jaetoneja
Сидов подменыш.
Интермедия первая.
…Никто стихии не одолеет —
Ни я, ни люди, ни корабли.
Но не погибну, покуда тлеет
Во мгле страданья огонь любви.
М.Щербаков.
Начало осени 1889 года.
Нида — Эйле.
В том, что жизнь полосата, как шкура дюнной кошки, воспитанница второй ступени Корпуса для литературно одаренных детей Сауле Ристе успела убедиться давно. Это все равно как вести пальцами по выпирающей цепочке худых кошачьих позвонков, перебирая шерстинки: вот светлая, с песчано-желтым отливом, вот белая, а вот совсем черная. Только дураки считают, что жизнь состоит лишь из горя и радости. В ней гораздо больше красок. Столько, что иногда и не знаешь, как это назвать.
читать дальшеПисьмо о том, что она принята в Эйленский Корпус, оказалось полной неожиданностью. Сауле твердо знала: в Корпус кого попало не принимают, надо сдавать вступительные испытания. Но даже представить себе не могла, что таким испытанием может оказаться самое обычное сочинение на вольную тему, которое их класс в муниципальной гимназии писал в начале апреля. Середина последнего триместра, время, когда никто не ждет никаких экзаменов. И тема была самая что ни на есть обычная, скучная тема, сейчас уже и не вспомнить.
А потом пришло письмо.
Это случилось в один из последних дней августа, когда воздух еще горяч, а краски ярки, но все вокруг уже тронуто неуловимой печатью увядания. И от этого странная тоска заполняет душу, и ты мечешься, не находя покоя, сам не понимая, чего хочешь. Только смотришь, замерев, как птицы собираются в стаи и долго кружат сперва над двором, над ясенем, крона которого из темно-зеленой превратилась за ночь в лимонную, а после закладывают круги над улицей, все шире и шире, и наконец исчезают за далекими крышами.
В тот день тетка Агнета, чтобы отвлечь племянницу от грустных мыслей о скором начале учебного года, затеяла варить варенье. Были куплены на рынке розовобокие абрикосы – привозные, бархатные, в их северных краях такие никогда не вызревали; обобрана последняя вишня и кусты крыжовника. Из подвала тетка достала стеклянные пузатые банки, ложку с длинной ручкой и медный таз и, не обращая внимания на протесты племянницы, засадила Сауле перебирать ягоды.
Варенье было непростое. Надлежало аккуратно вынуть из абрикоса косточку, расколоть ее и достать ядро. После удалить косточки из вишен, а у крыжовенных ягод отрезать хвостики. Маникюрными ножницами, которые так и норовили выскользнуть из липких от ягодного сока пальцев! Дальше шел процесс сборки, неизменно напоминавший Сауле сказку про Кощея Бессмертного. Только если в сказке Кощеева смерть таилась на конце иглы, которую прятали сперва в яйцо, потом в щуку, а ту в утку, а утку в зайца и так далее, то здесь ядро абрикосовой косточки следовало поместить в вишню, вишню в крыжовник, а уж крыжовник – между двух половинок абрикоса. Говорят, особо трудолюбивые хозяйки ухитрялись дробить абрикосовые косточки и запихивать их в смородину, а уж ту в вишню и дальше по схеме, а нафаршированные всем этим абрикосы – между половинок яблок-малиновок… но это было уж совсем из разряда небывалого.
Варенье называлось – «Слезы государыни». И Сауле с каждой секундой все отчетливее понимала, откуда взялось это название. Переспелые вишни брызгали черным соком, абрикосы пахли одуряющее, и так хотелось незаметно стянуть хотя бы одну половинку, унести под передником к себе в спальню, и там, в одиночестве, усевшись на подоконник, съесть, стараясь не перепачкать оранжевыми сладкими каплями книжную страницу… Но с теткой лучше было не шутить, и Сауле послушно орудовала то маникюрными ножницами, то шпилькой. Косточки так и летели из вишен в тарелку.
Чтобы отвлечь себя от вожделенных абрикосов, Сауле болтала всякую чушь. Вроде того, что название у варенья странное, если не сказать дикое. Слезы государыни. Их государыня сидит на троне без году неделя, и не сказать, чтобы наплакала слез на целое варенье, а всем же известно, что названия просто так не появляются.
— Можно подумать, кроме этой выскочки в нашей истории других королев не было, — сердито заметила на это тетка. И с таким грохотом шваркнула в жестяную мойку таз, что гул пошел по всей кухне. Сауле вжала голову в плечи. Никак не могла она ожидать, что ее болтовня произведет на тетку такое действие.
С теткой было… сложно. Сауле не могла с уверенностью сказать, любит ли та свою племянницу. Скорей, воспринимает как неизбежную обузу, которую надо с честью нести по жизни. И хотя радости это доставляет немного, быть может, на небесах это ей зачтется. С другой стороны, в государственный дом призрения не отдала, стипендию на обучение в приличной гимназии выхлопотала, кормит, одевает, всыпать может за любую провинность не хуже, чем иная мать родной кровиночке… а любовь – глупости для образованных.
Эти самые «образованные» были у тетки притчей во языцех, и едва ли не все беды в мире происходили именно от них. Еще более странно было услышать от нее что-либо, выходящее за рамки суждений о погоде, ценах, нравах и видах на урожай.
Заявление про «других королев» Сауле без колебаний отнесла именно к такому, выбивающемуся за грани повседневности. Сама она ни о ком ином, кроме нынешней государыни, и слыхом не слыхивала, даром что два года отходила в гимназию и училась там вполне прилично, даже по теткиным строгим меркам.
— «Слезы государыни» придумала Безобразная Эльза. Это уж когда ее Безобразной стали звать, хотя как по мне, так ничего в ней ужасного не было, бывают и пострашней кобеты, особенно если с утра пораньше в автобус до Эйле сесть. Ты вишню-то не в рот клади, а в тарелку!
— Так она еще когда померла! – фыркнула Сауле.
— Когда б ни померла, а варенье варила.
— Разве королевы варят варенье?
— Не вижу, почему бы благородной моне не сварить варенье, когда ей так приспичило. Подумаешь, пани какая. Кто ей запретит, если захочет.
Сауле не нашла, что возразить. Тем более, что это была почти точная цитата из крамольной книжки, которую она читала урывками в школьной библиотеке, делая вид, что занята переписыванием книжных формуляров.
Тетка Агнета – самая обычная женщина. Она не может рассуждать о монархах, умерших двести лет назад, и цитировать книги, на которые и смотреть-то не полагается. Но уши слышали то, что слышали, а возразить было нельзя. Тогда бы неминуемо возник вопрос о том, откуда она-то сама об этом знает.
Положение спас звонок в дверь, и хотя это больше всего походило на глупую пьесу, тогда Сауле была искренне благодарна тому, кто в этот вечер постучался к ним в дом.
