jaetoneja
читать дальшеАвгуст 1908 года.
Эйле – Генуэза.
Рукой предстоятеля Церкви Кораблей
Майрониса Адама Станислава.
Генуэза, монастырь святого Климента.
(начало утеряно)… деревенский мальчик, он хорошо учится, и его взяли в кляштор писарем, а поскольку дел сейчас немного, отрядили ко мне в помощники и секретари. Старость – это ужасная вещь, жестокая, неотменимая и безжалостная, однако, невзирая на количество лет, теперь я не менее жив, чем все остальные люди вокруг. Как принято говорить – в здравом уме и трезвой, к сожалению, трезвой памяти. Я бы выпил вина, знаешь, но здешний медикус мне запрещает. Впрочем, ты приедешь, и мы нарушим его запреты. Какая разница, одним днем раньше или позже; я говорю сейчас не о дне твоего приезда, а о собственной смерти. Так или иначе, я тебя дождусь, а потом будь что будет.
Каюсь, следовало написать тебе сразу же, но сперва хотелось просто оглядеться и слегка прийти в себя, после -- разобраться в происходящем, найти причины и следствия. Лето близится к закату, а это время в здешних краях -- просто рай на земле, хотя, как ты знаешь, моя вера не допускает существования ни ада, ни рая, кроме тех, которые уже есть под этими небесами.
Солнце рушится с небес, отсюда, с обрывов, море кажется похожим на неровное сине-зеленое стекло, а корабли в Генуэзской бухте выглядят смешными скорлупками. Пчела висит над цветком настурции – здешний настоятель прекрасный садовник, да и что еще делать в такой глуши.
Я часто теряю нить повествования, прости мне эту издержку возраста. И вообще, когда тебе так много лет, дни летят слишком быстро, каждый завтрашний не отличить от вчерашнего, и время сливается в сплошной сверкающий поток. И я уже не так хорошо вижу, как прежде, чтобы различить в этом потоке не то что сосновую щепку, но даже… словом, ты понимаешь.
Я не хотел этого возвращения. Но, по всей видимости, кто-то слишком упорно думал обо мне, -- сейчас я искренне надеюсь, что это не ты, потому что если это так, то нас ждет очередная катастрофа, а у меня уже не так много сил, чтобы я сумел хотя бы чем-то помочь.
Впрочем, если то, что я знаю о тебе – правда, смею думать, ты справишься и без меня.
Итак, к делу.
Я хотел бы, чтобы в то время, пока ты будешь в дороге, ты попытался представить себе, что способно совершить Слово, не ограниченное ничем.
За последние полвека мы привыкли к тому, что эта лавина хотя бы как-то существовала в пускай и искусственных, но границах. Вернее, даже не так. Слово ограничить нельзя, но мы успешно научились держать в узде его носителей. И читателей, если угодно, которые, как ты понимаешь, становятся носителями автоматически, открывая обложку книги. Вся мощь государственной машины была нацелена исключительно на это; простительно, когда речь идет о благе государства, каковое благо есть фантом, только при самом ближайшем рассмотрении. Я бы не удивился, если бы узнал, что все эти усилия успели стать чем-то более материальным, чем положенные на бумагу правила и законы.
За те несколько месяцев, которые я провел здесь, в кляшторе, я успел перечитать все столичные газеты за последние два года. Делать мне особенно нечего, поэтому каждое утро я прихожу в монастырскую библиотеку, выбираю себе несколько подшивок – и читаю. Писать не могу – дрожат руки, но вижу я еще хорошо. Так вот, насколько я могу судить по газетным статьям, именно так оно и случилось: желания государственной махины материализовались сперва в виде вполне физического объекта, а уже после – в виде статей Уложения о наказаниях.
Странно, что здесь это никого не занимает.
Между Словом и миром всегда существовала стена. Не думаю, что сейчас будет уместным размышлять о ее природе; довольно того, что она есть, и, следовательно, существуют и Врата, которые, если смотреть на вещи прямо, есть не что иное, как следствие душевной работы читателя. Мы прожили всю жизнь в убеждении о том, что «входящий не зависим от Врат», и это действительно правда, поскольку как раз Врата зависят от входящего.
Каждый ребенок знает, как это весело: заткнуть пальцем крохотную дырочку, через которую из стены плещет вода, и когда напряжение потока станет невыносимым, отнять руку и смотреть, как бьет сверкающая на солнце струя. С абсолютным текстом происходит то же самое.
Теперь абсолютного текста нет. Хотя иногда я думаю, что это всего лишь видимость. Общественное заблуждение. Ты знаешь, кому именно этим мы все обязаны.
