jaetoneja
читать дальшеАпрель 2004 года.
Толочин, Мядзининкай.
-- На мельницу поедешь сегодня, -- сказала тетка Гражина племяннице хмурым апрельским утром. -- Мне с мельником расплатиться надо еще за осень. Так что грошы ему отвезешь, и еще зерна остатки – он обещался, а в ближней мельнице в эти выходные завозно. Вот в костел сходишь, а там тебя пан органиста в бричку с собой посадит, у него на мельнице тоже дела какие-то. Сегодня же выходной, ты не занята?
Катажина отрицательно покачала головой: нет, мол, не занята, -- а когда тетка отвернулась, сдавленно хихикнула. Пан органиста, тоже мне!
Его звали Даньчик, и все то время, когда он не играл в костеле, Даньчик работал счетоводом в почтовой конторе. Лет ему было под сорок, к этому возрасту он так и не женился, а злые на языки толочинские тетки поговаривали, что Даньчика в макушку бог сперва поцеловал, а потом плюнул – противно стало.
Он был не то чтобы дурачок -- но близко к тому. Катажина его жалела и слегка сторонилась -- в основном из-за тяжеловесной Даньчиковой галантности. Но тетка сказала -- поедешь с ним, сказала как отрезала, так что нравится или нет, а придется ей как-то вытерпеть эту дорогу.
И вот они едут.
В воздухе висит перламутровая дождевая дымка, остро пахнет прибитой пылью, теплой землей, молодой зеленью. Далекие перелески как в тумане, неба над головой нет, и только с невозможной выси долетают до земли протяжные птичьи трели. Протягиваются между хмарью небесной и землей и звенят, звенят, как туго натянутые струны. Так красиво, что даже дышать больно.
Даньчик молчит, и Катажина благодарна. Что бы она стала делать сейчас с его комплиментами, неловкими ухаживаниями. У Даньчика так с каждой мало-мальски смазливой паненкой, и не потому, что он влюбчивый, как дитя, а потому, что мнит себя рыцарем.
Но ей это сейчас было бы… тяжело. И обижать небараку не хотелось.
За те несколько месяцев, что Катажина прожила в Толочине, она и без Даньчиковой помощи заработала себе славу гордячки. Хлопцы уже и не подкатывали, сторонились молча, и не пытались улыбаться ни в костеле, ни на рынке, и в библиотеку под разными мнимыми поводами давно уж и не заглядывали, а на поселковые праздники и сходки Катажина не ходила.
Бричка постукивала колесами по мягкой земле, катилась ровно, мжел ровный мелкий дождичек. По вспаханным и еще не взошедшим новой рунью полям ходили черные и толстые, будто домашние куры, грачи. Ветер нес от реки сладкий запах цветущих верб. Говорили, что в этом году Става разлилась так сильно, что еще немного – и прорвет дамбу вблизи Омельского тракта. Совсем как тогда, давно, в последнюю Болотную войну. Катажина не очень понимала, о чем речь: в школьных учебниках по истории края ничего такого не было, и та Болотная война, про которую она помнила – единственная – случилась триста лет назад, еще за Стахом Ургале, а другой и не было никакой.
Впрочем, как выяснилось не так уж давно – она многого не знает такого, о чем известно каждому младенцу.
Скорей всего, даже в Даньчике есть что-то такое, о чем она даже и не догадывается. Иначе с чего бы он так глядел на нее – бросал украдкой виноватые взгляды, а посмотреть в лицо боится.
Господи, да если бы она только знала, думал Даньчик, хмурился и без толку дергал вожжи, отчего лошади сбивались в шаге.
Утром он был один в конторе – следовало заполнить бухгалтерские книги, перебрать квитанции на посылки за последний месяц, заказать на почтампте в Белыничах марки, сургуч, конверты и прочее. Словом, работы, несмотря на воскресное утро, было невпроворот. Даньчик еще с пятницы знал, что так получится, но ничего худого в том не видел. Куда ему спешить и чем еще заниматься. Ни жены, ни детей, ни хозяйства. Зато соседка – тетка Аукштыня – пообещала ему вымыть полы в хате и приготовить какой-никакой еды, если он свезет на мельницу для нее мешок оставшегося с зимы зерна. Пускай отправляется в свою контору, а после к утренней мессе, оттуда на мельницу, и до конца вечерней мессы пусть носа в дом не кажет.