Храня невозмутимый вид, тетка Агнета ушла открывать. А вернулась со странным лицом, держа в руках длинный, склеенный из голубоватой дорогой бумаги конверт. И смотрела на него так, будто внутри была гадюка.
— Можешь хоть на голову встать, но ты туда не поедешь, — сказала она и сунула конверт в ящик буфета, в жестяную коробку из-под печенья, где обыкновенно хранились счета и всякие другие важные бумаги. Заперла ящик на ключ, а ключ положила в карман жакетки.
— Куда? – не поняла Сауле.
— В Корпус этот холерный. Вот как меня на кладбище снесут – тогда пожалуйста, а пока я ноги не протянула, духу твоего там не будет.
Скандалить было бесполезно. Сауле как-то сразу это поняла.
Гордость не позволила ей показать слезы. Хотя на душе было гадко. Уже потом, годы спустя, Сауле поняла: именно так выглядит чувство потери. Когда ты лишился единственной возможности, способной превратить твою жизнь в нечто стоящее. Но тогда ей было просто отчаянно обидно, и она долго плакала перед тем, как заснуть, и проснулась на мокрой от слез подушке.
Но очень скоро выяснилось, что учеба в этом самом Корпусе – не награда, не счастливый билет в сверкающее будущее, а самая что ни на есть прозаическая обязанность. Ровно через неделю после начала учебного года к тетке Агнете заявились две казенного вида дамы – Сауле так и не поняла, из муниципалитета или еще откуда. Дамы крайне вежливо и доходчиво разъяснили, что если девочке пришел вызов в Корпус, то надо собираться и ехать. Потому что если не ехать туда, то можно запросто отправиться в другие места, менее приятные. То, что ответила на это тетка Агнета, впечатлительная племянница предпочла сразу же забыть, но получилось не очень хорошо, и потом, вспоминая эти слова, Сауле всякий раз ощущала, как жаром вспыхивают уши и шея.
Итак, к началу учебного года она опоздала, и не была на торжественной линейке, но ощущение праздника, тем не менее, так и пребывало с ней – с того самого момента, как на автобусной станции в Ниде тетка со вздохом отдала ей билет и фанерный чемоданчик с вещами. Тогда Сауле ясно осознала: она отправляется в волшебную страну, совсем как в книжках, и жизнь ее именно в это самое мгновение навсегда изменяет ход.
Так и случилось.
На вокзале в Эйле ее встречал высокий хмурый юноша, темноволосый и синеглазый, в форменной тужурке, небрежно распахнутой на груди. Серебряные тяжелые наконечники аксельбанта, белая рубашка… будь Сауле постарше года на три, влюбилась бы без памяти с первого взгляда.
Она была готова всю дорогу до Корпуса мучиться от смущения. Но юноша, объявивший, что звать его Павлом, поглядел Сауле в лицо всего один раз – когда сверял ее свидетельство о рождении и письмо о зачислении в Корпус с какой-то казенной бумагой. Привет, малявка, сказал он, легко подхватил ее чемоданчик, кивнул – не отставай! – и до самой станции пригородной электрички «Чаячий Форт» не поднимал глаз от книжки. Ее обложка была обернута коричневой плотной бумагой, картинок внутри тоже не было, так что название книжки так и осталось для Сауле тайной. Не лезь, заметив ее любопытство, предупредил тогда Павел, дай почитать, пока едем, это же абсолютный текст, его только тут и можно…
Сауле ничего не поняла, но послушно повернула голову к окну.
И замерла от неожиданности и восторга.
Море было и слева, и справа, и мелькали кружевные опоры моста, и чайки носились вокруг, застя свет белыми крыльями. Жемчужно-серым светилось небо, и почти такой же, опаловой, переливчатой, изумрудной в глубине, была отражающая его поверхность воды. Казалось, что поезд летит в пустоте, а грохот колес по рельсам существует сам по себе.
Так много света было кругом. Столько, чтобы раз и навсегда выписать увиденное на изнанке век, чтобы потом, в любую минуту, извлечь эту картину из небытия… и как-то примирить себя с жизнью, что ли.
Теперь она тоже причастна.
Одна из немногих.
Ощущение счастья было таким огромным, что не помещалось в груди. Его невозможно было осмыслить целиком. Получалось только извлекать крохотными кусочками, каждый день по чуть-чуть, рассматривать, вдыхать, впитывать в себя, присваивать, приручать.
В этом сладком мороке Сауле прожила, кажется, неделю. Непривычная обстановка, незнакомые люди. Не слишком, кажется, добрые одноклассницы, смотревшие на нее чуть свысока и втайне подсмеивающиеся, или демонстративно равнодушные. Странные уроки и еще более странные домашние задания, так похожие и разительно отличающиеся от того, к чему она привыкла в гимназии… Все проходило мимо, скользило по краю сознания, не задевая. Внутри оставалось только перламутровое сияние моря и неба над переплетениями ферм Чаячьего Моста.
За двенадцать лет жизни, половина из которых прошла в обществе тетки Агнеты, притворяться Сауле Ристе научилась виртуозно. И твердо усвоила, что весь свой «богатый внутренний мир», как любила издевательски говорить тетка, и вправду лучше прятать внутри. Подальше от чужих глаз. Потому что никогда нельзя заранее знать, окажутся ли эти глаза понимающими.
В Корпусе в этом смысле не было ничего нового. И она жила, как все – по крайней мере, с виду.
Отрезвление наступило неожиданно.
Извечный принцип, по которому за полосой благополучия и счастья наступает полоса неудач, никуда не девался. Как и его особенность напомнить о себе именно тогда, когда ты меньше всего этого ждешь.
На большой перемене, между историей нового времени и риторикой, сбегая по лестнице вниз, чтобы успеть в буфет в числе первых, пока там не образуется очередь, Сауле упала с лестницы.
По-честному, ничего бы не случилось, не вздумай она съехать по перилам вниз, с четвертого этажа до первого. Сауле проделывала такой фокус не единожды, и широкие гладкие перила парадной лестницы немало тому способствовали. Но только не сегодня.
На площадке между третьим и вторым этажом она засмотрелась на группку старшеклассниц, окружившую возле подоконника какого-то мужчину. И хотя с торжеств по случаю начала учебного года прошло уже немало времени, и все подаренные преподавателям букеты благополучно успели завянуть, столпотворение явно напоминало пышную клумбу. Над букетами астр, георгинов и гладиолусов крыльями бабочек реяли атласные банты на кудрях и в косах девиц. Девицы наседали, а мужчина – молодой, сероглазый, в белой рубашке с небрежно расстегнутым воротом и закатанными до локтей рукавами (а галстук, как заметила Сауле, был без всякой жалости упихнут в карман идеально отглаженных брюк) – отбивался и, кажется, краснел. Что он говорил, она так и не услышала.
