jaetoneja
Оставляя на мозаичном, до блеска натертом полу мокрые следы и ничуть не смущаясь громкого перещелка каблуков, она прошла к алтарю. Постояла перед распятием, не замечая, как с платья и волос на пол, на лицо, на спинку скамьи, о которую она оперлась рукой, стекает вода. Пробормотала неразборчивое что-то, нахмурилась -- а потом яростно погрозила распятию маленьким крепким кулачком.
ридморС высоты хоров ксендз Владимир видел лицо прихожанки и каждое ее движение так же ясно, как если бы стоял сейчас в пресвитерии. И от понимания того, что между ними – гулкое пространство храма, с высоты хоров кажущееся еще более огромным, и что девушка вообще-то стоит к нему спиной и он не может видеть ее лица, -- вдруг сделалось жутко.
Как тогда, много лет назад. Тогда тоже было вот так: он возился в саду, что-то там рыхлил и пропалывал на грядках, разбитых прямо под стенами маленького деревянного храма, когда отворилась калитка и вошли двое. Он не запомнил второго, но эту женщину, наверное, не забудет до самой последней своей минуты. Даже не лицо ее, нет – но босые ноги в пыли и крови, и косо падающие на глаза неровно остриженные волосы, худые скулы и острый блеск янтарных, желтых, как у рыси, глаз из-под слипшейся челки.
Это было – как волна, как сошествие на землю ангелов господних с мечами и под огненными крыльями – он читал об этом в Тестаменте и, конечно же, верил, сообразно сану. Но никогда прежде не ощущал этого вживе – как целый мир надвигается на тебя, неотвратимый, притягательный и страшный, и невозможно противиться… тогда он еще не знал, что именно так выглядит абсолютный текст.
Волна. Лавина.
Можно только зажмуриться, вдохнуть побольше воздуха – и нырнуть.
Скоро он привык.
А потом, через какое-то время, все кончилось. Он упрямо не хотел подсчитывать количество лет, прожитых обычным человеческим порядком – кажется, их все-таки было слишком много… и в конце-концов он сумел примириться с тем, что ничего подобного не будет больше никогда.
Господи, воля твоя.
Я ошибался.
Устав грозить кулачком распятому господу, девушка отошла и присела на скамью. Недавно закончился дождь, разошлись легкие апрельские тучи, и пространство храма было полно солнца. Он стоял на хорах и смотрел, как горят в этом белом свете ее такие же белые волосы, сколотые в сложную, ничуть не пострадавшую от непогоды прическу. Тяжелый узел на затылке, локоны на висках, длинная челка.
Потом не выдержал.
-- Почему-то мне кажется, вы хотели бы прийти к исповеди.
-- Сейчас? – она обернулась, смущенная чужим присутствием. Зелено-голубые, как мартовский лед, глаза. – Здесь?
-- Это храм, если мона не заметила. Где же еще, как не здесь и не сейчас.
В тесном и темном закутке исповедальни пахло пылью и мышиным пометом, и еще – отсыревшим деревом и почему-то пеплом, но последний оттенок был привнесенным. Отец Владимир задернул бархатную шторку и привычно ожидал, когда исповедуемая мона перестанет шуршать платьем и вздыхать. Они все всегда вздыхали и шебуршились, как мышки, прежде чем выложить ему свои крошечные трагедии, радости и печали, они даже не всегда понимали, что исповедь – это таинство, а не болтовня с подружкой в темноте девичьей спальни.
За деревянной решеткой исповедальни было тихо. Даже звука дыхания не доносилось. Только мерный перещелк, отдаленно напоминающий тиканье часов, или движение странного механизма.
Он ждал традиционного «Во имя Отца, и Сына, и Духа святого» -- но так и не дождался. По правилам, начинать без этого было нельзя, но он всегда был твердо уверен в том, что чин веры – это не догма, иногда бывает необходимо отступить от канонов.
-- Да пребудет господь в сердце твоем, дитя, чтобы ты могла исповедовать свои грехи.
Она молчала. Щелкал и щелкал за деревянной решеткой неведомый, странный механизм.
-- Как твое имя, дитя?
-- Шарлотта. Или Аманда. Неважно.
-- Мне – нет, но господу…
-- Разве ваш господь не всеведущ и не вездесущ?
-- Да. И всемогущ тоже.