Предложение было выгодное, он согласился, не раздумывая.
Тетка Аукштыня заявилась ни свет ни заря, всучила Даньчику узелок со вчерашними пирогами и еще горячую кружку цикорного кофе, сказала, что позавтракать пан Адась и у себя в конторе сможет, не пан, а мешок с зерном она уже в почтовую бричку поставила. Да, и пускай сделает милость, перед тем, как ехать на мельницу, завернет к пани Доманской да прихватит ее племянницу Катажину, у той на мельнице тоже дела.
И вот он сидит за своим столом, черкает перышком в конторской книге, отхлебывает несладкий кофий, слушает, как ударяют редкие капли дождя в подоконник, и думает… о чем он думает?
Да о чем угодно, только не о цифрах, марках и сургуче.
Он не сразу очнулся – даже когда телефон в директорском кабинете зазвонил, как припадочный, часто-часто, сразу ясно, что межгород вызывает.
Даньчик бросился, успел, подхватил трубку вспотевшей ладонью.
-- Да! Почта, Толочин, слушаю!
-- Пан Адам? – спросил из трубки невозмутимый мужской голос.
-- Я. Кто у аппарата?
-- Это Крево. Канцелярия Святого сыска. Сейчас с вами станут говорить.
В трубке щелкнуло, и совсем другой голос, глухой и как будто неживой, сказал в самое ухо:
-- Меня зовут Анджей Кравиц. Пан Адам, послушайте меня две минуты. Если вы еще не забыли, что такое Райгард.
И как панне Касе о таком скажешь, даже если он за нее в огонь и в воду готов.
Но ведь может и так статься, что тот, с кем он разговаривал сегодня утром, и вправду потребует – в огонь и в воду. И хорошо если только это, а не яму с вапной, как покойный Стах Ургале тем, кто ему перечил. Обещать легко, а достанет ли сил выполнить?
Когда подъехали к мельнице, дождь совсем перестал, даже солнце в прорехи туч показалось.
С поворота дороги Катажина увидела, привстав на сиденье брички, перекинутый над неширокой речкой мост и сложенное из красного кирпича здание мельницы.
Подъехали, Даньчик остановил бричку, галантно подал руку, помогая паненке сойти. Смотрел в сторону, улыбался беспомощно, щурил за стёклами плохоньких очков растерянные серо-зеленые глаза.
-- Тут телеграммы подписать и извещения на посылки, -- сказал, будто извиняясь. -- это может быть долго. Панна Кася же не торопится?
Катажина только головой покачала. Отдала Даньчику теткино деньги -- пускай уже сам и передаст, а она тут посидит, снаружи, на солнышке. В кои-то веки теплынь такая, а она в своей библиотеке день-деньской.
-- Если бы панна Кася пожелала, я бы мог свозить панну, например, в город. В Белыничи. Или по лугам прокатиться.
--Да-аньчик!.. -- Катажина засмеялась. Жалко было его обижать, и она сделала серьезное лицо -- будто бы и впрямь польщена свалившимся на неё счастьем.
-- Я знаю, что у панны Каси принципы. Но и я с серьёзными намерениями.
Катажина без слов погладила пана органисту по щеке.
-- Вы ведь играете на вечерней мессе? Я приду послушать.
-- Правда? -- Даньчик зарделся, как девушка, принялся поправлять очки, затеребил пуговицу на воротнике косоворотки.
-- Правда. А теперь идите.
… И никак она не могла отделаться от ощущения, будто находится внутри игрушечного домика. Такое здесь все было ладное, пригожее.
Маленький круглый ставок, почти весь покрытый плоскими листьями кувшинок, с зарослями осоки и камышей по берегам, желтую лапинку чистого песка там, где от мельницы спускалась к ставку каменная лестница. Крутилось, хлопая замшелыми лопастями по воде, мельничное колесо, летели брызги в ставок, разбивали на зеркально-чёрной глади отражение неба.