Не то чтобы ее так поразила эта картина, но сердце почему-то пропустило удар, нога запнулась о медный прут, предназначенный для того, чтобы удерживать ковровую дорожку, которую обычно стелили по торжественным случаям. Пятка поехала вниз, скользя каблуком туфли по мрамору, ладонь сорвалась с перил, и сразу же вслед за этим Сауле потеряла равновесие и самым позорным образом шлепнулась на ступени. Гладкий мрамор оказался еще подлей, чем можно было себе представить, и следующие несколько ступеней Сауле пересчитала пятой точкой, и скатилась под ноги одной из расфуфыренных девиц. Та охнула и отступила назад, потеснив подруг, выронила астры, и свое падение Сауле завершила в водовороте малиновых, желтых и синих лепестков, с постыдно задранным подолом платья, пунцовая от стыда и растрепанная.
В довершение всего сверху шлепнулся ее ранец, замок расстегнулся, и на лестницу, вместе с учебниками, карандашами и перьями из пенала, вывалилась жестяная бонбоньерка с мятными леденцами и дурацким рисунком на крышке: эдерские танцовщицы в окружении лоз и павлинов, особенно пошлые.
Старшеклассницы молча взирали на это зрелище, а вместе с ними и мужчина, тоже пораженный в самое сердце.
Пытаясь сохранять невозмутимый вид, Сауле поднялась и кое-как принялась запихивать в ранец свое барахло. Получалось плохо. Чулки съехали, на колене зияла ужасная дыра, ссадина, хотя и не глубокая, сильно кровоточила. Волосы липли к потному лбу.
— Господи, кровищи-то сколько, — сказал этот странный человек, присаживаясь перед Сауле на корточки. – Возьми платок. Помочь тебе?
— А?.. Спасибо… Я сама.
— Как хочешь. Тебя проводить в жилой корпус?
— Я… не надо. Я умоюсь в туалете, — пробормотала она, торопливо засовывая в ранец пухлую тетрадку, как назло раскрывшуюся в падении и теперь бесстыдно являющую всему миру нарисованные анилиновым карандашом красотку и розу, а под ними текст дурацкой песенки. Такие тетрадки, со слащавыми стишками про любовь, с котятами и сердцами, в то лето были необыкновенно популярны у ее бывших одноклассниц в Нидской гимназии, и Сауле, на самом деле не подверженная никаким таким пристрастиям, тоже ее завела. Чтобы не отбиваться от коллектива. И добросовестно переписывала туда всякую чушь, и мучилась тоской и досадой, и замирала от ужаса, что будет, если эту сверкающую пошлость однажды найдет тетка Агнета.
Расплата наступила тогда и так, как она менее всего представляла.
На фоне этого даже упоминание об уборной в присутствии мужчины выглядело чепухой.
— Голова не болит? Не кружится? Ты здорово расшиблась, кажется.
Сауле приложила к раненому колену пахнущий табачным дымом и одеколоном платок и наконец-то подняла глаза.
— А вы кто?
Девицы за его спиной осуждающе охнули и, кажется, подались назад. Как будто она спросила что-то ужасное. Директор, услышала Сауле чей-то шепот, это директор Корпуса, господи, что за дура…
Сауле покрепче прижала к себе ранец, боясь только одного: что не сумеет удержать в руках свое барахло.
— Я… пойду?
— Иди, — позволил он, снизу вверх озабоченно вглядываясь в ее лицо. — И можешь не торопиться к звонку. Как тебя зовут?
— А вам зачем?
— Я напишу тебе освобождение от урока.
— Не нужно. Спасибо, мне ничего не нужно. Я успею к звонку.
– На всякий случай, ты знаешь, где медпункт? Загляни туда, если поймешь, что тебе нехорошо. А решишь пропустить урок, скажи секретарке в канцелярии, что я разрешил.
— Спасибо. Спасибо.
На подоконнике в девчачьей уборной было неудобно, и холодом поддувало из-под неплотно пригнанных рам. Сауле сидела, прижимая к разбитому колену платок, который дал ей директор Ковальский – наконец вспомнилась его фамилия, именно так и было подписано письмо о том, что ее приняли в Корпус. Платок давно промок, превратился в жалкую розово-серую тряпочку.
Кровь и не думала униматься. Из крана в раковину с пятнами ржавчины мерно капала вода, и звук смешивался с шорохом дождевых струй по оконному стеклу. Утих звонок, возвещающий конец перемены; Сауле не шелохнулась. В ушах тоненько звенело, и ощутимо болела спина, а вернее, то место, в котором, как любила говорить тетка, спина уже теряет свое благородное название. По уму, следовало воспользоваться советом Ковальского и отправиться сперва в медпункт, а потом в канцелярию, но там пришлось бы назвать свое имя, а это значило, что оно станет известно и ему. А этого ей никак не хотелось.
Чтобы он узнал, как зовут ту идиотку, которая сегодня сверзилась на его глазах с лестницы, показав всему миру собственный зад, обтянутый поверх нищенских бумажных чулок отвратительными, в синенький цветочек, панталонами. Как будто она виновата, что других нет и не предвидится. Что тетка содержит ее на немудрящую сиротскую пенсию и одевает в меру собственного разумения и вкуса.
А еще эти дурацкие, до оскомины сладкие стишки в тетрадке, которые, наверняка, прочитали все эти заносчивые фифы со старших ступеней. То-то хохоту теперь, пересмешек, издевок. Лучше прямиком пойти и утопиться в унитазе, чем наверняка узнать, что именно они о ней говорят.
Литература, утверждали взрослые, есть наивысшее удовольствие для ума. Быть принятой в Эйленский Корпус, это прибежище интеллектуалов, — счастье и гордость, и следует быть достойной, и все такое.
Ну как, Сауле Ристе, ты достойна теперь – хотя бы нос высунуть из своей норы? Или так и просидишь у девчачьей уборной до самого выпускного бала?! Никому нет дела до того, что в свои двенадцать ты прочла вдоль и поперек почти весь фонд Нидской библиотеки, и в особенности ту его часть, куда тебя соглашалась пускать старенькая библиотекарка. Что твои стихи дважды напечатали в городской газете, и тебе до сих пор не стыдно ни за одну их строчку. Ты навсегда останешься в памяти как сладкая дурочка с тетрадкой пошлых песенок, розами, котятами и сердцами.
Плевать, в общем, на девиц.
Но если бы там, на лестнице, были только они.
Хорошо, что перемена закончилась. По крайней мере, это гарантирует, что сюда никто не войдет. А еще, почти наверняка, пустые коридоры.