-- Ну уж нет! – сказала она со злым смешком. – Это едва ли. Ладно. Меня зовут Матильда. Что еще я должна сообщить?
-- Согрешила ли ты словом, делом и помыслом?
-- Я убила человека, -- сказала она просто и подняла голову. Отец Владимир увидел прямо перед собой глядящие сквозь решетку прозрачные зеленоватые глаза. – Я знала, что он должен умереть, я должна была это сделать, я не препятствовала этому, я это сделала. Какое из трех прегрешений мне выбрать?
Он сидел, потрясенный. И лихорадочно пытался сообразить, что ему теперь делать. Продолжать, как ни в чем не бывало, броситься звонить в полицию, нарушить тайну исповеди… что?!
-- Вы можете не отвечать, -- сказала Матильда. – Просто вот, возьмите.
Она протянула сквозь щель решетки два квадратика плотной бумаги, маленьких, едва ли больше визитки. На каждом из них от руки были написаны фамилия и имя, строкой ниже – адрес. Матовые черного цвета чернила, твердый почерк с аккуратным наклоном влево, без завитков, очертания букв острые, вытянутые. Когда-то в молодости отец Владимир увлекался графологией. Ни за что на свете не хотел бы он иметь дела с человеком, у которого такой почерк.
-- Это мои клиенты. Вот этот, по фамилии Хенке – последний, с кем мы работали. Я и тот, кого мне пришлось убить. Второй – это новый заказ.
-- И что я должен с этим делать?
-- Передайте их человеку, который оплатил заказ мессира Хенке. Я думаю, вы догадаетесь, о ком идет речь. Ну, или ваш господь все устроит таким образом, чтобы у вас это получилось. Раз уж он всеведущ и всемогущ, как вы утверждаете.
-- Амен, -- так и не дождавшись благословения, полагающегося по окончании исповеди, проговорила Матильда, и отец Владимир услышал, как она поднялась с колен.
Он проводил ее до выхода из храма. В полном молчании они пересекли залитое солнцем пространство навоса и вышли на крыльцо.
-- Вам стало хоть немного легче? – спросил отец Владимир. Наверное, нужно было говорить какие-то положенные к случаю слова, как это обычно бывает между священником и добрым верником. Но Матильда не была добрым верником. А его, если честно, ничего больше в эту минуту не занимало.
-- Едва ли, -- покачала она головой. Солнце горело в белых волосах. – Но это уже не важно.
-- Почему?
Матильда не ответила.
Он нашел ее несколько часов спустя – закончилась месса, он снял парадное облачение и в простой сутане вышел в костельный сад. Нужно было обрезать старые яблони в западном приделе и укрыть перезимовавшие черенки роз: по радио передавали, что ночью будут заморозки.
Матильда сидела на деревянной скамье, сложив на коленях руки и закрыв глаза. Голова ее была откинута назад, к каменной костельной ограде.
Кругом стояла тишина, рыжее солнце медленно валилось за крыши колоколен, даже птицы молчали, как будто перед грозой. И в этой тишине был отчетливо слышен все тот же звонкий перещелк шестеренок неведомого механизма.
Услышав чужие шаги, Матильда шевельнулась, открыла глаза, заслоняя ладонью лицо от бьющего в лицо закатного луча. Улыбнулась, узнавая, повела рукой, давая знак не подходить ближе.
Он стоял, завороженный моментом – это было так красиво, так больно, так мимолетно, когда ты понимаешь, что ничего больше не повторится… и не понял, в какую минуту это случилось.
Свист птичьих перьев почти у самого лица, резкий порыв ветра, сбивающий с ног.
Когда он поднялся, обтирая о подол сутаны испачканные в земле ладони, скамья была пуста. Огромная птица кружила над костельным садом, над колокольнями, то опускаясь низко, то уходя под облака.
У птицы было человеческое лицо.
На скамье, где только что сидела Матильда, осталось лежать черное перо. Жесткое, с синеватым отливом. Когда отец Владимир поднял его и поднес к лицу, до него донесся слабый, едва уловимый запах яблок.
ридморС высоты хоров ксендз Владимир видел лицо прихожанки и каждое ее движение так же ясно, как если бы стоял сейчас в пресвитерии. И от понимания того, что между ними – гулкое пространство храма, с высоты хоров кажущееся еще более огромным, и что девушка вообще-то стоит к нему спиной и он не может видеть ее лица, -- вдруг сделалось жутко.