Все это было похоже на картинку из детской книги сказок -- так глянцево красиво, как никогда не бывает на самом деле. Но Катажина не ощутила ни подвоха, ни обмана. Только легкую тошноту -- как будто с самой глубины души, как с речного дна, поднялась илистая муть. Поднялась и осела. Не о чем беспокоиться.
По каменной лестнице она спустилась к ставку, на песок, присела на последнюю ступеньку. Распустила тугой узел платка под подбородком, выпростала и растрясла косу.
Было так тепло, что купаться впору. Но вода же ледяная совсем, середина апреля на дворе, осадила себя Кася.
Вода-то ледяная, а песок теплый. Так хочется в первый раз после зимы встать на него босыми ногами. Время у нее есть, никто не видит, тетке не насплетничает. Почему нет?
И кто придумал эти крючки, эти кнопки на ботиках!..
Подобрав подол плахты, замирая от предвкушения, она ступила на песок. Твердый и неожиданно прохладный, слежавшийся за зиму твердой рябью. Ломкие веточки вербы, мелкие крошки раковин, высохшие пасмы водорослей – Катажина ощущала это все так же ясно, как если бы касалась руками.
Шаг за шагом, шаг за шагом – вот и кромка воды, плещут в песок мелкие коричневатые волны, едва заметные тени мальков скользят по мелководью, до самого дна просвеченному солнцем.
И совсем вода не холодная. Купаться не станешь, но и льдом не обжигает. И кажется, можно разрешить себе немного пройти вдоль берега – вот как раз до того места, где ветка вербы так низко нависает над водой, где листья кубышек плотным ковром лежат на воде.
Все случилось мгновенно, Катажина так и не поняла, в какой момент нога, вместо твердого песка, ушла в топкий ил, не почувствовала опоры. Не екнуло от близкой опасности сердце – а она уже проваливалась, сперва по щиколотку, мгновение спустя – по колено, еще вздох, и вот коричневая речная вода заливает плахту до бедер, и тяжелая шерсть, не успевая намокнуть, всплывает красно-черными клетчатыми полотнищами, колеблется от течения.
В эти мгновения Катажина не ощущала ничего. Душу как будто парализовало – наверное, так чувствует себя бабочка в тот короткий промежуток времени, что разделяет глоток эфира и вечный сон. Еще трепещут синие крылья, но тебя уже нет.
-- Господи, нет! Не сегодня! Не так. Все что угодно – но только не так.
-- Все что угодно?! Что именно? Бессмертной души у тебя все равно нет, откуда у такой трусливой дряни, как ты, бессмертная душа. Что ты можешь предложить в обмен на свою никчемную жизнь?
-- Я.. мне все равно! Господи, возьми сам – все, что сочтешь нужным.Кроме одного-единственного дня. Ты знаешь – какого.
-- Восьмого сентября. Восьмого сентября ты встретишь человека, который изменит всю твою жизнь. Тогда я приду за тобой.
Увязшая в илистом дне нога неожиданно нащупала какую-то корягу.
Выбравшись на берег, кое-как отжав плахту и всунув мокрые ноги в ботики, накинув на растрепанную голову платок, Катажина взбежала по лестнице вверх. Больше всего она боялась, что Даньчик еще закончил свои дела с мельником, что придется идти его искать. Но он был уже тут – сидел на козлах брички, как будто знал, что вот в эту самую минуту панна Кася и подойдет. Молча протянул руку, помогая усесться. А когда бричка вывернула на дорогу, остановился, достал из-под кучерского сиденья вытертую овчинную полость, положил Катажине на колени.
-- Я вижу, панна купалась. Замерзнуть теперь проще простого. Потерпите немного, сейчас…
Мельница давно осталась позади, бричка катилась по мягкой лесной дороге. Облитые полуденным солнцем сосны стояли по сторонам проселка, и земля под ними была белой и голубой от цветущих ветрениц.
Даньчик выбрал место, где подлесок был погуще, остановил бричку.
-- Ступайте туда, ясная панна.
-- Зачем?
-- Плахту хотя бы отожмите. Я отвернусь, не бойтесь.