Она воспользуется этой подачкой, этой несказанной милостью, но просить освобождения в канцелярии не будет. Доберется до жилого крыла Корпуса, переоденется – кажется, теткины панталоны стоит все же зашвырнуть в дымоход или еще куда, и один бог знает, как переживет она скорые холода, — а там, так уж и быть, отправится в медпункт. Если есть на свете хоть малейшая справедливость, школьный медикус поверит в ее болезнь, и тогда ближайшую неделю она проведет в изоляторе. А там все забудется.
Сауле не имела ни малейшего представления о том, почему мнение именно этого человека может быть таким важным для нее.
— Так, и давно ты тут торчишь?
Сауле услышала голос, но не подала виду. Чужие слова все еще звучали в ней, отдаваясь в висках странным, болезненным и сладким звоном, и она не могла отвести взгляда от человека, который их говорил – залитой стеклянным сентябрьским светом фигуры на возвышении школьной кафедры.
«Потому что все мы, с точки зрения мироздания, лишь черные буквы на белой бумаге. И коль скоро мы существуем, это значит, что слово должно быть сказано. Это неоспоримо, и дай нам всем господи терпения и мужества ответить за свои поступки, когда за них спросится на небесах. Но молчание в сто раз хуже, потому что молчание есть трусость».
Однажды тетка Агнета взяла ее с собой в Мигдалы, был какой-то праздник, начало лета, и костел утопал в цветах – белых и розовых пионах, в кипени сирени. Служба длилась так долго, что Сауле не выдержала. Незаметно выскользнула со скамьи в галерею, протолкалась между чужих спин, мимо очередей к исповедальням, мимо нефов с горящими в глубине огоньками свечей – и остановилась перед уходящей вверх, на хоры, лестницей. Там было темно, но сверху падал белый луч света, и она пошла вверх по ступеням, по этому лучу, завороженная. И нисколько не удивилась, оказавшись одна среди водопада синих, малиновых и золотых огней – отражений витражных стекол на стенах, на щелястых досках пола. Никого не было рядом с ней, и где-то далеко за стеной вздыхали трубы органа, от них вибрировало и будто прогибалось внутрь себя пространство. Прислоненная к стене, просто на полу, стояла накрытая мешковиной картина. Повинуясь внутреннему порыву, не зная, правильно она поступает или совершает кощунство, Сауле отвела рукой шершавый край покрова.
Это была икона, она сразу поняла. Хотя на икону изображение походило меньше всего. Просто потому, что не отвечало канонам, но здесь, в эту минуту, каноны не имели никакого значения. Потому что в этом человеке в простой одежде, стоящем чуть вполоборота к зрителю и держащем на раскрытой ладони стеклянный кораблик, чуда было больше, чем в любой святыне мира. Может быть, потому, что серые – или нет, синие! – глаза все равно смотрели тебе в лицо, куда бы ты ни пошел. Может, от того, что кораблик на ладони рассыпал искры так ярко и так явственно, как если бы был настоящим. А может быть, потому – что это оно и было, чудо, сокрытое от людских глаз и явившееся ей одной.
Человек, говорящий с кафедры, в полном классе, такими обыденными словами такие странные вещи, был похож на ту икону – как если бы ее писали с него.
— Я тебя спрашиваю, эй!
Сауле наконец обернулась. И сбросила со своего плеча чужую руку.
Девчонка, которая решилась так нагло ее побеспокоить, на вид была чуть старше, может быть, на год или больше. Темно-рыжие волосы заплетены в две ровные косы, наполовину знакомое лицо с зеленовато-серыми глазами и тонким шрамиком над правой бровью.
— А тебе какое дело? Нельзя, что ли?
— Это кому как. Кому можно, а кому и делать тут нечего.
Сауле прикусила губу, отчетливо понимая, что придется, по всей видимости, драться с этой нахалкой, а драться не хотелось.
— Было бы можно, лекция была бы для всех. А так я что-то не видала, чтобы туда малявок со второй ступени приглашали.
— Я тебе не малявка.
— Еще как малявка. Тебе сколько лет? Десять хотя бы стукнуло?
— Двенадцать, — отрезала Сауле без колебаний. Тем более, что это было почти что правдой. До дня рождения оставалось немногим более месяца, так что кто там считать будет.
Девчонка отступила от Сауле на несколько шагов, с сомнением разглядывая ее с головы до ног. Будто пытаясь таким образом выяснить, врет ее собеседница или нет.
— Ладно, — смилостивилась она наконец. – Надо бы тебе в глаз дать, но не буду. Компота хочешь? Я сегодня в столовой дежурю, так что пошли. Там еще булочки с изюмом остались.
— Не надо на это смотреть. И слушать тоже не надо. Тут таких как ты – половина. Оно тебе надо вот, ходить и страдать без всякой надежды.
В столовской подсобке было тесно, громоздились в углу невнятными тенями швабры и щетки, и свет косо падал из забранного решеткой оконца под самым потолком. От пыли и запаха мастики щекотало в носу и все время хотелось чихать. Но сидеть на щелястом ящике у стены и пить яблочный компот из жестяной с побитым донцем кружки оказалось неожиданно хорошо.
Ее новую приятельницу звали Лизой, она училась в параллельном классе, поэтому-то и показалась Сауле знакомой. И еще Лиза была старше Сауле почти на год, но не это вызывало интерес. Оказалось, что мона Воронина познакомилась с директором Корпуса куда ближе, и при более странных обстоятельствах, чем это можно было себе даже представить.
Сауле удивило не то, что до того момента, когда был побежден Одинокий Бог, существовал какой-то другой мир, в котором, оказывается, жили те же самые люди, что и теперь живут вот тут, рядом с ней. Но история о штурме маяка в окрестностях Эйле поразила ее в самое сердце. История о том, как директор Ковальский, тогда еще никакой не директор, конечно, шагнул с маяка в пропасть, на глазах у всех, защищая государыню, не позволяя Одинокому Богу сделать ее своей заложницей.
Разумеется, он разбился насмерть. Но оказывается, можно умереть – и остаться в живых?
— Ну, на самом-то деле, может, он и не умер вовсе, — философски заметила на это Лиза и попыталась достать пальцем со дна кружки компотное яблоко. – Мы же его нашли потом. То есть, сначала мы не знали, что это он, да и документы он показывал на чужое имя. А потом Лаки прибежал, говорит – сидит там, на поселковой площади, у колодца, на себя не похож и не узнает никого…
— Послушай, — жалобно взмолилась Сауле. – Кого нашли? Кто не узнает? Я ничего, совсем ничего не понимаю!..
Интермедия первая.
…Никто стихии не одолеет —
Ни я, ни люди, ни корабли.
Но не погибну, покуда тлеет
Во мгле страданья огонь любви.
М.Щербаков.
Начало осени 1889 года.
Нида — Эйле.