Я соболезную. Но смею думать, у тебя нашлось достаточно сил, чтобы жить дальше.
Так или иначе, но с утратой абсолютного текста возникла иная иллюзия. Убеждение в том, что теперь мы все свободны. Нет больше молний над Твиртове, но нет и того, чего следует бояться, того, что однажды изменит привычный тебе мир, а значит – отнимет его раз и навсегда. С одной стороны, это выглядит благом, а с другой – знаешь ли ты, понимаешь ли ты, как жить, когда исчезла простертая над миром рука Господня, и Слово, кое есть чудо Божие, больше не являет себя, и нет больше сверкающих струй того, что в литературоведении принято называть «катарсис», -- мне, честно говоря, все равно, каким термином обозначать то, что меняет мир.
Впрочем, я увлекся.
Что толку пугать тебя сейчас. Приезжай, и мы поговорим.
Солнце клонится к закату, и скоро мой маленький секретарь прибежит позвать меня к вечерней молитве. Наш медикус говорит, что мне вредно проводить столько времени в храме, там холодный мрамор на полу и слишком жесткие для моей спины скамьи. Он настаивает, чтобы я проводил время для молитвы в своей келье, и настоятель кляштора, отец Тадеуш, даже готов освободить меня от исполнения обетов. Но что я стану делать тогда.
Золотые лучи лежат почти параллельно земле, сквозят через ветки пушистых венетских сосен. Здесь такой покой, что хочется верить: мир устоит, даже если… (окончание утеряно)
Хальк прочел письмо и осторожно сложил и спрятал в конверт ломкие листы. Поглядел на размытые печати на обратной стороне. Судя по штемпелю генуэзского почтамта, отправлено в прошлом сентябре, а теперь, слава богу, август. Почти год прошел, черт бы побрал митральезскую почту.
Можно ли надеяться, что Майронис его дождался? Хотелось бы в это верить.
Сквозь уличный шум, доносящийся из распахнутого окна, сквозь трамвайные звонки с бульвара, собачий лай и шарканье дворницкой метлы он услышал звук поворачивающегося в замке ключа. Должно быть, Марина пришла со своей не то выставки, не то ярмарки, -- она объясняла перед уходом, а он не понял и не стал вникать. Бывает, что человеку нужно выгулять собственное литературное реноме. У нее там поклонницы, поклонники, издатели и еще бог знает кто. А тут надоевшая до чертиков квартира, уборка, вечный «мартен» из плиты и пишущей машинки, и дражайший супруг – сидит сычом, глянуть страшно, не то что заговорить.
Но эта самая не то выставка, не то ярмарка началась что ли в полдень, а сейчас уже дело к вечеру. А он даже забыл, что уже можно начинать волноваться. Скотина бесчувственная. Сейчас достанется ему на орехи.
-- Марина?
Она сидела в прихожей на пуфике, бессильно уронив между колен руки, и даже сквозь оранжевый теплый свет лампы под потолком была видна неестественная бледность, заливающая ее лоб и щеки.
-- Тебе нехорошо? Воды принести?
-- Ковальский, иди к черту, -- проговорила мона Пестель устало. – Обойдусь я без твоего дешевого сочувствия.
-- Как скажешь.
Марина безразлично пожала плечом. Так и тянуло выдавить из себя какую-нибудь гадость, затеять омерзительную базарную склоку – в конце концов, женщина она или где?! – но даже и на это не было сил. Она даже и не подозревала, как устала – не от прогулки по городу, а вообще.
За все эти годы.
За все эти годы, черт подери, может она получить хоть сколько-то обычного человеческого сочувствия. Без выкрутасов, без этого сложного лица, без словесной пикировки. Честное слово, хуже нет, чем два литератора на одной жилплощади. Пауки в банке, должно быть, и то куда искреннее друг с другом.
Зашуршала бумага. Марина подняла глаза.
-- Письмо?
-- По всей видимости, мне придется уехать, -- сказал он осторожно, не представляя, как она к этому отнесется.
-- И это, конечно же, важно и срочно.
-- Важно и срочно. И боюсь, что уже поздно. Это письмо шло почти год, представляешь?
-- Нет, -- сказала она. Сбросила с ног опостылевшие туфли; стукнули, ударяясь об пол, каблуки. Мигнула под потолком лампочка, на секунду озаряя коридор ярко-белым, мертвенным светом. Пошатываясь, Марина поднялась с пуфика, взмахнула руками, будто пытаясь взлететь – а потом неловко, боком, сползла по стене на пол.
