jaetoneja
*** ***
Ярмарочные шатры раскинули за городом, на крутом берегу, там, где река делала излучину. Поставили яркие полосатые палатки в высокой траве над самым обрывом – здесь заканчивалась высаженная вдоль берега аллея вековых тополей.
Шумели одетые молодой листвой кроны, летел по ветру, запутывался в одежде и в волосах, мешал дышать, щекотал лицо и руки тополевый пух. Пахло карамелью и сладкой ватой, масляным дыханием жаровен, на которых шкворчали пирожки с мясом и с повидлом, сосиски, кукурузные початки, мелкая рыбешка и облитые патокой стебли ревеня. Крутились карусели с лошадками, высоко взлетали лодочки качелей, оттуда долетал детский смех и взвизги барышень, играла шарманка. Чуть дальше, в стороне, жило своей причудливой, шумной жизнью торжище, но звуки его почти не долетали сюда, в огороженный фанерой и пестрыми тряпками, закуток палатки.
Здесь в душном и тесном пространстве, где пол был засыпан мокрыми опилками, стоял запах пыли и старого театрального грима. С деревянных балок, поддерживающих потолок, свешивались метелки сухих трав, сплетенные из ивовых веток, птичьих перьев, цветных стеклышек и ярких шерстяных ниток «ловцы снов». Михель никогда особо не понимал, зачем они нужны; с его точки зрения, в этих нелепых игрушках было куда больше вреда, чем пользы. Как легко и просто уповать на доморощенное чудо и не делать ничего, чтобы не попустить злу. С другой стороны, а как ты ему не попустишь, когда даже понятия не имеешь, какое оно – на вид, на вкус и на цвет.
Сдвинулся полотняный полог, впуская внутрь пятно солнечного цвета и Матильду Штальмайер. Он очнулся.
— Я только умоляю тебя, херцхен, — сказала Матильда, наклоняясь над ним, сидящим на колченогой низенькой табуреточке, и легонько целуя в висок, — не наделай глупостей. Тебе совсем не обязательно быть честным с ними… до конца. Честность вообще сомнительная добродетель. Особенно в твоем случае. Ты обещаешь?
читать дальше— Я постараюсь, — сказал Михель, в ту же самую минуту зная, что это едва ли у него получится.
Его звали Маттиас Хиршнер, ему было семь лет, и он пришел вместе с нянькой – милой чуть полноватой женщиной в полосатом платье и соломенной шляпке, из-под полей которой выбивались тугие белокурые кудряшки. Он деловито огляделся вокруг, сунул няньке карамельного петушка на палочке, придвинул поближе к Михелю высокий и неудобный стул, уселся и чинно сложил на коленях руки.
— Привет, Тиссель.
— И вам привет, мейстер. Это правда, что вы умеете выполнять желания?
— Правда.
— Все-е?!
— Почти, — Михель улыбнулся. Он почти физически ощущал затылком напряженный взгляд Матильды, которая пряталась за занавеской.
— И даже если я пожелаю стать королем всего мира?
Больше всего на свете он ненавидел именно это: сияющие глаза, улыбку, застывшую на лице в предвкушении самого невозможного, самого желанного чуда на свете. Ясного понимания, что тебя отделяет от него несколько секунд. Смотреть в эти глаза и знать, что в твоей власти сделать по чужому слову, только никакого счастья от этого не получится. И дай-то бог, чтобы это было самым страшным разочарованием.
— Я думаю, в целой огромной вселенной наверняка найдется такой уголок, — сказал Михель осторожно. — А ты действительно этого хочешь?
— На самом деле я хочу никогда не умереть.
— Тиссель. Все люди рано или поздно умирают. Тут я тебе ничем не смогу помочь. Если ты загадаешь такое желание, получится, что твоя нянька зря потратила целых четверть талера.
— Я хочу щенка. И чтобы мистрис в школе никогда не вызывала меня отвечать, если я не выучил урок.
— Щенка, я думаю, можно. А уроки все равно придется учить.
— Получается, не так уж вы прямо все можете, мейстер Штерн.
— Нет, не все, — согласился он, с удивлением отмечая, как радостно ему признавать собственное не-всемогущество. – Но я думаю, уж на одного щенка сил у меня хватит. Бог мне свидетель, ты его получишь. Сегодня, до конца дня. А теперь иди домой, Тиссель Хиршнер.
Они вышли – малыш Тиссель и его нянька, у которой на лице застыло выражение твердой уверенности в том, что их только что обманули. Ну и ладно, сказал себе Михель. То, что он сделал только что, было таким простым, таким легким, наполненным чистой радостью и удовольствием, и оно не стоило ему ни малейших усилий. Никакой теории мыльных пузырей, — всего лишь заставить время и пространство в одном крошечном уголке мира на дюйм разойтись в стороны. Именно на тот самый дюйм, необходимый для того, чтобы толстый и теплый собачий ребенок смог войти в комнату и лечь на коврик у камина. И ждать, когда ему нальют молока.