В том, что жизнь полосата, как шкура дюнной кошки, воспитанница второй ступени Корпуса для литературно одаренных детей Сауле Ристе успела убедиться давно. Это все равно как вести пальцами по выпирающей цепочке худых кошачьих позвонков, перебирая шерстинки: вот светлая, с песчано-желтым отливом, вот белая, а вот совсем черная. Только дураки считают, что жизнь состоит лишь из горя и радости. В ней гораздо больше красок. Столько, что иногда и не знаешь, как это назвать.
читать дальшеПисьмо о том, что она принята в Эйленский Корпус, оказалось полной неожиданностью. Сауле твердо знала: в Корпус кого попало не принимают, надо сдавать вступительные испытания. Но даже представить себе не могла, что таким испытанием может оказаться самое обычное сочинение на вольную тему, которое их класс в муниципальной гимназии писал в начале апреля. Середина последнего триместра, время, когда никто не ждет никаких экзаменов. И тема была самая что ни на есть обычная, скучная тема, сейчас уже и не вспомнить.
А потом пришло письмо.
Это случилось в один из последних дней августа, когда воздух еще горяч, а краски ярки, но все вокруг уже тронуто неуловимой печатью увядания. И от этого странная тоска заполняет душу, и ты мечешься, не находя покоя, сам не понимая, чего хочешь. Только смотришь, замерев, как птицы собираются в стаи и долго кружат сперва над двором, над ясенем, крона которого из темно-зеленой превратилась за ночь в лимонную, а после закладывают круги над улицей, все шире и шире, и наконец исчезают за далекими крышами.
В тот день тетка Агнета, чтобы отвлечь племянницу от грустных мыслей о скором начале учебного года, затеяла варить варенье. Были куплены на рынке розовобокие абрикосы – привозные, бархатные, в их северных краях такие никогда не вызревали; обобрана последняя вишня и кусты крыжовника. Из подвала тетка достала стеклянные пузатые банки, ложку с длинной ручкой и медный таз и, не обращая внимания на протесты племянницы, засадила Сауле перебирать ягоды.
Варенье было непростое. Надлежало аккуратно вынуть из абрикоса косточку, расколоть ее и достать ядро. После удалить косточки из вишен, а у крыжовенных ягод отрезать хвостики. Маникюрными ножницами, которые так и норовили выскользнуть из липких от ягодного сока пальцев! Дальше шел процесс сборки, неизменно напоминавший Сауле сказку про Кощея Бессмертного. Только если в сказке Кощеева смерть таилась на конце иглы, которую прятали сперва в яйцо, потом в щуку, а ту в утку, а утку в зайца и так далее, то здесь ядро абрикосовой косточки следовало поместить в вишню, вишню в крыжовник, а уж крыжовник – между двух половинок абрикоса. Говорят, особо трудолюбивые хозяйки ухитрялись дробить абрикосовые косточки и запихивать их в смородину, а уж ту в вишню и дальше по схеме, а нафаршированные всем этим абрикосы – между половинок яблок-малиновок… но это было уж совсем из разряда небывалого.
Варенье называлось – «Слезы государыни». И Сауле с каждой секундой все отчетливее понимала, откуда взялось это название. Переспелые вишни брызгали черным соком, абрикосы пахли одуряющее, и так хотелось незаметно стянуть хотя бы одну половинку, унести под передником к себе в спальню, и там, в одиночестве, усевшись на подоконник, съесть, стараясь не перепачкать оранжевыми сладкими каплями книжную страницу… Но с теткой лучше было не шутить, и Сауле послушно орудовала то маникюрными ножницами, то шпилькой. Косточки так и летели из вишен в тарелку.
Чтобы отвлечь себя от вожделенных абрикосов, Сауле болтала всякую чушь. Вроде того, что название у варенья странное, если не сказать дикое. Слезы государыни. Их государыня сидит на троне без году неделя, и не сказать, чтобы наплакала слез на целое варенье, а всем же известно, что названия просто так не появляются.
— Можно подумать, кроме этой выскочки в нашей истории других королев не было, — сердито заметила на это тетка. И с таким грохотом шваркнула в жестяную мойку таз, что гул пошел по всей кухне. Сауле вжала голову в плечи. Никак не могла она ожидать, что ее болтовня произведет на тетку такое действие.
С теткой было… сложно. Сауле не могла с уверенностью сказать, любит ли та свою племянницу. Скорей, воспринимает как неизбежную обузу, которую надо с честью нести по жизни. И хотя радости это доставляет немного, быть может, на небесах это ей зачтется. С другой стороны, в государственный дом призрения не отдала, стипендию на обучение в приличной гимназии выхлопотала, кормит, одевает, всыпать может за любую провинность не хуже, чем иная мать родной кровиночке… а любовь – глупости для образованных.
Эти самые «образованные» были у тетки притчей во языцех, и едва ли не все беды в мире происходили именно от них. Еще более странно было услышать от нее что-либо, выходящее за рамки суждений о погоде, ценах, нравах и видах на урожай.
Заявление про «других королев» Сауле без колебаний отнесла именно к такому, выбивающемуся за грани повседневности. Сама она ни о ком ином, кроме нынешней государыни, и слыхом не слыхивала, даром что два года отходила в гимназию и училась там вполне прилично, даже по теткиным строгим меркам.
— «Слезы государыни» придумала Безобразная Эльза. Это уж когда ее Безобразной стали звать, хотя как по мне, так ничего в ней ужасного не было, бывают и пострашней кобеты, особенно если с утра пораньше в автобус до Эйле сесть. Ты вишню-то не в рот клади, а в тарелку!
— Так она еще когда померла! – фыркнула Сауле.
— Когда б ни померла, а варенье варила.
— Разве королевы варят варенье?
— Не вижу, почему бы благородной моне не сварить варенье, когда ей так приспичило. Подумаешь, пани какая. Кто ей запретит, если захочет.
Сауле не нашла, что возразить. Тем более, что это была почти точная цитата из крамольной книжки, которую она читала урывками в школьной библиотеке, делая вид, что занята переписыванием книжных формуляров.
Тетка Агнета – самая обычная женщина. Она не может рассуждать о монархах, умерших двести лет назад, и цитировать книги, на которые и смотреть-то не полагается. Но уши слышали то, что слышали, а возразить было нельзя. Тогда бы неминуемо возник вопрос о том, откуда она-то сама об этом знает.
Положение спас звонок в дверь, и хотя это больше всего походило на глупую пьесу, тогда Сауле была искренне благодарна тому, кто в этот вечер постучался к ним в дом.
Храня невозмутимый вид, тетка Агнета ушла открывать. А вернулась со странным лицом, держа в руках длинный, склеенный из голубоватой дорогой бумаги конверт. И смотрела на него так, будто внутри была гадюка.
