jaetoneja
читать дальшеЗа двенадцать лет жизни, половина из которых прошла в обществе тетки Агнеты, притворяться Сауле Ристе научилась виртуозно. И твердо усвоила, что весь свой «богатый внутренний мир», как любила издевательски говорить тетка, лучше действительно прятать внутри. Подальше от чужих глаз. Потому что никогда нельзя заранее знать, окажутся ли эти глаза понимающими.
В Корпусе в этом смысле не было ничего нового. И она жила, как все – по крайней мере, с виду.
Отрезвление наступило неожиданно.
Извечный принцип, по которому за полосой благополучия и счастья наступает полоса неудач, никуда не девался. Как и его особенность напомнить о себе именно тогда, когда ты меньше всего этого ждешь.
На большой перемене, между вторым и третьим уроком – историей нового времени и риторикой – сбегая по лестнице вниз, чтобы успеть в буфет в числе первых, пока там не образуется очередь, Сауле упала с лестницы.
То есть, если говорить честно, ничего бы не случилось, не вздумай она съехать по перилам вниз, с четвертого этажа до первого. Ничего сложного в этом не было, Сауле проделывала такой фокус не единожды, тем более что широкие и гладкие перила парадной лестницы немало тому способствовали. Но только не сегодня.
На площадке между третьим и вторым этажом она засмотрелась на группку старшеклассниц, окружившую возле подоконника какого-то мужчину. И хотя с торжеств по случаю начала учебного года прошло уже немало времени, и все подаренные преподавателям букеты благополучно успели завянуть, столпотворение явно напоминало пышную клумбу. Над букетами астр, георгинов и гладиолусов бабочкиными крыльями реяли атласные банты на кудрях и в косах девиц. Девицы наседали, а мужчина – молодой, сероглазый, в белой рубашке с небрежно расстегнутым воротом и закатанными до локтей рукавами (а галстук, как заметила Сауле, был безжалостно упихнут в карман безупречно отглаженных брюк) – отбивался и, кажется, краснел. Что он говорил, она так и не услышала.
Не то чтобы ее так поразила эта картина, но сердце почему-то пропустило удар, нога запнулась о медный прут, предназначенный для того, чтобы удерживать ковровую дорожку, которую обычно стелили по торжественным случаям. Пятка поехала вниз, скользя каблуком туфли по мрамору, ладонь сорвалась с перил, и сразу же вслед за этим Сауле потеряла равновесие и самым позорным образом шлепнулась на ступени. Гладкий мрамор оказался еще подлей, чем можно было себе представить, и еще несколько ступеней Сауле пересчитала пятой точкой, прежде чем остановиться на площадке, как раз у ног одной из расфуфыренных девиц. Та охнула и отступила назад, потеснив подруг, выронила астры, и свое падение Сауле завершила в водовороте малиновых, желтых и синих лепестков, с постыдно задранным подолом платья, пунцовая от стыда и растрепанная.
В довершение всего сверху шлепнулся ранец, замок со звоном расстегнулся, и на лестницу, вместе с учебниками, карандашами и перьями из пенала, вывалилась жестяная бонбоньерка с мятными леденцами и дурацким рисунком на крышке – эдерские танцовщицы в окружении лоз и павлинов, особенно пошлые.
Старшеклассницы молча взирали на это зрелище, а вместе с ними и мужчина, тоже пораженный в самое сердце.
Пытаясь сохранить на лице невозмутимое выражение, Сауле с достоинством поднялась и кое-как принялась запихивать в ранец свое барахло. Получалось плохо. Чулки съехали, на колене зияла ужасная дыра, ссадина, хотя и не глубокая, сильно кровоточила. Волосы липли к потному лбу.
-- Помочь тебе?
-- А?.. Спасибо… Я сама.
-- Как хочешь. Тебя проводить в жилой корпус?
-- Я… не надо. Я умоюсь в туалете, -- пробормотала она, торопливо засовывая в ранец пухлую тетрадку, как назло раскрывшуюся в падении и теперь бесстыдно являющую всему миру нарисованные малиновым анилиновым карандашом красотку и розу, а под ними текст дурацкой песенки. Она плохо помнила, но в тексте что-то было такое – про несчастную любовь там, «где море горит бирюзой», про Дженни, у которой «голубые глаза и короткая серая юбка». Такие тетрадки с идиотскими песенками и слащавыми стишками про любовь, с котятами и сердцами, в то лето были необыкновенно популярны у ее бывших одноклассниц в Нидской гимназии, и Сауле, на самом деле не подверженная никаким таким пристрастиям, тоже ее завела. Чтобы не отбиваться от коллектива. И добросовестно переписывала туда всякую чушь, и мучилась тоской и досадой, и замирала от ужаса, что будет, если эту сверкающую пошлость однажды найдет тетка Агнета.