Дети всегда хотят самого простого. Щенка или котенка, новую книжку, башмаки, самокат, или получить хорошую отметку за урок – потому что выучил и самый лучший, или чтобы вон та девочка за партой у дальнего окна однажды заметила и улыбнулась; чтобы перестал дождь и можно было выскочить на улицу и весело скакать по лужам, и чтобы никто не ругал потом…
Они всегда хотят простого – до тех пор, покуда хотят этого исключительно для себя.
Сегодня он, Михель Штерн, крысолов, распоследний мерзавец – сегодня он герой, господь бог вседержитель, раздающий счастье за четверть талера, и никто и никогда больше не умрет.
Он обернулся и увидел Матильду, стоящую у входа в палатку. За ее спиной было солнце и невыносимо яркая трава.
Глаза Матильды сияли.
Если бы он только мог знать, как сильно оба они ошиблись.
— Я их всех ненавижу, и они меня ненавидят тоже, и поэтому, мейстер, я хочу умереть.
Яннеке Беккер, четырнадцать лет, нездоровое бледное лицо – даже в желтом свете керосиновой лампы, фитиль которой выкручен до отказа, но света от этого в палатке больше не становится – даже в этом желтом свете видно, какая у нее бледная, рыхлая кожа. Пухлый рот, нос картошкой, заплетенные в две косы тяжелые черные волосы. Сальные то ли от неопрятности, то ли действительно от болезни. Пришла одна — «я всегда хожу одна, мейстер, за мной никто не смотрит, потому что всем на меня наплевать».
— Этого, дитя, я не могу, — произносит Михель осторожно и слышит, как за занавеской напряженно, едва уловимо, вздыхает Матильда. Они оба слишком хорошо знают, какие могут быть последствия, случись у Михеля в практике еще одна… один летальный исход, назовем это так. Точнее, Матильда знает совершенно точно, а ему остается всего лишь строить догадки… но оно и лучше, когда так, потому что страх парализует, лишает точности и делает всю работу бессмысленной.
— Я заплатила четверть талера.
— Ты ходишь к мессе, дитя?
— Как все. Хотя и не представляю, какой в этом смысл. Но не ходить грех, так все говорят. Попадешь в ад, и черти будут поджаривать тебя на раскаленных сковородках. Я некрасивая, страшная, мальчишки в школе говорят, что меня поджаривать будет особенно весело – жир будет так и шкворчать. Почему я не могу умереть, мейстер Штерн?
Он сидит, уронив между колен руки, и слушает, слушает журчащий ручеек из чужих слов и ядовитой горечи.
Умереть – это прекрасно. Лежать в гробу, обтянутом блестящим атласом с такими красивыми оборками, в белом платье и миртовом венке. Ясный полдень, солнце льется в цветные окна храма, раскрашивает белый атлас яркими пятнами. Гремит орган, хрипло вздыхают басы, слова псалмов улетают в недосягаемую высь. На скамьях храма одноклассники и мать, и они рыдают. Толку теперь рыдать…
— Подожди, — говорит Михель, и Яннеке останавливается, смотрит на него стеклянным, пока ничего не понимающим взглядом.
— Что?!
— Зачем ты меня обманула?
— Я-а?! – Йоханна Беккер уязвлена в самое сердце.
— Ты! Это же ты сказала, что хочешь умереть. Но на самом деле ты хочешь, чтобы тебя любили. Все, начиная от матери и заканчивая последним учеником в твоем школе. Вот скажи мне сейчас честно – если бы ты была красавицей, как… кто у вас в классе самый красивый… красивая?
— Алетта.
— Вот, как эта твоя Алетта. Ты бы так же желала смерти?
— Я… не знаю.
— Честно, ну?!
— Я… наверное… нет.
— А говоришь, что не врешь.
Она молчит. Смотрит в пол, поджав пухлый карминовый рот. Щеки пылают.
— Простите, мейстер Штерн. Я… пойду. Простите.
— Иди, — говорит он. – Завтра не забудь глянуть в зеркало. Алеттой тебе не стать… но если останешься недовольна, приходи, я верну тебе твои деньги. До завтрашнего утра я еще буду в городе.
— Ты сумасшедший, — непонятным голосом произносит Матильда Штальмайер, когда Яннеке уходит. Она встает сзади и обнимает за шею, наклоняется низко, так, что он чувствует спиной, плечами – тепло ее тела, мягкое касание груди. – Как ты догадался?
— На самом деле это просто. Все люди хотят исключительно одного и того же. Чтобы их любили. А это как раз очень легко устроить. Потому что любят как раз за что-нибудь. За красивое лицо, добрый характер, ямочку на щеке… каждый сам находит, за что. Люди в целом так устроены, что им до чертиков важно кого-нибудь любить. И всегда находится подходящий мир, где твои желания совпадут с чужими.
— А меня – за что?
— За то, что ты мне веришь.
Звезды смотрели сквозь тополевые кроны. Звезды были далекими и холодными, как это бывает уже в самом конце лета. Хотя ночь была теплая. Протяни руку и ощути, как ветер течет сквозь пальцы – будто прогретая солнцем речная вода.
От реки тянуло сыростью. К утру наползет туман, такой густой, что не будет видно даже вербовых зарослей на другом берегу, хотя до него не так уж и далеко.
— Скажи мне, херцхен. Что это сейчас было?
