беспокоило, что-то, чего он никак не мог вспомнить. Это раздражало; как и то, что он все еще не мог найти определение сущности этой панны.
-- Куда вы едете? – спросила Катажина.
-- В Омель.
-- Тогда остановите у ближайшего поворота, я выйду.
-- Панна уверена? Насколько я понял, денег на автобус у вас нет, и документов тоже. Вас задержит первый же наряд полиции или любой встречный венатор.
-- Что-то подсказывает мне, что ни тех, ни других не так уж много в этих краях. Остановите.
Пионтек вдавил в пол тормоз.
Они остановились прямо перед деревянными мостками, перекинутыми через узкий ручей, текущий по дну заросшего ивняком оврага. Сквозь заметенные снегом ветки проступала черная и быстрая вода. Ежи мельком взглянул туда и тут же отвел глаза: его замутило неожиданно и сильно, хотя никогда прежде он не был склонен к головокружениям. И еще показалось, что та самая рыбина, которая примстилась ему в самом начале встречи с Катажиной, выплывает из-под мостков. Вот острый спинной плавник ее проезжается по бревнам, из которых сколочены мостки, и намерзший на них лед крошится, осыпается вниз.
Он вдруг вспомнил – пять лет назад, Толочин, начало ноября, пожар на сельской свадьбе, почти два десятка погибших на месте, и почти столько же тех, кто умер потом от ожогов в больнице. Уголовное дело, безрезультатное расследование, к которому без всяких видимых причин подключилось Лунинецкое отделение Святого Сыска. Просто потому, что от Лунинца до Толочина рукой подать, и Лунинец, в отличие от Омеля, все же доступен для официального Крево… Пионтек, тогда уже получивший пост куратора по округу Омель и Ликсна, в хитросплетения этих интриг не вникал, но всеми правдами и неправдами постарался заполучить копию дела. Ничего он из тех документов не вычитал: искали сперва ведьму, потом подозревали, что виноваты навы. Никого не нашли, погибших похоронили, пострадавших выписали долечиваться домой, дело закрыли по истечении процедуральных сроков. В решении написали – возгорание по неосторожности. Тем не менее, Пионтек счел себя обязанным навестить некоторых из тех, кто уцелел. От этих визитов у него осталось странное впечатление. Все, с кем он беседовал, старались не глядеть ему в глаза, и в какой-то момент, вот-вот готовые заговорить откровенно, вдруг осекались, как будто видели за спиной венатора нечто ужасное, и дальше начинали нести околесицу. Самым, пожалуй, страшным было то, что все его собеседники умерли в течение ближайших нескольких месяцев. Причины смерти были самыми что ни на есть обыденными, криминальными их мог бы назвать только полный параноик.
Но этого оказалось довольно, чтобы свои поиски Пионтек прекратил.
И вот теперь в его машине сидит та, с которой – он был уверен в этом! – все и началось.
И рассуждает о событиях пятилетней давности так, как будто все произошло самое позднее позавчера.
Что он должен сделать теперь?
Немедленно заковать эту панну в колодки и везти в Омель, и уже оттуда пытаться докричаться до столицы или хотя бы до Лунинца? Заткнуться и сделать вид, что ничего не понял, и хотя бы так сохранить ей жизнь?
Что?!
Он смотрел, как Катажина выходит из машины. Как треплет ветром подол ее сукни из клетчатой темной ткани, теперь обгоревший, неровный по краю. Как ложатся снежинки на проглядывающий из-под кожушка белый лен рукавов и ворота вышиваной блузки, а красные корали, обнимающие шею, похожи на ягоды рябины, растущей на противоположном берегу ручья. Это было так неправдоподобно красиво, что в первое мгновение Ежи не смог вымолвить ни слова. Навий морок, ведьмино покрывало… только та, которая его ткала, ни была ни тем, ни другим.
Налетел порыв ветра, взметнул снежную пыль.
Ежи открыл глаза.
На мостках никого не было.