Расплата наступила тогда и так, как она менее всего представляла.
На фоне этого даже упоминание об уборной в присутствии мужчины выглядело чепухой.
-- Господи, кровищи-то сколько, -- сказал он, присаживаясь перед Сауле на корточки. – Возьми платок. И можешь не торопиться к звонку. Как тебя зовут?
-- А вам зачем?
-- Я напишу тебе освобождение от урока.
Сауле прижала к раненому колену пахнущий табачным дымом и одеколоном платок и наконец-то подняла глаза.
-- А вы кто?
Девицы за его спиной осуждающе охнули и, кажется, подались назад. Как будто она спросила что-то ужасное. Директор, услышала Сауле чей-то шепот, это директор Корпуса, господи, что за идиотка…
-- Не нужно. Спасибо, мне ничего не нужно. Я успею.
-- Голова не болит? Не кружится? Ты здорово расшиблась, кажется.
Сауле покрепче прижала к себе ранец, боясь только одного – что не сумеет удержать в руках свое барахло.
-- Я… пойду?
-- Иди, -- позволил он, снизу вверх озабоченно вглядываясь в ее лицо. – На всякий случай, ты знаешь, где медпункт? Загляни туда, если поймешь, что тебе нехорошо. И если пропустишь урок, скажи секретарке в канцелярии, что я разрешил.
-- Спасибо. Спасибо.
На подоконнике в девчачьей уборной было неудобно, и холодом поддувало из-под неплотно пригнанных рам. Сауле сидела, прижимая к разбитому колену платок, который дал ей директор Ковальский – наконец вспомнилась его фамилию, именно так и было подписано письмо о том, что ее приняли в Корпус. Платок этот давно промок, превратился в жалкую розово-серую тряпочку.
Кровь и не думала униматься. Из крана в раковину с пятнами ржавчины мерно капала вода, и звук этот смешивался с шорохом дождевых струй по оконному стеклу. Прозвенел звонок, возвещая конец перемены; Сауле не шелохнулась. В ушах тоненько звенело, и ощутимо болела спина, а вернее, то место, в котором, как любила говорить тетка, она уже теряет свое благородное название. По уму, следовало воспользоваться советом Ковальского и отправиться сперва в медпункт, а потом в канцелярию, но там пришлось бы назвать свое имя, а это значило, что оно станет известно и ему. А этого ей никак не хотелось.
Чтобы он узнал, как зовут ту идиотку, которая сегодня сверзилась на его глазах с лестницы, показав всему миру собственный зад, обтянутый поверх нищенских бумажных чулок отвратительными, в синенький цветочек, панталонами. Как будто она виновата, что других нет и не предвидится. Что тетка содержит ее на немудрящую сиротскую пенсию и одевает в меру собственного разумения и вкуса.
А еще эти дурацкие, до оскомины сладкие стишки в тетрадке, которые, наверняка, прочитали все эти заносчивые фифы со старших ступеней. То-то хохоту теперь, пересмешек, издевок. Лучше прямиком пойти и утопиться в унитазе, чем наверняка узнать, что именно они о ней говорят.
Литература, утверждали они, есть наивысшее удовольствие для ума. Быть принятой в Эйленский Корпус, это прибежище интеллектуалов, -- счастье и гордость, и следует быть достойной, и все такое.
Ну как, Сауле Ристе, ты достойна теперь – хотя бы нос высунуть из своей норы? Или так и просидишь в девчачьей уборной до самого выпускного бала?! Никому нет дела до того, что в свои двенадцать ты прочла вдоль и поперек почти весь фонд Нидской библиотеки, по крайней мере ту его часть, куда тебя соглашалась пускать старенькая библиотекарка. Что твои стихи дважды напечатали в городской газете, и тебе до сих пор не стыдно ни за одну их строчку. Ты навсегда останешься в памяти, как сладкая дурочка с тетрадкой пошлых песенок, розами, котятами и сердцами.
Плевать, в общем, на девиц.
Но если бы там, на лестнице, были только они.
Хорошо, что перемена закончилась. По крайней мере, это гарантирует, что сюда никто не войдет. А еще, почти наверняка, за дверью -- пустые коридоры.
Она воспользуется этой подачкой, этой несказанной милостью, но просить освобождения в канцелярии не будет. Доберется до жилого крыла Корпуса, переоденется – кажется, теткины панталоны стоит все же зашвырнуть в дымоход или еще куда, и один бог знает, как переживет она скорые холода, -- а там, так уж и быть, отправится в медпункт. Если есть на свете хоть малейшая справедливость, школьный медикус поверит в ее болезнь, и тогда ближайшую неделю она проведет в изоляторе. А там все забудется.