Катажина прикусила язык. От растерянности и недавно пережитого ужаса она едва не брякнула Даньчику, что перед таким, как он, и голой плясать не стыдно.
Тот голос, который говорил с ней там, на мелководье мельничного ставка, был прав. Трусливая дрянь. Дрянь и стерва. Не можешь промолчать – откуси себе язык.
Стоя за кустом лещины, уже одевшейся клейкими листиками и длинными желто-зелеными сережками, Катажина выжимала тяжелую, пахнущую речной водой, шерстяную плахту, а после – подол нижней, льняной юбки. Еще хорошо было бы надеть чулки, но ей все казалось, будто Даньчик смотрит с брички.
В ботиках противно хлюпало, жесткие задники натирали босые и мокрые пятки, и Катажина решилась. Распустила шнуровку, разулась – и тут увидала пана органиста.
Он устроился неподалеку, на сухом взгорке под соснами, сидел на брошенной на землю овчине, вполоборота к Катажине, и в руках его шевелился, перетекал из ладони в ладонь живой клубок.
Почему-то это выглядело так жутко, что Катажина забыла обо всем. Как была – босая, в мокрой плахте, оставив на земле и чулки, и ботинки, пошла навстречу. И только подойдя совсем близко, разглядела: Даньчик держал в руках клубок ужат, их было пять или шесть, махоньких, со светлой еще чешуей, но уже с наклюнувшимися яркими пятнами на головах. Рядом, на кожухе, пригрелся старый уж.
-- Панна Кася? – Даньчик, не выпуская из рук ужат, поднялся ей навстречу. На лице его были смятение и испуг. Как будто не босую девицу увидал, а по меньшей мере – наву.
-- Что?.. зачем это?
Ужата сплелись в просторный обруч, и желтые пятна в нем были, как янтари в венце. Даньчик поднял руки, и она покорно, как будто так и надо, наклонила голову.
Вискам и лбу стало тепло… и странно.
-- Пани Эгле, -- сказал Даньчик –- и поклонился ей. Низко, едва не до земли.
Толочин, Мядзининкай.
-- На мельницу поедешь сегодня, -- сказала тетка Гражина племяннице хмурым апрельским утром. -- Мне с мельником расплатиться надо еще за осень. Так что грошы ему отвезешь, и еще зерна остатки – он обещался, а в ближней мельнице в эти выходные завозно. Вот в костел сходишь, а там тебя пан органиста в бричку с собой посадит, у него на мельнице тоже дела какие-то. Сегодня же выходной, ты не занята?
Катажина отрицательно покачала головой: нет, мол, не занята, -- а когда тетка отвернулась, сдавленно хихикнула. Пан органиста, тоже мне!
Его звали Даньчик, и все то время, когда он не играл в костеле, Даньчик работал счетоводом в почтовой конторе. Лет ему было под сорок, к этому возрасту он так и не женился, а злые на языки толочинские тетки поговаривали, что Даньчика в макушку бог сперва поцеловал, а потом плюнул – противно стало.
Он был не то чтобы дурачок -- но близко к тому. Катажина его жалела и слегка сторонилась -- в основном из-за тяжеловесной Даньчиковой галантности. Но тетка сказала -- поедешь с ним, сказала как отрезала, так что нравится или нет, а придется ей как-то вытерпеть эту дорогу.
И вот они едут.
В воздухе висит перламутровая дождевая дымка, остро пахнет прибитой пылью, теплой землей, молодой зеленью. Далекие перелески как в тумане, неба над головой нет, и только с невозможной выси долетают до земли протяжные птичьи трели. Протягиваются между хмарью небесной и землей и звенят, звенят, как туго натянутые струны. Так красиво, что даже дышать больно.
Даньчик молчит, и Катажина благодарна. Что бы она стала делать сейчас с его комплиментами, неловкими ухаживаниями. У Даньчика так с каждой мало-мальски смазливой паненкой, и не потому, что он влюбчивый, как дитя, а потому, что мнит себя рыцарем.
Но ей это сейчас было бы… тяжело. И обижать небараку не хотелось.