***
4 ноября 2009 года.
Омель.
Инстинктивно стараясь держаться рядом, они втроем – Петер, Антон и Сашка – пересекли больничный двор и спустились по лестнице к Ислочи. И все это время, машинально считая шаги, Петер думал только о том, как давно это в последний раз было. Чтобы вот так, вместе. И еще он знал, что и Антон, и Сашка думают то же самое.
Они спустились вниз и оказались на речном берегу. Крохотная лапинка белого песка была засыпана опавшими ивовыми листьями, у самой воды лежала перевернутая кверху дном старая лодка, дальше тянулись камышовые заросли. Солнце просвечивало до дна коричневую воду. Если встать лицом к реке, справа, совсем близко, можно было увидеть железнодорожный мост. Противоположный берег терялся в густом молочном тумане.
-- Вот оно как, -- проговорил Антон, присаживаясь на днище лодки. Зачем-то ковырнул ногтем облупившуюся синюю краску на рассохшихся досках. – Значит, Гивойтос. Давай, скажи еще, что так и нужно.
-- Пошел ты к черту, -- проговорил Петер и с яростью пнул носком ботинка кучу палой листвы. Почему-то слова Антона показались ему сейчас особенно обидными; трудно было признаваться себе, что не ждал от того подобных упреков. – Если ты думаешь, что я очень этого хотел, то сильно ошибаешься. Не хотел и не просил. И был бы крайне признателен, если бы ты заткнулся с этим раз и навсегда.
Сашка отвел глаза. От голоса Антона, тихого и очень спокойного, пробирала дрожь. И когда он поймал себя на желании бухнуться перед Петером на колени – прямо в коричневую ивовую листву, как будто чужая воля пригибала, навалившись на плечи каменной плитой, -- ему сделалось вдвойне не по себе.
-- Есть вещи, которые не выбираешь, -- сказал Антон. – И желал бы отказаться, но кого волнует, чего ты там хочешь. Венец Райгарда – именно из таких. Так что, и правда, заткнулся бы ты.
-- А то что?! – немедленно окрысился Сашка.
-- А то придется тебе в рожу дать.
-- Ну, валяй. – Он сгреб Антона за отвороты куртки. -- Попробуй.
-- Хлопцы, вы что!.. – опешил Петер. – Вы ополоумели оба, что ли?!
Наверное, еще мгновение – и они бы покатились по земле, молотя друг друга кулаками, и потом не смогли бы простить один одному этой вспышки. Но Петер успел вщемиться между Антоном и Сашкой, оттолкнул их в разные стороны и сам, не удержав равновесия, навзничь. Взлетело облако горьковатой пыли. Солнце, все это время прятавшееся в зыбком мареве, вдруг проглянуло из-за почти облетевших кленов, что росли на больничном взгорке. Это было так красиво, так неправдоподобно, что Данковский на мгновение замер.
Как славно было бы умереть, пришла вдруг ясная, пугающая своей отчетливостью, мысль. Не на словах, как это выглядело все эти годы, когда ты формально мертв, а в действительности продолжаешь дышать, и видеть, и чувствовать. Почему отсюда, по эту сторону Черты, всегда кажется, что там ничего нет, только покой? И думать о том, что он – возможен, так притягательно и так сладко…
-- Самое ужасное, хлопцы, -- сказал Петер и закрыл глаза, потому что смотреть на солнце было больно, -- самое ужасное, что сложить с себя эту ношу можно только вместе с самим Райгардом.
-- И ты хочешь сказать, будто кто-нибудь тут заплачет, если его не станет?! – утирая ребром ладони сбегающую из-под носа тонкую струйку крови, очень тихо спросил Антон. – Вот этой людоедской махины… Покажи мне хотя бы одного человека, и мы вместе посмеемся.
Услышать такие слова от Антона было почти невероятно, и Петер уже открыл рот, чтобы сказать хоть что-нибудь в ответ.
И осекся.