Сауле не имела ни малейшего представления о том, почему мнение именно этого человека может быть таким важным для нее.
В Корпусе в этом смысле не было ничего нового. И она жила, как все – по крайней мере, с виду.
Отрезвление наступило неожиданно.
Извечный принцип, по которому за полосой благополучия и счастья наступает полоса неудач, никуда не девался. Как и его особенность напомнить о себе именно тогда, когда ты меньше всего этого ждешь.
На большой перемене, между вторым и третьим уроком – историей нового времени и риторикой – сбегая по лестнице вниз, чтобы успеть в буфет в числе первых, пока там не образуется очередь, Сауле упала с лестницы.
То есть, если говорить честно, ничего бы не случилось, не вздумай она съехать по перилам вниз, с четвертого этажа до первого. Ничего сложного в этом не было, Сауле проделывала такой фокус не единожды, тем более что широкие и гладкие перила парадной лестницы немало тому способствовали. Но только не сегодня.
На площадке между третьим и вторым этажом она засмотрелась на группку старшеклассниц, окружившую возле подоконника какого-то мужчину. И хотя с торжеств по случаю начала учебного года прошло уже немало времени, и все подаренные преподавателям букеты благополучно успели завянуть, столпотворение явно напоминало пышную клумбу. Над букетами астр, георгинов и гладиолусов бабочкиными крыльями реяли атласные банты на кудрях и в косах девиц. Девицы наседали, а мужчина – молодой, сероглазый, в белой рубашке с небрежно расстегнутым воротом и закатанными до локтей рукавами (а галстук, как заметила Сауле, был безжалостно упихнут в карман безупречно отглаженных брюк) – отбивался и, кажется, краснел. Что он говорил, она так и не услышала.
Не то чтобы ее так поразила эта картина, но сердце почему-то пропустило удар, нога запнулась о медный прут, предназначенный для того, чтобы удерживать ковровую дорожку, которую обычно стелили по торжественным случаям. Пятка поехала вниз, скользя каблуком туфли по мрамору, ладонь сорвалась с перил, и сразу же вслед за этим Сауле потеряла равновесие и самым позорным образом шлепнулась на ступени. Гладкий мрамор оказался еще подлей, чем можно было себе представить, и еще несколько ступеней Сауле пересчитала пятой точкой, прежде чем остановиться на площадке, как раз у ног одной из расфуфыренных девиц. Та охнула и отступила назад, потеснив подруг, выронила астры, и свое падение Сауле завершила в водовороте малиновых, желтых и синих лепестков, с постыдно задранным подолом платья, пунцовая от стыда и растрепанная.
В довершение всего сверху шлепнулся ранец, замок со звоном расстегнулся, и на лестницу, вместе с учебниками, карандашами и перьями из пенала, вывалилась жестяная бонбоньерка с мятными леденцами и дурацким рисунком на крышке – эдерские танцовщицы в окружении лоз и павлинов, особенно пошлые.
Старшеклассницы молча взирали на это зрелище, а вместе с ними и мужчина, тоже пораженный в самое сердце.
Пытаясь сохранить на лице невозмутимое выражение, Сауле с достоинством поднялась и кое-как принялась запихивать в ранец свое барахло. Получалось плохо. Чулки съехали, на колене зияла ужасная дыра, ссадина, хотя и не глубокая, сильно кровоточила. Волосы липли к потному лбу.
-- Помочь тебе?
-- А?.. Спасибо… Я сама.
-- Как хочешь. Тебя проводить в жилой корпус?
-- Я… не надо. Я умоюсь в туалете, -- пробормотала она, торопливо засовывая в ранец пухлую тетрадку, как назло раскрывшуюся в падении и теперь бесстыдно являющую всему миру нарисованные малиновым анилиновым карандашом красотку и розу, а под ними текст дурацкой песенки. Она плохо помнила, но в тексте что-то было такое – про несчастную любовь там, «где море горит бирюзой», про Дженни, у которой «голубые глаза и короткая серая юбка». Такие тетрадки с идиотскими песенками и слащавыми стишками про любовь, с котятами и сердцами, в то лето были необыкновенно популярны у ее бывших одноклассниц в Нидской гимназии, и Сауле, на самом деле не подверженная никаким таким пристрастиям, тоже ее завела. Чтобы не отбиваться от коллектива. И добросовестно переписывала туда всякую чушь, и мучилась тоской и досадой, и замирала от ужаса, что будет, если эту сверкающую пошлость однажды найдет тетка Агнета.
Расплата наступила тогда и так, как она менее всего представляла.
На фоне этого даже упоминание об уборной в присутствии мужчины выглядело чепухой.