Эйле – Генуэза.
Рукой предстоятеля Церкви Кораблей
Майрониса Адама Станислава.
Генуэза, монастырь святого Климента.
(начало утеряно)… деревенский мальчик, он хорошо учится, и его взяли в кляштор писарем, а поскольку дел сейчас немного, отрядили ко мне в помощники и секретари. Старость – это ужасная вещь, жестокая, неотменимая и безжалостная, однако, невзирая на количество лет, теперь я не менее жив, чем все остальные люди вокруг. Как принято говорить – в здравом уме и трезвой, к сожалению, трезвой памяти. Я бы выпил вина, знаешь, но здешний медикус мне запрещает. Впрочем, ты приедешь, и мы нарушим его запреты. Какая разница, одним днем раньше или позже; я говорю сейчас не о дне твоего приезда, а о собственной смерти. Так или иначе, я тебя дождусь, а потом будь что будет.
Каюсь, следовало написать тебе сразу же, но сперва хотелось просто оглядеться и слегка прийти в себя, после -- разобраться в происходящем, найти причины и следствия. Лето близится к закату, а это время в здешних краях -- просто рай на земле, хотя, как ты знаешь, моя вера не допускает существования ни ада, ни рая, кроме тех, которые уже есть под этими небесами.
Солнце рушится с небес, отсюда, с обрывов, море кажется похожим на неровное сине-зеленое стекло, а корабли в Генуэзской бухте выглядят смешными скорлупками. Пчела висит над цветком настурции – здешний настоятель прекрасный садовник, да и что еще делать в такой глуши.
Я часто теряю нить повествования, прости мне эту издержку возраста. И вообще, когда тебе так много лет, дни летят слишком быстро, каждый завтрашний не отличить от вчерашнего, и время сливается в сплошной сверкающий поток. И я уже не так хорошо вижу, как прежде, чтобы различить в этом потоке не то что сосновую щепку, но даже… словом, ты понимаешь.
Я не хотел этого возвращения. Но, по всей видимости, кто-то слишком упорно думал обо мне, -- сейчас я искренне надеюсь, что это не ты, потому что если это так, то нас ждет очередная катастрофа, а у меня уже не так много сил, чтобы я сумел хотя бы чем-то помочь.
Впрочем, если то, что я знаю о тебе – правда, смею думать, ты справишься и без меня.
Итак, к делу.
Я хотел бы, чтобы в то время, пока ты будешь в дороге, ты попытался представить себе, что способно совершить Слово, не ограниченное ничем.
За последние полвека мы привыкли к тому, что эта лавина хотя бы как-то существовала в пускай и искусственных, но границах. Вернее, даже не так. Слово ограничить нельзя, но мы успешно научились держать в узде его носителей. И читателей, если угодно, которые, как ты понимаешь, становятся носителями автоматически, открывая обложку книги. Вся мощь государственной машины была нацелена исключительно на это; простительно, когда речь идет о благе государства, каковое благо есть фантом, только при самом ближайшем рассмотрении. Я бы не удивился, если бы узнал, что все эти усилия успели стать чем-то более материальным, чем положенные на бумагу правила и законы.
За те несколько месяцев, которые я провел здесь, в кляшторе, я успел перечитать все столичные газеты за последние два года. Делать мне особенно нечего, поэтому каждое утро я прихожу в монастырскую библиотеку, выбираю себе несколько подшивок – и читаю. Писать не могу – дрожат руки, но вижу я еще хорошо. Так вот, насколько я могу судить по газетным статьям, именно так оно и случилось: желания государственной махины материализовались сперва в виде вполне физического объекта, а уже после – в виде статей Уложения о наказаниях.
Странно, что здесь это никого не занимает.
Между Словом и миром всегда существовала стена. Не думаю, что сейчас будет уместным размышлять о ее природе; довольно того, что она есть, и, следовательно, существуют и Врата, которые, если смотреть на вещи прямо, есть не что иное, как следствие душевной работы читателя. Мы прожили всю жизнь в убеждении о том, что «входящий не зависим от Врат», и это действительно правда, поскольку как раз Врата зависят от входящего.
Каждый ребенок знает, как это весело: заткнуть пальцем крохотную дырочку, через которую из стены плещет вода, и когда напряжение потока станет невыносимым, отнять руку и смотреть, как бьет сверкающая на солнце струя. С абсолютным текстом происходит то же самое.
Теперь абсолютного текста нет. Хотя иногда я думаю, что это всего лишь видимость. Общественное заблуждение. Ты знаешь, кому именно этим мы все обязаны.