— Можешь хоть на голову встать, но ты туда не поедешь, — сказала она и сунула конверт в ящик буфета, в жестяную коробку из-под печенья, где обыкновенно хранились счета и всякие другие важные бумаги. Заперла ящик на ключ, а ключ положила в карман жакетки.
— Куда? – не поняла Сауле.
— В Корпус этот холерный. Вот как меня на кладбище снесут – тогда пожалуйста, а пока я ноги не протянула, духу твоего там не будет.
Скандалить было бесполезно. Сауле как-то сразу это поняла.
Гордость не позволила ей показать слезы. Хотя на душе было гадко. Уже потом, годы спустя, Сауле поняла: именно так выглядит чувство потери. Когда ты лишился единственной возможности, способной превратить твою жизнь в нечто стоящее. Но тогда ей было просто отчаянно обидно, и она долго плакала перед тем, как заснуть, и проснулась на мокрой от слез подушке.
Но очень скоро выяснилось, что учеба в этом самом Корпусе – не награда, не счастливый билет в сверкающее будущее, а самая что ни на есть прозаическая обязанность. Ровно через неделю после начала учебного года к тетке Агнете заявились две казенного вида дамы – Сауле так и не поняла, из муниципалитета или еще откуда. Дамы крайне вежливо и доходчиво разъяснили, что если девочке пришел вызов в Корпус, то надо собираться и ехать. Потому что если не ехать туда, то можно запросто отправиться в другие места, менее приятные. То, что ответила на это тетка Агнета, впечатлительная племянница предпочла сразу же забыть, но получилось не очень хорошо, и потом, вспоминая эти слова, Сауле всякий раз ощущала, как жаром вспыхивают уши и шея.
Итак, к началу учебного года она опоздала, и не была на торжественной линейке, но ощущение праздника, тем не менее, так и пребывало с ней – с того самого момента, как на автобусной станции в Ниде тетка со вздохом отдала ей билет и фанерный чемоданчик с вещами. Тогда Сауле ясно осознала: она отправляется в волшебную страну, совсем как в книжках, и жизнь ее именно в это самое мгновение навсегда изменяет ход.
Так и случилось.
На вокзале в Эйле ее встречал высокий хмурый юноша, темноволосый и синеглазый, в форменной тужурке, небрежно распахнутой на груди. Серебряные тяжелые наконечники аксельбанта, белая рубашка… будь Сауле постарше года на три, влюбилась бы без памяти с первого взгляда.
Она была готова всю дорогу до Корпуса мучиться от смущения. Но юноша, объявивший, что звать его Павлом, поглядел Сауле в лицо всего один раз – когда сверял ее свидетельство о рождении и письмо о зачислении в Корпус с какой-то казенной бумагой. Привет, малявка, сказал он, легко подхватил ее чемоданчик, кивнул – не отставай! – и до самой станции пригородной электрички «Чаячий Форт» не поднимал глаз от книжки. Ее обложка была обернута коричневой плотной бумагой, картинок внутри тоже не было, так что название книжки так и осталось для Сауле тайной. Не лезь, заметив ее любопытство, предупредил тогда Павел, дай почитать, пока едем, это же абсолютный текст, его только тут и можно…
Сауле ничего не поняла, но послушно повернула голову к окну.
И замерла от неожиданности и восторга.
Море было и слева, и справа, и мелькали кружевные опоры моста, и чайки носились вокруг, застя свет белыми крыльями. Жемчужно-серым светилось небо, и почти такой же, опаловой, переливчатой, изумрудной в глубине, была отражающая его поверхность воды. Казалось, что поезд летит в пустоте, а грохот колес по рельсам существует сам по себе.
Так много света было кругом. Столько, чтобы раз и навсегда выписать увиденное на изнанке век, чтобы потом, в любую минуту, извлечь эту картину из небытия… и как-то примирить себя с жизнью, что ли.
Теперь она тоже причастна.
Одна из немногих.
Ощущение счастья было таким огромным, что не помещалось в груди. Его невозможно было осмыслить целиком. Получалось только извлекать крохотными кусочками, каждый день по чуть-чуть, рассматривать, вдыхать, впитывать в себя, присваивать, приручать.
В этом сладком мороке Сауле прожила, кажется, неделю. Непривычная обстановка, незнакомые люди. Не слишком, кажется, добрые одноклассницы, смотревшие на нее чуть свысока и втайне подсмеивающиеся, или демонстративно равнодушные. Странные уроки и еще более странные домашние задания, так похожие и разительно отличающиеся от того, к чему она привыкла в гимназии… Все проходило мимо, скользило по краю сознания, не задевая. Внутри оставалось только перламутровое сияние моря и неба над переплетениями ферм Чаячьего Моста.
За двенадцать лет жизни, половина из которых прошла в обществе тетки Агнеты, притворяться Сауле Ристе научилась виртуозно. И твердо усвоила, что весь свой «богатый внутренний мир», как любила издевательски говорить тетка, и вправду лучше прятать внутри. Подальше от чужих глаз. Потому что никогда нельзя заранее знать, окажутся ли эти глаза понимающими.
В Корпусе в этом смысле не было ничего нового. И она жила, как все – по крайней мере, с виду.
Отрезвление наступило неожиданно.
Извечный принцип, по которому за полосой благополучия и счастья наступает полоса неудач, никуда не девался. Как и его особенность напомнить о себе именно тогда, когда ты меньше всего этого ждешь.
На большой перемене, между историей нового времени и риторикой, сбегая по лестнице вниз, чтобы успеть в буфет в числе первых, пока там не образуется очередь, Сауле упала с лестницы.
По-честному, ничего бы не случилось, не вздумай она съехать по перилам вниз, с четвертого этажа до первого. Сауле проделывала такой фокус не единожды, и широкие гладкие перила парадной лестницы немало тому способствовали. Но только не сегодня.
На площадке между третьим и вторым этажом она засмотрелась на группку старшеклассниц, окружившую возле подоконника какого-то мужчину. И хотя с торжеств по случаю начала учебного года прошло уже немало времени, и все подаренные преподавателям букеты благополучно успели завянуть, столпотворение явно напоминало пышную клумбу. Над букетами астр, георгинов и гладиолусов крыльями бабочек реяли атласные банты на кудрях и в косах девиц. Девицы наседали, а мужчина – молодой, сероглазый, в белой рубашке с небрежно расстегнутым воротом и закатанными до локтей рукавами (а галстук, как заметила Сауле, был без всякой жалости упихнут в карман идеально отглаженных брюк) – отбивался и, кажется, краснел. Что он говорил, она так и не услышала.