Как тогда, много лет назад. Тогда тоже было вот так: он возился в саду, что-то там рыхлил и пропалывал на грядках, разбитых прямо под стенами маленького деревянного храма, когда отворилась калитка и вошли двое. Он не запомнил второго, но эту женщину, наверное, не забудет до самой последней своей минуты. Даже не лицо ее, нет – но босые ноги в пыли и крови, и косо падающие на глаза неровно остриженные волосы, худые скулы и острый блеск янтарных, желтых, как у рыси, глаз из-под слипшейся челки.
Это было – как волна, как сошествие на землю ангелов господних с мечами и под огненными крыльями – он читал об этом в Тестаменте и, конечно же, верил, сообразно сану. Но никогда прежде не ощущал этого вживе – как целый мир надвигается на тебя, неотвратимый, притягательный и страшный, и невозможно противиться… тогда он еще не знал, что именно так выглядит абсолютный текст.
Волна. Лавина.
Можно только зажмуриться, вдохнуть побольше воздуха – и нырнуть.
Скоро он привык.
А потом, через какое-то время, все кончилось. Он упрямо не хотел подсчитывать количество лет, прожитых обычным человеческим порядком – кажется, их все-таки было слишком много… и в конце-концов он сумел примириться с тем, что ничего подобного не будет больше никогда.
Господи, воля твоя.
Я ошибался.
Устав грозить кулачком распятому господу, девушка отошла и присела на скамью. Недавно закончился дождь, разошлись легкие апрельские тучи, и пространство храма было полно солнца. Он стоял на хорах и смотрел, как горят в этом белом свете ее такие же белые волосы, сколотые в сложную, ничуть не пострадавшую от непогоды прическу. Тяжелый узел на затылке, локоны на висках, длинная челка.
Потом не выдержал.
-- Почему-то мне кажется, вы хотели бы прийти к исповеди.
-- Сейчас? – она обернулась, смущенная чужим присутствием. Зелено-голубые, как мартовский лед, глаза. – Здесь?
-- Это храм, если мона не заметила. Где же еще, как не здесь и не сейчас.
В тесном и темном закутке исповедальни пахло пылью и мышиным пометом, и еще – отсыревшим деревом и почему-то пеплом, но последний оттенок был привнесенным. Отец Владимир задернул бархатную шторку и привычно ожидал, когда исповедуемая мона перестанет шуршать платьем и вздыхать. Они все всегда вздыхали и шебуршились, как мышки, прежде чем выложить ему свои крошечные трагедии, радости и печали, они даже не всегда понимали, что исповедь – это таинство, а не болтовня с подружкой в темноте девичьей спальни.
За деревянной решеткой исповедальни было тихо. Даже звука дыхания не доносилось. Только мерный перещелк, отдаленно напоминающий тиканье часов, или движение странного механизма.
Он ждал традиционного «Во имя Отца, и Сына, и Духа святого» -- но так и не дождался. По правилам, начинать без этого было нельзя, но он всегда был твердо уверен в том, что чин веры – это не догма, иногда бывает необходимо отступить от канонов.
-- Да пребудет господь в сердце твоем, дитя, чтобы ты могла исповедовать свои грехи.
Она молчала. Щелкал и щелкал за деревянной решеткой неведомый, странный механизм.
-- Как твое имя, дитя?
-- Шарлотта. Или Аманда. Неважно.
-- Мне – нет, но господу…
-- Разве ваш господь не всеведущ и не вездесущ?
-- Да. И всемогущ тоже.
-- Ну уж нет! – сказала она со злым смешком. – Это едва ли. Ладно. Меня зовут Матильда. Что еще я должна сообщить?
-- Согрешила ли ты словом, делом и помыслом?
-- Я убила человека, -- сказала она просто и подняла голову. Отец Владимир увидел прямо перед собой глядящие сквозь решетку прозрачные зеленоватые глаза. – Я знала, что он должен умереть, я должна была это сделать, я не препятствовала этому, я это сделала. Какое из трех прегрешений мне выбрать?
Он сидел, потрясенный. И лихорадочно пытался сообразить, что ему теперь делать. Продолжать, как ни в чем не бывало, броситься звонить в полицию, нарушить тайну исповеди… что?!
-- Вы можете не отвечать, -- сказала Матильда. – Просто вот, возьмите.