За те несколько месяцев, что Катажина прожила в Толочине, она и без Даньчиковой помощи заработала себе славу гордячки. Хлопцы уже и не подкатывали, сторонились молча, и не пытались улыбаться ни в костеле, ни на рынке, и в библиотеку под разными мнимыми поводами давно уж и не заглядывали, а на поселковые праздники и сходки Катажина не ходила.
Бричка постукивала колесами по мягкой земле, катилась ровно, мжел ровный мелкий дождичек. По вспаханным и еще не взошедшим новой рунью полям ходили черные и толстые, будто домашние куры, грачи. Ветер нес от реки сладкий запах цветущих верб. Говорили, что в этом году Става разлилась так сильно, что еще немного – и прорвет дамбу вблизи Омельского тракта. Совсем как тогда, давно, в последнюю Болотную войну. Катажина не очень понимала, о чем речь: в школьных учебниках по истории края ничего такого не было, и та Болотная война, про которую она помнила – единственная – случилась триста лет назад, еще за Стахом Ургале, а другой и не было никакой.
Впрочем, как выяснилось не так уж давно – она многого не знает такого, о чем известно каждому младенцу.
Скорей всего, даже в Даньчике есть что-то такое, о чем она даже и не догадывается. Иначе с чего бы он так глядел на нее – бросал украдкой виноватые взгляды, а посмотреть в лицо боится.
Господи, да если бы она только знала, думал Даньчик, хмурился и без толку дергал вожжи, отчего лошади сбивались в шаге.
Утром он был один в конторе – следовало заполнить бухгалтерские книги, перебрать квитанции на посылки за последний месяц, заказать на почтампте в Белыничах марки, сургуч, конверты и прочее. Словом, работы, несмотря на воскресное утро, было невпроворот. Даньчик еще с пятницы знал, что так получится, но ничего худого в том не видел. Куда ему спешить и чем еще заниматься. Ни жены, ни детей, ни хозяйства. Зато соседка – тетка Аукштыня – пообещала ему вымыть полы в хате и приготовить какой-никакой еды, если он свезет на мельницу для нее мешок оставшегося с зимы зерна. Пускай отправляется в свою контору, а после к утренней мессе, оттуда на мельницу, и до конца вечерней мессы пусть носа в дом не кажет.
Предложение было выгодное, он согласился, не раздумывая.
Тетка Аукштыня заявилась ни свет ни заря, всучила Даньчику узелок со вчерашними пирогами и еще горячую кружку цикорного кофе, сказала, что позавтракать пан Адась и у себя в конторе сможет, не пан, а мешок с зерном она уже в почтовую бричку поставила. Да, и пускай сделает милость, перед тем, как ехать на мельницу, завернет к пани Доманской да прихватит ее племянницу Катажину, у той на мельнице тоже дела.
И вот он сидит за своим столом, черкает перышком в конторской книге, отхлебывает несладкий кофий, слушает, как ударяют редкие капли дождя в подоконник, и думает… о чем он думает?
Да о чем угодно, только не о цифрах, марках и сургуче.
Он не сразу очнулся – даже когда телефон в директорском кабинете зазвонил, как припадочный, часто-часто, сразу ясно, что межгород вызывает.
Даньчик бросился, успел, подхватил трубку вспотевшей ладонью.
-- Да! Почта, Толочин, слушаю!
-- Пан Адам? – спросил из трубки невозмутимый мужской голос.
-- Я. Кто у аппарата?
-- Это Крево. Канцелярия Святого сыска. Сейчас с вами станут говорить.
В трубке щелкнуло, и совсем другой голос, глухой и как будто неживой, сказал в самое ухо:
-- Меня зовут Анджей Кравиц. Пан Адам, послушайте меня две минуты. Если вы еще не забыли, что такое Райгард.
И как панне Касе о таком скажешь, даже если он за нее в огонь и в воду готов.
Но ведь может и так статься, что тот, с кем он разговаривал сегодня утром, и вправду потребует – в огонь и в воду. И хорошо если только это, а не яму с вапной, как покойный Стах Ургале тем, кто ему перечил. Обещать легко, а достанет ли сил выполнить?