Не то чтобы ее так поразила эта картина, но сердце почему-то пропустило удар, нога запнулась о медный прут, предназначенный для того, чтобы удерживать ковровую дорожку, которую обычно стелили по торжественным случаям. Пятка поехала вниз, скользя каблуком туфли по мрамору, ладонь сорвалась с перил, и сразу же вслед за этим Сауле потеряла равновесие и самым позорным образом шлепнулась на ступени. Гладкий мрамор оказался еще подлей, чем можно было себе представить, и следующие несколько ступеней Сауле пересчитала пятой точкой, и скатилась под ноги одной из расфуфыренных девиц. Та охнула и отступила назад, потеснив подруг, выронила астры, и свое падение Сауле завершила в водовороте малиновых, желтых и синих лепестков, с постыдно задранным подолом платья, пунцовая от стыда и растрепанная.
В довершение всего сверху шлепнулся ее ранец, замок расстегнулся, и на лестницу, вместе с учебниками, карандашами и перьями из пенала, вывалилась жестяная бонбоньерка с мятными леденцами и дурацким рисунком на крышке: эдерские танцовщицы в окружении лоз и павлинов, особенно пошлые.
Старшеклассницы молча взирали на это зрелище, а вместе с ними и мужчина, тоже пораженный в самое сердце.
Пытаясь сохранять невозмутимый вид, Сауле поднялась и кое-как принялась запихивать в ранец свое барахло. Получалось плохо. Чулки съехали, на колене зияла ужасная дыра, ссадина, хотя и не глубокая, сильно кровоточила. Волосы липли к потному лбу.
— Господи, кровищи-то сколько, — сказал этот странный человек, присаживаясь перед Сауле на корточки. – Возьми платок. Помочь тебе?
— А?.. Спасибо… Я сама.
— Как хочешь. Тебя проводить в жилой корпус?
— Я… не надо. Я умоюсь в туалете, — пробормотала она, торопливо засовывая в ранец пухлую тетрадку, как назло раскрывшуюся в падении и теперь бесстыдно являющую всему миру нарисованные анилиновым карандашом красотку и розу, а под ними текст дурацкой песенки. Такие тетрадки, со слащавыми стишками про любовь, с котятами и сердцами, в то лето были необыкновенно популярны у ее бывших одноклассниц в Нидской гимназии, и Сауле, на самом деле не подверженная никаким таким пристрастиям, тоже ее завела. Чтобы не отбиваться от коллектива. И добросовестно переписывала туда всякую чушь, и мучилась тоской и досадой, и замирала от ужаса, что будет, если эту сверкающую пошлость однажды найдет тетка Агнета.
Расплата наступила тогда и так, как она менее всего представляла.
На фоне этого даже упоминание об уборной в присутствии мужчины выглядело чепухой.
— Голова не болит? Не кружится? Ты здорово расшиблась, кажется.
Сауле приложила к раненому колену пахнущий табачным дымом и одеколоном платок и наконец-то подняла глаза.
— А вы кто?
Девицы за его спиной осуждающе охнули и, кажется, подались назад. Как будто она спросила что-то ужасное. Директор, услышала Сауле чей-то шепот, это директор Корпуса, господи, что за дура…
Сауле покрепче прижала к себе ранец, боясь только одного: что не сумеет удержать в руках свое барахло.
— Я… пойду?
— Иди, — позволил он, снизу вверх озабоченно вглядываясь в ее лицо. — И можешь не торопиться к звонку. Как тебя зовут?
— А вам зачем?
— Я напишу тебе освобождение от урока.
— Не нужно. Спасибо, мне ничего не нужно. Я успею к звонку.
– На всякий случай, ты знаешь, где медпункт? Загляни туда, если поймешь, что тебе нехорошо. А решишь пропустить урок, скажи секретарке в канцелярии, что я разрешил.
— Спасибо. Спасибо.
На подоконнике в девчачьей уборной было неудобно, и холодом поддувало из-под неплотно пригнанных рам. Сауле сидела, прижимая к разбитому колену платок, который дал ей директор Ковальский – наконец вспомнилась его фамилия, именно так и было подписано письмо о том, что ее приняли в Корпус. Платок давно промок, превратился в жалкую розово-серую тряпочку.
Кровь и не думала униматься. Из крана в раковину с пятнами ржавчины мерно капала вода, и звук смешивался с шорохом дождевых струй по оконному стеклу. Утих звонок, возвещающий конец перемены; Сауле не шелохнулась. В ушах тоненько звенело, и ощутимо болела спина, а вернее, то место, в котором, как любила говорить тетка, спина уже теряет свое благородное название. По уму, следовало воспользоваться советом Ковальского и отправиться сперва в медпункт, а потом в канцелярию, но там пришлось бы назвать свое имя, а это значило, что оно станет известно и ему. А этого ей никак не хотелось.
Чтобы он узнал, как зовут ту идиотку, которая сегодня сверзилась на его глазах с лестницы, показав всему миру собственный зад, обтянутый поверх нищенских бумажных чулок отвратительными, в синенький цветочек, панталонами. Как будто она виновата, что других нет и не предвидится. Что тетка содержит ее на немудрящую сиротскую пенсию и одевает в меру собственного разумения и вкуса.
А еще эти дурацкие, до оскомины сладкие стишки в тетрадке, которые, наверняка, прочитали все эти заносчивые фифы со старших ступеней. То-то хохоту теперь, пересмешек, издевок. Лучше прямиком пойти и утопиться в унитазе, чем наверняка узнать, что именно они о ней говорят.
Литература, утверждали взрослые, есть наивысшее удовольствие для ума. Быть принятой в Эйленский Корпус, это прибежище интеллектуалов, — счастье и гордость, и следует быть достойной, и все такое.
Ну как, Сауле Ристе, ты достойна теперь – хотя бы нос высунуть из своей норы? Или так и просидишь у девчачьей уборной до самого выпускного бала?! Никому нет дела до того, что в свои двенадцать ты прочла вдоль и поперек почти весь фонд Нидской библиотеки, и в особенности ту его часть, куда тебя соглашалась пускать старенькая библиотекарка. Что твои стихи дважды напечатали в городской газете, и тебе до сих пор не стыдно ни за одну их строчку. Ты навсегда останешься в памяти как сладкая дурочка с тетрадкой пошлых песенок, розами, котятами и сердцами.
Плевать, в общем, на девиц.
Но если бы там, на лестнице, были только они.
Хорошо, что перемена закончилась. По крайней мере, это гарантирует, что сюда никто не войдет. А еще, почти наверняка, пустые коридоры.
Она воспользуется этой подачкой, этой несказанной милостью, но просить освобождения в канцелярии не будет. Доберется до жилого крыла Корпуса, переоденется – кажется, теткины панталоны стоит все же зашвырнуть в дымоход или еще куда, и один бог знает, как переживет она скорые холода, — а там, так уж и быть, отправится в медпункт. Если есть на свете хоть малейшая справедливость, школьный медикус поверит в ее болезнь, и тогда ближайшую неделю она проведет в изоляторе. А там все забудется.
Сауле не имела ни малейшего представления о том, почему мнение именно этого человека может быть таким важным для нее.