Она протянула сквозь щель решетки два квадратика плотной бумаги, маленьких, едва ли больше визитки. На каждом из них от руки были написаны фамилия и имя, строкой ниже – адрес. Матовые черного цвета чернила, твердый почерк с аккуратным наклоном влево, без завитков, очертания букв острые, вытянутые. Когда-то в молодости отец Владимир увлекался графологией. Ни за что на свете не хотел бы он иметь дела с человеком, у которого такой почерк.
-- Это мои клиенты. Вот этот, по фамилии Хенке – последний, с кем мы работали. Я и тот, кого мне пришлось убить. Второй – это новый заказ.
-- И что я должен с этим делать?
-- Передайте их человеку, который оплатил заказ мессира Хенке. Я думаю, вы догадаетесь, о ком идет речь. Ну, или ваш господь все устроит таким образом, чтобы у вас это получилось. Раз уж он всеведущ и всемогущ, как вы утверждаете.
-- Амен, -- так и не дождавшись благословения, полагающегося по окончании исповеди, проговорила Матильда, и отец Владимир услышал, как она поднялась с колен.
Он проводил ее до выхода из храма. В полном молчании они пересекли залитое солнцем пространство навоса и вышли на крыльцо.
-- Вам стало хоть немного легче? – спросил отец Владимир. Наверное, нужно было говорить какие-то положенные к случаю слова, как это обычно бывает между священником и добрым верником. Но Матильда не была добрым верником. А его, если честно, ничего больше в эту минуту не занимало.
-- Едва ли, -- покачала она головой. Солнце горело в белых волосах. – Но это уже не важно.
-- Почему?
Матильда не ответила.
Он нашел ее несколько часов спустя – закончилась месса, он снял парадное облачение и в простой сутане вышел в костельный сад. Нужно было обрезать старые яблони в западном приделе и укрыть перезимовавшие черенки роз: по радио передавали, что ночью будут заморозки.
Матильда сидела на деревянной скамье, сложив на коленях руки и закрыв глаза. Голова ее была откинута назад, к каменной костельной ограде.
Кругом стояла тишина, рыжее солнце медленно валилось за крыши колоколен, даже птицы молчали, как будто перед грозой. И в этой тишине был отчетливо слышен все тот же звонкий перещелк шестеренок неведомого механизма.
Услышав чужие шаги, Матильда шевельнулась, открыла глаза, заслоняя ладонью лицо от бьющего в лицо закатного луча. Улыбнулась, узнавая, повела рукой, давая знак не подходить ближе.
Он стоял, завороженный моментом – это было так красиво, так больно, так мимолетно, когда ты понимаешь, что ничего больше не повторится… и не понял, в какую минуту это случилось.
Свист птичьих перьев почти у самого лица, резкий порыв ветра, сбивающий с ног.
Когда он поднялся, обтирая о подол сутаны испачканные в земле ладони, скамья была пуста. Огромная птица кружила над костельным садом, над колокольнями, то опускаясь низко, то уходя под облака.
У птицы было человеческое лицо.
На скамье, где только что сидела Матильда, осталось лежать черное перо. Жесткое, с синеватым отливом. Когда отец Владимир поднял его и поднес к лицу, до него донесся слабый, едва уловимый запах яблок.
@темы: тексты слов, концепция абсолютного текста, ловец снов
но тебе, наверное, можно. только предупредить, наверное, надо народ, что это прям совсем пока кусок.
Шикарный текст. Вообще просто.
jaetoneja.diary.ru/p204926117.htm
jaetoneja.diary.ru/p204926155.htm
jaetoneja.diary.ru/p204926167.htm
а можешь на СИ - samlib.ru/editors/a/aleksandr_kowalxskij/lovets... , как тебе удобнее.
Вроде и рада, но очень жестокая история же.
я тут как-то стродал уже, что чорт подери, не пишу радостных историй. а мне объясняли, что раз уж я пишу про жызинь, то на чистую радость нету смысла даже надеяться. потому что ну кагта так - любовь, жизнь и смерть чаще всего не слишком веселые штуки.
Худший ангст моей жизни, к примеру, "Западня" имени наше всё Золи. Лёг на жырных откормленных внутренних тараканов, но не суть. Там все эти пролетарии, если помнишь, просто спились и умерли в подробностях.
И вот хотя оно жизненно по самые уши, но мне бы ещё немножко красот и катарсиса...
Матильда, что, всё? ((
л - ласька и любовь сразу. ))