— Лирическое отступление. Это было лирическое отступление.
— Понятно, — сказала Матильда и тихонько засмеялась. — А мы с тобой – лирические отступники.
Они лежали на самом краю обрыва, укрывшись старой театральной портьерой, от которой все так же пахло пылью и засохшим гримом. Лежали и молчали, взявшись за руки, и холодные звезды равнодушно смотрели на них с небес.
— Я так и не поняла, как это ты сообразил, — помолчав, так же тихо сказала Матильда. – Но это, если честно, не так уж важно. Ты себе даже не представляешь, что могло бы быть, если бы…
— Едва ли в этом мире существует что-то пострашнее смерти. Даже твои драгоценные работодатели, которых я ни разу в глаза не видал.
Матильда приподнялась на локте и долго смотрела ему в лицо.
— Дурачок, — сказала наконец. – Если бы ты только знал, херцхен, какой же ты глупый.
В синей тьме, заливавшей весь мир, он не мог видеть ее глаз, но по дрожанию голоса, по движению пальцев, чуть сильней, чем обычно, стиснувших его ладонь, догадался… и тогда не осталось ничего другого, кроме как целовать ее – до тех пор, пока мир не перестанет быть, или они в этом мире, что в общем-то одно и то же.
А потом взошло утро.
*** ***
Был томительный рассветный час, город спал – вместе со всеми жителями, с кошками, собаками и медленными рыбами, висящими посреди толщи воды в канале под мостом, с воронами в гнездах, спрятанных в пыльных тополевых кронах на другом берегу реки, где еще только вчера крутились ярмарочные карусели и шумело торжище.
Но истошно завизжали тормоза, резкий звук автомобильного клаксона вспорол сонный воздух, и стая голубей, оглушительно хлопая крыльями, сорвалась с крыши привокзальной гостинички. И пока птицы закладывали в опаловом, розовеющем небе широкий круг, серебристое авто остановилось у крыльца. Хлопнула лакированная дверца, отразив облезлую гостиничную дверь и вечную лужу у крыльца, и еще изумленное спросонья лицо мальчишки-посыльного, который спал на табуреточке у дверей. Из салона авто выглянуло хорошенькое женское личико — платиново-белые кудри, розовый рот, аккуратный носик, мотоциклетные очки в пол-лица.
— Что ты встал, как дурак? Садись, и поедем!
Разглядеть Матильду Штальмайер в этой фарфоровой кукле было почти невозможно, но и не узнать тоже оказалось не слишком легко.
Этим утром, будто извлеченным на свет божий из музыкальной шкатулки, из глянцевого журнала для юных барышень, она была нисколько на себя обычную не похожа. Белая мужская рубашка, желтые краги... и еще это авто… она выглядела так, словно сию минуту ограбила личный гараж Реттерхальмского градоначальника. И Михель подумал, что нисколько не удивился бы, узнай он, что так на самом деле и было.
В салоне авто, обитом серой, с едва уловимым оливковым оттенком кожей, отделанной полированным темным деревом, было прохладно, пахло дорогим табаком и цветочными духами.
Матильда выкрутила руль, снова взвизгнул клаксон, распугивая голубиную стаю. Понеслись назад улицы, дома, нависающие низко над дорогой ветки деревьев. Тополевый пух оседал на лобовом стекле.
Михель молчал и смотрел перед собой.
Не было ни злости, ни раздражения – даже удивления он не испытывал. Ему было совершенно не интересно, где Матильда разжилась и машиной, и своим странным, нисколько не девичьим нарядом. И он понятия не имел, куда они едут. То есть, если дать себе труд об этом подумать, догадаться было проще простого.
Но он не хотел догадываться.
Непонятно откуда, накатило вдруг и затопило собой все ощущение близкого конца, полной безнадежности любых усилий. Как будто темная вода поднималась в нем, все выше и выше – из груди, до самого горла, до глаз, лишая возможности дышать, говорить и видеть.
— Ну, спроси уже, спроси!
— Зачем?
— Спроси и успокойся!
— О чем ты хочешь чтобы я спросил?
— О чем угодно. Например, откуда авто. Или куда мы едем. Тогда я тебе расскажу, как взломала гараж здешнего градоначальника, и что так гораздо быстрей, чем тащиться на поезде. А ты спросишь, неужели мы торопимся, и я скажу – да, и даже очень. Мы поговорим и успокоимся.
— Я как раз очень спокоен. Как надгробие.
— Заметно, — буркнула Матильда хмуро и прибавила скорости.
Поля за окнами слились в сплошную желто-зеленую полосу. Ветер залетал в приоткрытое окно и пах травой и водой – сладко, отчаянно.
На приборной панели лежал конверт – без адреса и марок, просто длинный прямоугольник голубоватой бумаги, заклеенный коричневой сургучной печатью.
— Прочти, — сказала Матильда. – Это твой клиент. Тот самый, к которому мы едем. Только не спрашивай, что я-то тут делаю. Потому что я тут как раз занимаюсь спасением твоей головы. Вскрой конверт и прочти.
— Зачем? – опять спросил он.
Руки Матильды в желтых крагах стиснулись на руле.