-- Господи, кровищи-то сколько, -- сказал он, присаживаясь перед Сауле на корточки. – Возьми платок. И можешь не торопиться к звонку. Как тебя зовут?
-- А вам зачем?
-- Я напишу тебе освобождение от урока.
Сауле прижала к раненому колену пахнущий табачным дымом и одеколоном платок и наконец-то подняла глаза.
-- А вы кто?
Девицы за его спиной осуждающе охнули и, кажется, подались назад. Как будто она спросила что-то ужасное. Директор, услышала Сауле чей-то шепот, это директор Корпуса, господи, что за идиотка…
-- Не нужно. Спасибо, мне ничего не нужно. Я успею.
-- Голова не болит? Не кружится? Ты здорово расшиблась, кажется.
Сауле покрепче прижала к себе ранец, боясь только одного – что не сумеет удержать в руках свое барахло.
-- Я… пойду?
-- Иди, -- позволил он, снизу вверх озабоченно вглядываясь в ее лицо. – На всякий случай, ты знаешь, где медпункт? Загляни туда, если поймешь, что тебе нехорошо. И если пропустишь урок, скажи секретарке в канцелярии, что я разрешил.
-- Спасибо. Спасибо.
На подоконнике в девчачьей уборной было неудобно, и холодом поддувало из-под неплотно пригнанных рам. Сауле сидела, прижимая к разбитому колену платок, который дал ей директор Ковальский – наконец вспомнилась его фамилию, именно так и было подписано письмо о том, что ее приняли в Корпус. Платок этот давно промок, превратился в жалкую розово-серую тряпочку.
Кровь и не думала униматься. Из крана в раковину с пятнами ржавчины мерно капала вода, и звук этот смешивался с шорохом дождевых струй по оконному стеклу. Прозвенел звонок, возвещая конец перемены; Сауле не шелохнулась. В ушах тоненько звенело, и ощутимо болела спина, а вернее, то место, в котором, как любила говорить тетка, она уже теряет свое благородное название. По уму, следовало воспользоваться советом Ковальского и отправиться сперва в медпункт, а потом в канцелярию, но там пришлось бы назвать свое имя, а это значило, что оно станет известно и ему. А этого ей никак не хотелось.
Чтобы он узнал, как зовут ту идиотку, которая сегодня сверзилась на его глазах с лестницы, показав всему миру собственный зад, обтянутый поверх нищенских бумажных чулок отвратительными, в синенький цветочек, панталонами. Как будто она виновата, что других нет и не предвидится. Что тетка содержит ее на немудрящую сиротскую пенсию и одевает в меру собственного разумения и вкуса.
А еще эти дурацкие, до оскомины сладкие стишки в тетрадке, которые, наверняка, прочитали все эти заносчивые фифы со старших ступеней. То-то хохоту теперь, пересмешек, издевок. Лучше прямиком пойти и утопиться в унитазе, чем наверняка узнать, что именно они о ней говорят.
Литература, утверждали они, есть наивысшее удовольствие для ума. Быть принятой в Эйленский Корпус, это прибежище интеллектуалов, -- счастье и гордость, и следует быть достойной, и все такое.
Ну как, Сауле Ристе, ты достойна теперь – хотя бы нос высунуть из своей норы? Или так и просидишь в девчачьей уборной до самого выпускного бала?! Никому нет дела до того, что в свои двенадцать ты прочла вдоль и поперек почти весь фонд Нидской библиотеки, по крайней мере ту его часть, куда тебя соглашалась пускать старенькая библиотекарка. Что твои стихи дважды напечатали в городской газете, и тебе до сих пор не стыдно ни за одну их строчку. Ты навсегда останешься в памяти, как сладкая дурочка с тетрадкой пошлых песенок, розами, котятами и сердцами.
Плевать, в общем, на девиц.
Но если бы там, на лестнице, были только они.
Хорошо, что перемена закончилась. По крайней мере, это гарантирует, что сюда никто не войдет. А еще, почти наверняка, за дверью -- пустые коридоры.
Она воспользуется этой подачкой, этой несказанной милостью, но просить освобождения в канцелярии не будет. Доберется до жилого крыла Корпуса, переоденется – кажется, теткины панталоны стоит все же зашвырнуть в дымоход или еще куда, и один бог знает, как переживет она скорые холода, -- а там, так уж и быть, отправится в медпункт. Если есть на свете хоть малейшая справедливость, школьный медикус поверит в ее болезнь, и тогда ближайшую неделю она проведет в изоляторе. А там все забудется.
Сауле не имела ни малейшего представления о том, почему мнение именно этого человека может быть таким важным для нее.
@темы: тексты слов, химеры
И очень интересно, что будет дальше.