По лестнице, ведущей от больничного двора вниз, к реке, спускалась женщина. Длинный подол темно-синего, по старинной моде, платья с шуршанием обметал со ступеней сухую листву. Падал вниз, обливая золотым светом всю ее фигуру, широкий солнечный луч.
-- Нет, -- проговорил Антон, который тоже видел это. Лицо его сделалось белым, и остро, как у покойника, обозначились скулы. – Этого просто не может быть.
Над деревянным столом, врытым в землю на крохотной площадке между лестничными пролетами, наклонялась ветка рябины. Сморщенные от недавних заморозков, но все еще яркие ягоды были рассыпаны по щелястым грубо сколоченным доскам. Пионтек раздавил одну ягоду пальцем – брызнул оранжевый, пахнущий горечью и морозом, сок. Тогда Ежи достал из внутреннего кармана пальто платок и принялся оттирать липкие ладони. Кляня себя за малодушие. Потому что ему не доставало мужества смотреть вниз, на речной берег, на стоящих у кромки воды троих мужчин, у одного из которых на лице была написана такая смертная мука, вынести которую почти невозможно.
Ежи ощущал ее почти так же явственно, как если бы на месте Антона был он сам.
И думал о том, что знает ту, на которую тот сейчас смотрит. И почти наверняка уверен в том, что она имеет самое прямое отношение и к случившемуся пять лет назад пожару на свадьбе в Толочине, и к смертям тех, кто уцелел в том огне, и к гибели несчастной панны Гелены Кароль, учительницы одной из школ города Омель.
Почти месяц он убеждал себя в том, что той октябрьской ночью на пустой дороге между Лунинцом и Толочиным ничего не случилось. Но дальше врать себе было невозможно.
Потому что он ее запомнил. И теперь, увидав эту женщину на ступенях лестницы в Омельском госпитале, был твердо уверен в том, что не ошибается в своих подозрениях.
-- Антон Глебович… -- позвал сверху Ежи Пионтек, и Антон вскинул голову. -- Пан Марич. Посмотрите и ответьте мне, как куратору Святого Сыска по округу Омель. Вам знакома эта женщина?
@темы: райгард, тексты слов, автырьское
Это действительно похоже на сцену из "Трёх мушкетёров", но я вряд ли обратил бы на это внимание. Дело в том, что я вижу мир Райгарда кусками, события сильно отстоящие друг от друга, герои практически не пересекаются или пересекаются, но редко. Только Данковский кочует по тексту туда и обратно ,оставаясь вроде бы на месте, но место вокруг него каждый раз разное. Я всё ещё складываю его из разрозненных кусочков. и у меня только начала появляться форма зеркала, я не сразу увижу отражение в нём. Я привыкаю к словам, к стилю, к антуражу, и он заслоняет для меня события, но чем дальше, тем интереснее возиться с этой мозаикой, и хочется больше. И это очень круто.
Я уже писал, что у меня есть ощущение, что все события происходят осенью? В хмурый сухой день перед снегом? И вот теперь реально осень, вернее осень за осенью, одна за другой, наслаиваясь, проступая одна из другой. Этолт калейдоскоп времён завораживает ещё больше.
Почему-то твои посты перестали появляться в дайри-френдленте, а заглянуть в твой дайри получилось только сейчас...
Это действительно похоже на сцену из "Трёх мушкетёров", но я вряд ли обратил бы на это внимание. - нет, когда я говорил здесь об отсылках к трем мушкетерам, я имел в виду то, как логично должна была бы продолжаться сюжетная линия Катажины. ну, она вроде как чистое зло, и по идее ее должны были бы убить тем или иным способом. но вот когда я думаю об этом, все во мне сразу топорщится дыбом, вспоминается сцена казни леди де Винтер... и все, и сразу все.
Петер Данковский же - основной персонаж, главный герой истории, хотя конечно изначально нам с соавтором представлялось, что он просто один из троицы тех мальчиков, которые придумались с самого начала. но чем дальше, тем сильней он начинал перетягивать на себя одеяло и вот кажется перетянул окончательно.