— Затем, черт возьми, что нужно же тебе знать, с чем ты будешь иметь дело.
— А если я не хочу? Ну вот к примеру, если я решу отказаться?
— Ты хочешь сдохнуть прямо тут? – спросила Матильда с холодной яростью в голосе. – Прямо посреди этих идиотских лютиков?
— Это рапс цветет.
— Очень познавательно, спасибо.
Михель сломал сургуч. Внутри оказалось несколько листочков, на одном из них – визитке — имя и адрес; "Северин Хенке", прочел он и испытал слабое удивление, потому что имя показалось ему отдаленно знакомым. Второй листок был банковским чеком. Михель сосчитал нули в цифре в самом его конце, перед подписью и замысловатой печатью и длинно присвистнул.
— Он сумасшедший, этот Хенке? Или филантроп?
— Он писатель, — сказала Матильда.
— Понятно.
Михель держал в пальцах тоненькие бумажные листки, и руки его дрожали. Как истеричная барышня, подумал он с досадой и тут же понял – сделать с этим ничего не удастся. Вообще. Ни с этим заказом, ни с собственной жизнью – вообще ни с чем.
Ничего и никогда.
— Останови машину, — сказал он.
Матильда удивилась, но сбавила скорость.
Он толкнул дверь и почти выпал наружу, на заросшую пыльной травой обочину. Зеленый склон нависал над дорогой, уходили вверх темные, облитые росой, верхушки елей, высокие сине-лиловые хвосты люпина качались под ветром, в цветах гудели ленивые шмели.
Михель сидел на обочине, уронив между колен руки. Его трясло.
— Что с тобой, херцхен?
— Не знаю. Я не знаю, правда…
Он не представлял, как передать Матильде это ощущение черного ужаса, скорого конца, когда что ни делай, итог будет один.
— Все будет хорошо. Все непременно будет хорошо.
Небо звенело над дорогой – еле слышно, неостановимо.
— Поехали, — сказал он и поднялся на ноги.
Небо над крышами домов было прозрачным, опаловым и золотым. Будет хороший день.
Матильда остановила машину на тихой улочке. Здесь были невысокие дома с островерхими жестяными крышами, выкрашенными почему-то в темно-зеленый цвет, с коленчатыми трубами водостоков, с цветочными ящиками на балконах. У чугунных ворот цвел крупными, с детскую ладошку, цветами шиповник.
Что-то было в этом во всем… не странное, нет. Неправильное. Как будто кто-то специально для них выстроил все эти ужасно правдоподобные декорации. Улица, дома, сонные кошки в подворотнях, голуби на карнизах, бледное небо отражается в оставшейся после вчерашнего дождя луже. К берегам ее прибило ветром скомканные хлопья тополевого пуха.
Очень похоже на настоящую жизнь. А подойди поближе – и увидишь грубо нарисованные на мешковине палочки и черточки, ткни пальцем – продырявишь насквозь.
Матильда сверилась с адресом на визитке и свернула во двор. Они прошли мимо обломка кирпичной стены и цветущей яблони, низко нависающей над землей бело-розовыми ветвями. Хлопнула тяжелая дверь подъезда, отсекая собой все звуки и запахи.
Внутри было гулко и пусто, уходила вверх винтовая лестница с широкими ступенями и узорными литыми перилами. Цветы и птицы, птицы и цветы, черт бы их взял.
Михель ощутил, как подкатывает к горлу ком тошноты. Кажется, он уже видел вот это все – осталось только вспомнить, где и как. И после того, как память милосердно подсунет нужную картинку – разглядеть ее во всех подробностях и бежать без оглядки.
Потому что этот человек – ладно, пускай его зовут Северин Хенке, наплевать, это всего лишь набор букв, так мастерски умеющий обращаться со словами, может сотворить с твоей жизнью все что угодно, а ты и охнуть не успеешь.
И еще он подумал про то, что почти наверняка знает, чего попросит этот его… последний клиент.
— Я не смогу. Никогда не смогу этого сделать.
Поднимавшаяся за ним следом Матильда остановилась. Обернулась с непонятным выражением на лице. Потом сообщила ломким голосом фарфоровой куклы:
— Тогда мне придется тебя убить.
Перетекали в сыром воздухе синие и лиловые тени, и в этих странных отсветах лицо Матильды казалось неживым. Как будто она никогда не была человеком. Шумели тополевые ветви за окном, роняли на землю распушившиеся гроздья семян. И еще один звук был слышен в этой тишине и шорохах: ритмичное металлическое щелканье, будто на самой границе слуха проворачивались резные шестеренки неведомого живого механизма.
Михель сморгнул, и наваждение исчезло.
— Понимаешь, херцхен, — сказала Матильда самым обычным голосом и улыбнулась краем рта. — Это страшная глупость — думать, будто бы каждый человек свободен. На самом деле, у каждой сущности есть ловец. То есть всегда найдется кто-то, кто будет присматривать за тобой.
— Следить, хочешь ты сказать.
— Пускай так, если тебе больше нравится. Я всего лишь хотела сказать, что никто и никогда не бывает абсолютно свободен.
— И кто следит за тобой?