Когда подъехали к мельнице, дождь совсем перестал, даже солнце в прорехи туч показалось.
С поворота дороги Катажина увидела, привстав на сиденье брички, перекинутый над неширокой речкой мост и сложенное из красного кирпича здание мельницы.
Подъехали, Даньчик остановил бричку, галантно подал руку, помогая паненке сойти. Смотрел в сторону, улыбался беспомощно, щурил за стёклами плохоньких очков растерянные серо-зеленые глаза.
-- Тут телеграммы подписать и извещения на посылки, -- сказал, будто извиняясь. -- это может быть долго. Панна Кася же не торопится?
Катажина только головой покачала. Отдала Даньчику теткино деньги -- пускай уже сам и передаст, а она тут посидит, снаружи, на солнышке. В кои-то веки теплынь такая, а она в своей библиотеке день-деньской.
-- Если бы панна Кася пожелала, я бы мог свозить панну, например, в город. В Белыничи. Или по лугам прокатиться.
--Да-аньчик!.. -- Катажина засмеялась. Жалко было его обижать, и она сделала серьезное лицо -- будто бы и впрямь польщена свалившимся на неё счастьем.
-- Я знаю, что у панны Каси принципы. Но и я с серьёзными намерениями.
Катажина без слов погладила пана органисту по щеке.
-- Вы ведь играете на вечерней мессе? Я приду послушать.
-- Правда? -- Даньчик зарделся, как девушка, принялся поправлять очки, затеребил пуговицу на воротнике косоворотки.
-- Правда. А теперь идите.
… И никак она не могла отделаться от ощущения, будто находится внутри игрушечного домика. Такое здесь все было ладное, пригожее.
Маленький круглый ставок, почти весь покрытый плоскими листьями кувшинок, с зарослями осоки и камышей по берегам, желтую лапинку чистого песка там, где от мельницы спускалась к ставку каменная лестница. Крутилось, хлопая замшелыми лопастями по воде, мельничное колесо, летели брызги в ставок, разбивали на зеркально-чёрной глади отражение неба.
Все это было похоже на картинку из детской книги сказок -- так глянцево красиво, как никогда не бывает на самом деле. Но Катажина не ощутила ни подвоха, ни обмана. Только легкую тошноту -- как будто с самой глубины души, как с речного дна, поднялась илистая муть. Поднялась и осела. Не о чем беспокоиться.
По каменной лестнице она спустилась к ставку, на песок, присела на последнюю ступеньку. Распустила тугой узел платка под подбородком, выпростала и растрясла косу.
Было так тепло, что купаться впору. Но вода же ледяная совсем, середина апреля на дворе, осадила себя Кася.
Вода-то ледяная, а песок теплый. Так хочется в первый раз после зимы встать на него босыми ногами. Время у нее есть, никто не видит, тетке не насплетничает. Почему нет?
И кто придумал эти крючки, эти кнопки на ботиках!..
Подобрав подол плахты, замирая от предвкушения, она ступила на песок. Твердый и неожиданно прохладный, слежавшийся за зиму твердой рябью. Ломкие веточки вербы, мелкие крошки раковин, высохшие пасмы водорослей – Катажина ощущала это все так же ясно, как если бы касалась руками.
Шаг за шагом, шаг за шагом – вот и кромка воды, плещут в песок мелкие коричневатые волны, едва заметные тени мальков скользят по мелководью, до самого дна просвеченному солнцем.
И совсем вода не холодная. Купаться не станешь, но и льдом не обжигает. И кажется, можно разрешить себе немного пройти вдоль берега – вот как раз до того места, где ветка вербы так низко нависает над водой, где листья кубышек плотным ковром лежат на воде.
Все случилось мгновенно, Катажина так и не поняла, в какой момент нога, вместо твердого песка, ушла в топкий ил, не почувствовала опоры. Не екнуло от близкой опасности сердце – а она уже проваливалась, сперва по щиколотку, мгновение спустя – по колено, еще вздох, и вот коричневая речная вода заливает плахту до бедер, и тяжелая шерсть, не успевая намокнуть, всплывает красно-черными клетчатыми полотнищами, колеблется от течения.