— Так, и давно ты тут торчишь?
Сауле услышала голос, но не подала виду. Чужие слова все еще звучали в ней, отдаваясь в висках странным, болезненным и сладким звоном, и она не могла отвести взгляда от человека, который их говорил – залитой стеклянным сентябрьским светом фигуры на возвышении школьной кафедры.
«Потому что все мы, с точки зрения мироздания, лишь черные буквы на белой бумаге. И коль скоро мы существуем, это значит, что слово должно быть сказано. Это неоспоримо, и дай нам всем господи терпения и мужества ответить за свои поступки, когда за них спросится на небесах. Но молчание в сто раз хуже, потому что молчание есть трусость».
Однажды тетка Агнета взяла ее с собой в Мигдалы, был какой-то праздник, начало лета, и костел утопал в цветах – белых и розовых пионах, в кипени сирени. Служба длилась так долго, что Сауле не выдержала. Незаметно выскользнула со скамьи в галерею, протолкалась между чужих спин, мимо очередей к исповедальням, мимо нефов с горящими в глубине огоньками свечей – и остановилась перед уходящей вверх, на хоры, лестницей. Там было темно, но сверху падал белый луч света, и она пошла вверх по ступеням, по этому лучу, завороженная. И нисколько не удивилась, оказавшись одна среди водопада синих, малиновых и золотых огней – отражений витражных стекол на стенах, на щелястых досках пола. Никого не было рядом с ней, и где-то далеко за стеной вздыхали трубы органа, от них вибрировало и будто прогибалось внутрь себя пространство. Прислоненная к стене, просто на полу, стояла накрытая мешковиной картина. Повинуясь внутреннему порыву, не зная, правильно она поступает или совершает кощунство, Сауле отвела рукой шершавый край покрова.
Это была икона, она сразу поняла. Хотя на икону изображение походило меньше всего. Просто потому, что не отвечало канонам, но здесь, в эту минуту, каноны не имели никакого значения. Потому что в этом человеке в простой одежде, стоящем чуть вполоборота к зрителю и держащем на раскрытой ладони стеклянный кораблик, чуда было больше, чем в любой святыне мира. Может быть, потому, что серые – или нет, синие! – глаза все равно смотрели тебе в лицо, куда бы ты ни пошел. Может, от того, что кораблик на ладони рассыпал искры так ярко и так явственно, как если бы был настоящим. А может быть, потому – что это оно и было, чудо, сокрытое от людских глаз и явившееся ей одной.
Человек, говорящий с кафедры, в полном классе, такими обыденными словами такие странные вещи, был похож на ту икону – как если бы ее писали с него.
— Я тебя спрашиваю, эй!
Сауле наконец обернулась. И сбросила со своего плеча чужую руку.
Девчонка, которая решилась так нагло ее побеспокоить, на вид была чуть старше, может быть, на год или больше. Темно-рыжие волосы заплетены в две ровные косы, наполовину знакомое лицо с зеленовато-серыми глазами и тонким шрамиком над правой бровью.
— А тебе какое дело? Нельзя, что ли?
— Это кому как. Кому можно, а кому и делать тут нечего.
Сауле прикусила губу, отчетливо понимая, что придется, по всей видимости, драться с этой нахалкой, а драться не хотелось.
— Было бы можно, лекция была бы для всех. А так я что-то не видала, чтобы туда малявок со второй ступени приглашали.
— Я тебе не малявка.
— Еще как малявка. Тебе сколько лет? Десять хотя бы стукнуло?
— Двенадцать, — отрезала Сауле без колебаний. Тем более, что это было почти что правдой. До дня рождения оставалось немногим более месяца, так что кто там считать будет.
Девчонка отступила от Сауле на несколько шагов, с сомнением разглядывая ее с головы до ног. Будто пытаясь таким образом выяснить, врет ее собеседница или нет.
— Ладно, — смилостивилась она наконец. – Надо бы тебе в глаз дать, но не буду. Компота хочешь? Я сегодня в столовой дежурю, так что пошли. Там еще булочки с изюмом остались.
— Не надо на это смотреть. И слушать тоже не надо. Тут таких как ты – половина. Оно тебе надо вот, ходить и страдать без всякой надежды.
В столовской подсобке было тесно, громоздились в углу невнятными тенями швабры и щетки, и свет косо падал из забранного решеткой оконца под самым потолком. От пыли и запаха мастики щекотало в носу и все время хотелось чихать. Но сидеть на щелястом ящике у стены и пить яблочный компот из жестяной с побитым донцем кружки оказалось неожиданно хорошо.
Ее новую приятельницу звали Лизой, она училась в параллельном классе, поэтому-то и показалась Сауле знакомой. И еще Лиза была старше Сауле почти на год, но не это вызывало интерес. Оказалось, что мона Воронина познакомилась с директором Корпуса куда ближе, и при более странных обстоятельствах, чем это можно было себе даже представить.
Сауле удивило не то, что до того момента, когда был побежден Одинокий Бог, существовал какой-то другой мир, в котором, оказывается, жили те же самые люди, что и теперь живут вот тут, рядом с ней. Но история о штурме маяка в окрестностях Эйле поразила ее в самое сердце. История о том, как директор Ковальский, тогда еще никакой не директор, конечно, шагнул с маяка в пропасть, на глазах у всех, защищая государыню, не позволяя Одинокому Богу сделать ее своей заложницей.
Разумеется, он разбился насмерть. Но оказывается, можно умереть – и остаться в живых?
— Ну, на самом-то деле, может, он и не умер вовсе, — философски заметила на это Лиза и попыталась достать пальцем со дна кружки компотное яблоко. – Мы же его нашли потом. То есть, сначала мы не знали, что это он, да и документы он показывал на чужое имя. А потом Лаки прибежал, говорит – сидит там, на поселковой площади, у колодца, на себя не похож и не узнает никого…
— Послушай, — жалобно взмолилась Сауле. – Кого нашли? Кто не узнает? Я ничего, совсем ничего не понимаю!..
@темы: тексты слов, после_нас, химеры
Образ тётки живой - и описание, и говор её, ярко, но без избытка. Особенно понравился оборот: а любовь – глупости для образованных.
Эти самые «образованные» были у тетки притчей во языцех, и едва ли не все беды в мире происходили именно от них.
Образ Сауле вырисовывается мне такой филологической девы с ОБВМ (как раз, как тётка и сказала хд), но не квадратно-гнездовой по всем лекалам, а вполне человеческий. Вот этот момент:
Сауле прикусила губу, отчетливо понимая, что придется, по всей видимости, драться с этой нахалкой
заставил проникнуться к ней.
Не понял, как тётка её в итоге отпустила и почему. Предполагаю, что это по задумке для саспенса, и там какая-то драма. Любопытно.