Она поднялась на несколько ступенек выше и присела на широкий подоконник на лестничной клетке.
— Не думаю, что тебе на самом деле хочется это знать.
— А за мной?
— Я. За тобой слежу я. Но мне казалось, это тебе и так известно. С самого начала, с той самой минуты, как мы встретились в лаборатории. И то, что между нами произошло, – это на самом деле очень плохо, херцхен. Ты даже представить не можешь, как мне тебя жаль.
— Почему? – спросил он глупо.
— Потому что, наверное, это очень больно – любить того, кто никогда не был человеком.
Она сказала это и откинулась спиной к оконной раме, сложила на коленях руки и замолчала. А он стоял на лестнице, смотрел на ее лицо, на синеватые тени, лежащие под глазами и на висках, на тонкие, почти прозрачные, как у мадонн на иконах, руки, на равномерно вздрагивающую кожу в ямке между ключицами, и все думал и думал.
Каково это — вдруг в подъезде доходного дома, на лестничной площадке между вторым и третьим этажом, возле широкого подоконника, за которым, в полукруглом и высоком окне, шумит мелкий дождь в тополевой кроне и пахнет горькой листвой, — внезапно среди всего этого понять, что женщина, которую ты любишь, всего лишь функция.
Часовой механизм, бомба на взводе, которую невозможно ни просить о милосердии, ни ожидать, что решение, принятое не сейчас и не ею, не будет исполнено.
Все случится так, как должно.
Не надейся и не проси. Будь готов ко всему.
Матильда вздохнула, запрокидывая голову, и тогда он, все еще обнимающий ее, с ужасом ощутил, как за тоненькими хрупкими ребрами, отщелкивая секунды узорными шестеренками, стучит ее сердце.
— Ты не понимаешь. Это то, что невозможно исполнить, или исполнить так, как желает клиент. Это просто ловушка.
— Но зачем, херцхен?
— Я не знаю. Вот прямо сейчас я даже понятия не имею, чего именно он хочет. А зачем — это нужно спросить у тебя.
— Позволь, я не стану отвечать, — сказала Матильда и надавила сонетку звонка.
Ярмарочные шатры раскинули за городом, на крутом берегу, там, где река делала излучину. Поставили яркие полосатые палатки в высокой траве над самым обрывом – здесь заканчивалась высаженная вдоль берега аллея вековых тополей.
Шумели одетые молодой листвой кроны, летел по ветру, запутывался в одежде и в волосах, мешал дышать, щекотал лицо и руки тополевый пух. Пахло карамелью и сладкой ватой, масляным дыханием жаровен, на которых шкворчали пирожки с мясом и с повидлом, сосиски, кукурузные початки, мелкая рыбешка и облитые патокой стебли ревеня. Крутились карусели с лошадками, высоко взлетали лодочки качелей, оттуда долетал детский смех и взвизги барышень, играла шарманка. Чуть дальше, в стороне, жило своей причудливой, шумной жизнью торжище, но звуки его почти не долетали сюда, в огороженный фанерой и пестрыми тряпками, закуток палатки.
Здесь в душном и тесном пространстве, где пол был засыпан мокрыми опилками, стоял запах пыли и старого театрального грима. С деревянных балок, поддерживающих потолок, свешивались метелки сухих трав, сплетенные из ивовых веток, птичьих перьев, цветных стеклышек и ярких шерстяных ниток «ловцы снов». Михель никогда особо не понимал, зачем они нужны; с его точки зрения, в этих нелепых игрушках было куда больше вреда, чем пользы. Как легко и просто уповать на доморощенное чудо и не делать ничего, чтобы не попустить злу. С другой стороны, а как ты ему не попустишь, когда даже понятия не имеешь, какое оно – на вид, на вкус и на цвет.
Сдвинулся полотняный полог, впуская внутрь пятно солнечного цвета и Матильду Штальмайер. Он очнулся.
— Я только умоляю тебя, херцхен, — сказала Матильда, наклоняясь над ним, сидящим на колченогой низенькой табуреточке, и легонько целуя в висок, — не наделай глупостей. Тебе совсем не обязательно быть честным с ними… до конца. Честность вообще сомнительная добродетель. Особенно в твоем случае. Ты обещаешь?
читать дальше— Я постараюсь, — сказал Михель, в ту же самую минуту зная, что это едва ли у него получится.
Его звали Маттиас Хиршнер, ему было семь лет, и он пришел вместе с нянькой – милой чуть полноватой женщиной в полосатом платье и соломенной шляпке, из-под полей которой выбивались тугие белокурые кудряшки. Он деловито огляделся вокруг, сунул няньке карамельного петушка на палочке, придвинул поближе к Михелю высокий и неудобный стул, уселся и чинно сложил на коленях руки.
— Привет, Тиссель.
— И вам привет, мейстер. Это правда, что вы умеете выполнять желания?
— Правда.
— Все-е?!
— Почти, — Михель улыбнулся. Он почти физически ощущал затылком напряженный взгляд Матильды, которая пряталась за занавеской.
— И даже если я пожелаю стать королем всего мира?