В эти мгновения Катажина не ощущала ничего. Душу как будто парализовало – наверное, так чувствует себя бабочка в тот короткий промежуток времени, что разделяет глоток эфира и вечный сон. Еще трепещут синие крылья, но тебя уже нет.
-- Господи, нет! Не сегодня! Не так. Все что угодно – но только не так.
-- Все что угодно?! Что именно? Бессмертной души у тебя все равно нет, откуда у такой трусливой дряни, как ты, бессмертная душа. Что ты можешь предложить в обмен на свою никчемную жизнь?
-- Я.. мне все равно! Господи, возьми сам – все, что сочтешь нужным.Кроме одного-единственного дня. Ты знаешь – какого.
-- Восьмого сентября. Восьмого сентября ты встретишь человека, который изменит всю твою жизнь. Тогда я приду за тобой.
Увязшая в илистом дне нога неожиданно нащупала какую-то корягу.
Выбравшись на берег, кое-как отжав плахту и всунув мокрые ноги в ботики, накинув на растрепанную голову платок, Катажина взбежала по лестнице вверх. Больше всего она боялась, что Даньчик еще закончил свои дела с мельником, что придется идти его искать. Но он был уже тут – сидел на козлах брички, как будто знал, что вот в эту самую минуту панна Кася и подойдет. Молча протянул руку, помогая усесться. А когда бричка вывернула на дорогу, остановился, достал из-под кучерского сиденья вытертую овчинную полость, положил Катажине на колени.
-- Я вижу, панна купалась. Замерзнуть теперь проще простого. Потерпите немного, сейчас…
Мельница давно осталась позади, бричка катилась по мягкой лесной дороге. Облитые полуденным солнцем сосны стояли по сторонам проселка, и земля под ними была белой и голубой от цветущих ветрениц.
Даньчик выбрал место, где подлесок был погуще, остановил бричку.
-- Ступайте туда, ясная панна.
-- Зачем?
-- Плахту хотя бы отожмите. Я отвернусь, не бойтесь.
Катажина прикусила язык. От растерянности и недавно пережитого ужаса она едва не брякнула Даньчику, что перед таким, как он, и голой плясать не стыдно.
Тот голос, который говорил с ней там, на мелководье мельничного ставка, был прав. Трусливая дрянь. Дрянь и стерва. Не можешь промолчать – откуси себе язык.
Стоя за кустом лещины, уже одевшейся клейкими листиками и длинными желто-зелеными сережками, Катажина выжимала тяжелую, пахнущую речной водой, шерстяную плахту, а после – подол нижней, льняной юбки. Еще хорошо было бы надеть чулки, но ей все казалось, будто Даньчик смотрит с брички.
В ботиках противно хлюпало, жесткие задники натирали босые и мокрые пятки, и Катажина решилась. Распустила шнуровку, разулась – и тут увидала пана органиста.
Он устроился неподалеку, на сухом взгорке под соснами, сидел на брошенной на землю овчине, вполоборота к Катажине, и в руках его шевелился, перетекал из ладони в ладонь живой клубок.
Почему-то это выглядело так жутко, что Катажина забыла обо всем. Как была – босая, в мокрой плахте, оставив на земле и чулки, и ботинки, пошла навстречу. И только подойдя совсем близко, разглядела: Даньчик держал в руках клубок ужат, их было пять или шесть, махоньких, со светлой еще чешуей, но уже с наклюнувшимися яркими пятнами на головах. Рядом, на кожухе, пригрелся старый уж.
-- Панна Кася? – Даньчик, не выпуская из рук ужат, поднялся ей навстречу. На лице его были смятение и испуг. Как будто не босую девицу увидал, а по меньшей мере – наву.
-- Что?.. зачем это?
Ужата сплелись в просторный обруч, и желтые пятна в нем были, как янтари в венце. Даньчик поднял руки, и она покорно, как будто так и надо, наклонила голову.
Вискам и лбу стало тепло… и странно.
-- Пани Эгле, -- сказал Даньчик –- и поклонился ей. Низко, едва не до земли.
@темы: райгард