да, у меня ээээ литпроцесс так устроен, что я не могу писать по порядку и в общем никогда к этому не стремился. записываю то, что становится окончательно ясным и видимым. поэтому и перескакиваю с одного места истории в другое.
иногда я думаю, что следовало бы дать хотя бы какой-то календарь, хотя бы приблизительный, но как это сделать без спойлеров, я еще не придумал.
если есть необходимость, я могу расписать по порядку, как это все выглядит хотя бы с точки зрения Петички, потому что конечно его история наиболее богата событиями.
спасибо, мне важно знать, что это еще кому-то интересно.
вот странно, осень и слякотная зима - времена года, которые я люблю меньше всего, если не сказать, что терпеть не могу. но, как ни удивительно, именно такая вот погода лучше всего передает то ощущение, которое складывается у меня от этого мира. варианты, когда на погоде можно играть от противоположного, с точки зрения автора, мне как-то менее симпатичны. ну и потом, ггг, я художник я так вижу.
а может потому, что тут же произошел апокалипсис в виде переезда на новую платформу, и до сих пор все работает криво или почти никак.
если есть необходимость, я могу расписать нет-нет, так интереснее! Я даже некоторые сериалы смотрю с середины, чтобы было больше угадывания кто и почему, и что делает.
диалектизм или прямая калька из белорусского. О! А ещё будут? Это очень украшает текст и делает его... инопланетным. Другая реальность, без привычных шаблонов.
И это действительно интересно! я бегаю кургами и иногда набегаю поперебирать осколки текста. из них пока не вырисовывается слово "вечность", но я знаю много других интересных слов!
отлично, при всем при том что я выкладываю много кусков в разном порядке, я не люблю спойлеров) ну и ленивая скотина жеж.
будут, а куда денешься. особенно в том, что касается речи героев. если герои живут в построенном на старобелорусских корнях условной жопе своего условного мира, они конечно же не могут разговаривать на литературном русском языке.))
ну и в общем там полно диалектизмов, я даже не знаю, на что первым указать.
вот в каком-то из текстов я долго морочился, как правильно использовать белорусский аналог русской поговорки про любопытную варвару, которой на базаре нос оторвали. а звучит он вот так: аднойчы цікаўнай Эмілі ў лазні пізду прышчамілі. перевести это без потерь невозможно, потому что вся прелесть потеряется. с другой стороны, русскоязычному человеку тут встречается много непонятных слов. лазня - баня, цікаўная - любопытная, а предпоследнее слово вообще роскомнадзор запретил.
в итоге остался вариант скажем так городской. аднойчы цікаўнай Эмілі ў лазні чагось прышчамілі. и пришлось дать сносочкой перевод.
а еще там есть слова дрыгва (болото), небокрай (горизонт), вырий (мифическое место, куда улетают на зиму птицы, хотя правильнее было бы вырай), и много-много названий предметов старобелорусского костюма - плахта, спадница, карали, упелянд - и не только костюма.
и я не собираюсь искать для них русскоязычные аналоги.
странно как-то было бы рассказывать историю с привлечением других реалий.
в итоге получается, что это довольно затратный по гуглению текст. не говоря уже о всяких обоснуях вроде недавнего - поиска протоколов вскрытий))
когда я получаю такие каменты, я начинаю сразу думать - огосподи как хорошо, что я не выкладываю это на литнет или автортудей. ))))))))))))
учительница выучилась на учительницу в соседнем городе, приехала туда на работу - я кстати подозреваю, что не по направлению, как как-то самопально.
кейс панны Михалины Раубич, если смотреть по календарю, был более пятидесяти лет назад, с него, собственно, все и покатилось. то, что я выкладывал в последние разы - это уже почти к самому концу истории. она длинная получилась, и я очень надеюсь, что в каком-то обозримом будущем смогу свести все ниточки, тогда можно будет прочитать все по порядку.