Больше всего на свете он ненавидел именно это: сияющие глаза, улыбку, застывшую на лице в предвкушении самого невозможного, самого желанного чуда на свете. Ясного понимания, что тебя отделяет от него несколько секунд. Смотреть в эти глаза и знать, что в твоей власти сделать по чужому слову, только никакого счастья от этого не получится. И дай-то бог, чтобы это было самым страшным разочарованием.
— Я думаю, в целой огромной вселенной наверняка найдется такой уголок, — сказал Михель осторожно. — А ты действительно этого хочешь?
— На самом деле я хочу никогда не умереть.
— Тиссель. Все люди рано или поздно умирают. Тут я тебе ничем не смогу помочь. Если ты загадаешь такое желание, получится, что твоя нянька зря потратила целых четверть талера.
— Я хочу щенка. И чтобы мистрис в школе никогда не вызывала меня отвечать, если я не выучил урок.
— Щенка, я думаю, можно. А уроки все равно придется учить.
— Получается, не так уж вы прямо все можете, мейстер Штерн.
— Нет, не все, — согласился он, с удивлением отмечая, как радостно ему признавать собственное не-всемогущество. – Но я думаю, уж на одного щенка сил у меня хватит. Бог мне свидетель, ты его получишь. Сегодня, до конца дня. А теперь иди домой, Тиссель Хиршнер.
Они вышли – малыш Тиссель и его нянька, у которой на лице застыло выражение твердой уверенности в том, что их только что обманули. Ну и ладно, сказал себе Михель. То, что он сделал только что, было таким простым, таким легким, наполненным чистой радостью и удовольствием, и оно не стоило ему ни малейших усилий. Никакой теории мыльных пузырей, — всего лишь заставить время и пространство в одном крошечном уголке мира на дюйм разойтись в стороны. Именно на тот самый дюйм, необходимый для того, чтобы толстый и теплый собачий ребенок смог войти в комнату и лечь на коврик у камина. И ждать, когда ему нальют молока.
Дети всегда хотят самого простого. Щенка или котенка, новую книжку, башмаки, самокат, или получить хорошую отметку за урок – потому что выучил и самый лучший, или чтобы вон та девочка за партой у дальнего окна однажды заметила и улыбнулась; чтобы перестал дождь и можно было выскочить на улицу и весело скакать по лужам, и чтобы никто не ругал потом…
Они всегда хотят простого – до тех пор, покуда хотят этого исключительно для себя.
Сегодня он, Михель Штерн, крысолов, распоследний мерзавец – сегодня он герой, господь бог вседержитель, раздающий счастье за четверть талера, и никто и никогда больше не умрет.
Он обернулся и увидел Матильду, стоящую у входа в палатку. За ее спиной было солнце и невыносимо яркая трава.
Глаза Матильды сияли.
Если бы он только мог знать, как сильно оба они ошиблись.
— Я их всех ненавижу, и они меня ненавидят тоже, и поэтому, мейстер, я хочу умереть.
Яннеке Беккер, четырнадцать лет, нездоровое бледное лицо – даже в желтом свете керосиновой лампы, фитиль которой выкручен до отказа, но света от этого в палатке больше не становится – даже в этом желтом свете видно, какая у нее бледная, рыхлая кожа. Пухлый рот, нос картошкой, заплетенные в две косы тяжелые черные волосы. Сальные то ли от неопрятности, то ли действительно от болезни. Пришла одна — «я всегда хожу одна, мейстер, за мной никто не смотрит, потому что всем на меня наплевать».
— Этого, дитя, я не могу, — произносит Михель осторожно и слышит, как за занавеской напряженно, едва уловимо, вздыхает Матильда. Они оба слишком хорошо знают, какие могут быть последствия, случись у Михеля в практике еще одна… один летальный исход, назовем это так. Точнее, Матильда знает совершенно точно, а ему остается всего лишь строить догадки… но оно и лучше, когда так, потому что страх парализует, лишает точности и делает всю работу бессмысленной.
— Я заплатила четверть талера.
— Ты ходишь к мессе, дитя?
— Как все. Хотя и не представляю, какой в этом смысл. Но не ходить грех, так все говорят. Попадешь в ад, и черти будут поджаривать тебя на раскаленных сковородках. Я некрасивая, страшная, мальчишки в школе говорят, что меня поджаривать будет особенно весело – жир будет так и шкворчать. Почему я не могу умереть, мейстер Штерн?
Он сидит, уронив между колен руки, и слушает, слушает журчащий ручеек из чужих слов и ядовитой горечи.
Умереть – это прекрасно. Лежать в гробу, обтянутом блестящим атласом с такими красивыми оборками, в белом платье и миртовом венке. Ясный полдень, солнце льется в цветные окна храма, раскрашивает белый атлас яркими пятнами. Гремит орган, хрипло вздыхают басы, слова псалмов улетают в недосягаемую высь. На скамьях храма одноклассники и мать, и они рыдают. Толку теперь рыдать…
— Подожди, — говорит Михель, и Яннеке останавливается, смотрит на него стеклянным, пока ничего не понимающим взглядом.
— Что?!
— Зачем ты меня обманула?
— Я-а?! – Йоханна Беккер уязвлена в самое сердце.