Я соболезную. Но смею думать, у тебя нашлось достаточно сил, чтобы жить дальше.
Так или иначе, но с утратой абсолютного текста возникла иная иллюзия. Убеждение в том, что теперь мы все свободны. Нет больше молний над Твиртове, но нет и того, чего следует бояться, того, что однажды изменит привычный тебе мир, а значит – отнимет его раз и навсегда. С одной стороны, это выглядит благом, а с другой – знаешь ли ты, понимаешь ли ты, как жить, когда исчезла простертая над миром рука Господня, и Слово, кое есть чудо Божие, больше не являет себя, и нет больше сверкающих струй того, что в литературоведении принято называть «катарсис», -- мне, честно говоря, все равно, каким термином обозначать то, что меняет мир.
Впрочем, я увлекся.
Что толку пугать тебя сейчас. Приезжай, и мы поговорим.
Солнце клонится к закату, и скоро мой маленький секретарь прибежит позвать меня к вечерней молитве. Наш медикус говорит, что мне вредно проводить столько времени в храме, там холодный мрамор на полу и слишком жесткие для моей спины скамьи. Он настаивает, чтобы я проводил время для молитвы в своей келье, и настоятель кляштора, отец Тадеуш, даже готов освободить меня от исполнения обетов. Но что я стану делать тогда.
Золотые лучи лежат почти параллельно земле, сквозят через ветки пушистых венетских сосен. Здесь такой покой, что хочется верить: мир устоит, даже если… (окончание утеряно)
Хальк прочел письмо и осторожно сложил и спрятал в конверт ломкие листы. Поглядел на размытые печати на обратной стороне. Судя по штемпелю генуэзского почтамта, отправлено в прошлом сентябре, а теперь, слава богу, август. Почти год прошел, черт бы побрал митральезскую почту.
Можно ли надеяться, что Майронис его дождался? Хотелось бы в это верить.
Сквозь уличный шум, доносящийся из распахнутого окна, сквозь трамвайные звонки с бульвара, собачий лай и шарканье дворницкой метлы он услышал звук поворачивающегося в замке ключа. Должно быть, Марина пришла со своей не то выставки, не то ярмарки, -- она объясняла перед уходом, а он не понял и не стал вникать. Бывает, что человеку нужно выгулять собственное литературное реноме. У нее там поклонницы, поклонники, издатели и еще бог знает кто. А тут надоевшая до чертиков квартира, уборка, вечный «мартен» из плиты и пишущей машинки, и дражайший супруг – сидит сычом, глянуть страшно, не то что заговорить.
Но эта самая не то выставка, не то ярмарка началась что ли в полдень, а сейчас уже дело к вечеру. А он даже забыл, что уже можно начинать волноваться. Скотина бесчувственная. Сейчас достанется ему на орехи.
-- Марина?
Она сидела в прихожей на пуфике, бессильно уронив между колен руки, и даже сквозь оранжевый теплый свет лампы под потолком была видна неестественная бледность, заливающая ее лоб и щеки.
-- Тебе нехорошо? Воды принести?
-- Ковальский, иди к черту, -- проговорила мона Пестель устало. – Обойдусь я без твоего дешевого сочувствия.
-- Как скажешь.
Марина безразлично пожала плечом. Так и тянуло выдавить из себя какую-нибудь гадость, затеять омерзительную базарную склоку – в конце концов, женщина она или где?! – но даже и на это не было сил. Она даже и не подозревала, как устала – не от прогулки по городу, а вообще.
За все эти годы.
За все эти годы, черт подери, может она получить хоть сколько-то обычного человеческого сочувствия. Без выкрутасов, без этого сложного лица, без словесной пикировки. Честное слово, хуже нет, чем два литератора на одной жилплощади. Пауки в банке, должно быть, и то куда искреннее друг с другом.
Зашуршала бумага. Марина подняла глаза.
-- Письмо?
-- По всей видимости, мне придется уехать, -- сказал он осторожно, не представляя, как она к этому отнесется.
-- И это, конечно же, важно и срочно.
-- Важно и срочно. И боюсь, что уже поздно. Это письмо шло почти год, представляешь?
-- Нет, -- сказала она. Сбросила с ног опостылевшие туфли; стукнули, ударяясь об пол, каблуки. Мигнула под потолком лампочка, на секунду озаряя коридор ярко-белым, мертвенным светом. Пошатываясь, Марина поднялась с пуфика, взмахнула руками, будто пытаясь взлететь – а потом неловко, боком, сползла по стене на пол.
@темы: тексты слов, химеры