— Ты! Это же ты сказала, что хочешь умереть. Но на самом деле ты хочешь, чтобы тебя любили. Все, начиная от матери и заканчивая последним учеником в твоем школе. Вот скажи мне сейчас честно – если бы ты была красавицей, как… кто у вас в классе самый красивый… красивая?
— Алетта.
— Вот, как эта твоя Алетта. Ты бы так же желала смерти?
— Я… не знаю.
— Честно, ну?!
— Я… наверное… нет.
— А говоришь, что не врешь.
Она молчит. Смотрит в пол, поджав пухлый карминовый рот. Щеки пылают.
— Простите, мейстер Штерн. Я… пойду. Простите.
— Иди, — говорит он. – Завтра не забудь глянуть в зеркало. Алеттой тебе не стать… но если останешься недовольна, приходи, я верну тебе твои деньги. До завтрашнего утра я еще буду в городе.
— Ты сумасшедший, — непонятным голосом произносит Матильда Штальмайер, когда Яннеке уходит. Она встает сзади и обнимает за шею, наклоняется низко, так, что он чувствует спиной, плечами – тепло ее тела, мягкое касание груди. – Как ты догадался?
— На самом деле это просто. Все люди хотят исключительно одного и того же. Чтобы их любили. А это как раз очень легко устроить. Потому что любят как раз за что-нибудь. За красивое лицо, добрый характер, ямочку на щеке… каждый сам находит, за что. Люди в целом так устроены, что им до чертиков важно кого-нибудь любить. И всегда находится подходящий мир, где твои желания совпадут с чужими.
— А меня – за что?
— За то, что ты мне веришь.
Звезды смотрели сквозь тополевые кроны. Звезды были далекими и холодными, как это бывает уже в самом конце лета. Хотя ночь была теплая. Протяни руку и ощути, как ветер течет сквозь пальцы – будто прогретая солнцем речная вода.
От реки тянуло сыростью. К утру наползет туман, такой густой, что не будет видно даже вербовых зарослей на другом берегу, хотя до него не так уж и далеко.
— Скажи мне, херцхен. Что это сейчас было?
— Лирическое отступление. Это было лирическое отступление.
— Понятно, — сказала Матильда и тихонько засмеялась. — А мы с тобой – лирические отступники.
Они лежали на самом краю обрыва, укрывшись старой театральной портьерой, от которой все так же пахло пылью и засохшим гримом. Лежали и молчали, взявшись за руки, и холодные звезды равнодушно смотрели на них с небес.
— Я так и не поняла, как это ты сообразил, — помолчав, так же тихо сказала Матильда. – Но это, если честно, не так уж важно. Ты себе даже не представляешь, что могло бы быть, если бы…
— Едва ли в этом мире существует что-то пострашнее смерти. Даже твои драгоценные работодатели, которых я ни разу в глаза не видал.
Матильда приподнялась на локте и долго смотрела ему в лицо.
— Дурачок, — сказала наконец. – Если бы ты только знал, херцхен, какой же ты глупый.
В синей тьме, заливавшей весь мир, он не мог видеть ее глаз, но по дрожанию голоса, по движению пальцев, чуть сильней, чем обычно, стиснувших его ладонь, догадался… и тогда не осталось ничего другого, кроме как целовать ее – до тех пор, пока мир не перестанет быть, или они в этом мире, что в общем-то одно и то же.
А потом взошло утро.
*** ***
Был томительный рассветный час, город спал – вместе со всеми жителями, с кошками, собаками и медленными рыбами, висящими посреди толщи воды в канале под мостом, с воронами в гнездах, спрятанных в пыльных тополевых кронах на другом берегу реки, где еще только вчера крутились ярмарочные карусели и шумело торжище.
Но истошно завизжали тормоза, резкий звук автомобильного клаксона вспорол сонный воздух, и стая голубей, оглушительно хлопая крыльями, сорвалась с крыши привокзальной гостинички. И пока птицы закладывали в опаловом, розовеющем небе широкий круг, серебристое авто остановилось у крыльца. Хлопнула лакированная дверца, отразив облезлую гостиничную дверь и вечную лужу у крыльца, и еще изумленное спросонья лицо мальчишки-посыльного, который спал на табуреточке у дверей. Из салона авто выглянуло хорошенькое женское личико — платиново-белые кудри, розовый рот, аккуратный носик, мотоциклетные очки в пол-лица.
— Что ты встал, как дурак? Садись, и поедем!
Разглядеть Матильду Штальмайер в этой фарфоровой кукле было почти невозможно, но и не узнать тоже оказалось не слишком легко.
Этим утром, будто извлеченным на свет божий из музыкальной шкатулки, из глянцевого журнала для юных барышень, она была нисколько на себя обычную не похожа. Белая мужская рубашка, желтые краги... и еще это авто… она выглядела так, словно сию минуту ограбила личный гараж Реттерхальмского градоначальника. И Михель подумал, что нисколько не удивился бы, узнай он, что так на самом деле и было.
В салоне авто, обитом серой, с едва уловимым оливковым оттенком кожей, отделанной полированным темным деревом, было прохладно, пахло дорогим табаком и цветочными духами.
Матильда выкрутила руль, снова взвизгнул клаксон, распугивая голубиную стаю. Понеслись назад улицы, дома, нависающие низко над дорогой ветки деревьев. Тополевый пух оседал на лобовом стекле.
Михель молчал и смотрел перед собой.
Не было ни злости, ни раздражения – даже удивления он не испытывал. Ему было совершенно не интересно, где Матильда разжилась и машиной, и своим странным, нисколько не девичьим нарядом. И он понятия не имел, куда они едут. То есть, если дать себе труд об этом подумать, догадаться было проще простого.
Но он не хотел догадываться.
Непонятно откуда, накатило вдруг и затопило собой все ощущение близкого конца, полной безнадежности любых усилий. Как будто темная вода поднималась в нем, все выше и выше – из груди, до самого горла, до глаз, лишая возможности дышать, говорить и видеть.
— Ну, спроси уже, спроси!
— Зачем?
— Спроси и успокойся!
— О чем ты хочешь чтобы я спросил?
— О чем угодно. Например, откуда авто. Или куда мы едем. Тогда я тебе расскажу, как взломала гараж здешнего градоначальника, и что так гораздо быстрей, чем тащиться на поезде. А ты спросишь, неужели мы торопимся, и я скажу – да, и даже очень. Мы поговорим и успокоимся.
— Я как раз очень спокоен. Как надгробие.
— Заметно, — буркнула Матильда хмуро и прибавила скорости.
Поля за окнами слились в сплошную желто-зеленую полосу. Ветер залетал в приоткрытое окно и пах травой и водой – сладко, отчаянно.
На приборной панели лежал конверт – без адреса и марок, просто длинный прямоугольник голубоватой бумаги, заклеенный коричневой сургучной печатью.
— Прочти, — сказала Матильда. – Это твой клиент. Тот самый, к которому мы едем. Только не спрашивай, что я-то тут делаю. Потому что я тут как раз занимаюсь спасением твоей головы. Вскрой конверт и прочти.
— Зачем? – опять спросил он.
Руки Матильды в желтых крагах стиснулись на руле.
— Затем, черт возьми, что нужно же тебе знать, с чем ты будешь иметь дело.
— А если я не хочу? Ну вот к примеру, если я решу отказаться?
— Ты хочешь сдохнуть прямо тут? – спросила Матильда с холодной яростью в голосе. – Прямо посреди этих идиотских лютиков?
— Это рапс цветет.
— Очень познавательно, спасибо.
Михель сломал сургуч. Внутри оказалось несколько листочков, на одном из них – визитке — имя и адрес; "Северин Хенке", прочел он и испытал слабое удивление, потому что имя показалось ему отдаленно знакомым. Второй листок был банковским чеком. Михель сосчитал нули в цифре в самом его конце, перед подписью и замысловатой печатью и длинно присвистнул.
— Он сумасшедший, этот Хенке? Или филантроп?
— Он писатель, — сказала Матильда.
— Понятно.
Михель держал в пальцах тоненькие бумажные листки, и руки его дрожали. Как истеричная барышня, подумал он с досадой и тут же понял – сделать с этим ничего не удастся. Вообще. Ни с этим заказом, ни с собственной жизнью – вообще ни с чем.
Ничего и никогда.
— Останови машину, — сказал он.
Матильда удивилась, но сбавила скорость.
Он толкнул дверь и почти выпал наружу, на заросшую пыльной травой обочину. Зеленый склон нависал над дорогой, уходили вверх темные, облитые росой, верхушки елей, высокие сине-лиловые хвосты люпина качались под ветром, в цветах гудели ленивые шмели.
Михель сидел на обочине, уронив между колен руки. Его трясло.
— Что с тобой, херцхен?
— Не знаю. Я не знаю, правда…
Он не представлял, как передать Матильде это ощущение черного ужаса, скорого конца, когда что ни делай, итог будет один.
— Все будет хорошо. Все непременно будет хорошо.
Небо звенело над дорогой – еле слышно, неостановимо.
— Поехали, — сказал он и поднялся на ноги.
Небо над крышами домов было прозрачным, опаловым и золотым. Будет хороший день.
Матильда остановила машину на тихой улочке. Здесь были невысокие дома с островерхими жестяными крышами, выкрашенными почему-то в темно-зеленый цвет, с коленчатыми трубами водостоков, с цветочными ящиками на балконах. У чугунных ворот цвел крупными, с детскую ладошку, цветами шиповник.
Что-то было в этом во всем… не странное, нет. Неправильное. Как будто кто-то специально для них выстроил все эти ужасно правдоподобные декорации. Улица, дома, сонные кошки в подворотнях, голуби на карнизах, бледное небо отражается в оставшейся после вчерашнего дождя луже. К берегам ее прибило ветром скомканные хлопья тополевого пуха.
Очень похоже на настоящую жизнь. А подойди поближе – и увидишь грубо нарисованные на мешковине палочки и черточки, ткни пальцем – продырявишь насквозь.
Матильда сверилась с адресом на визитке и свернула во двор. Они прошли мимо обломка кирпичной стены и цветущей яблони, низко нависающей над землей бело-розовыми ветвями. Хлопнула тяжелая дверь подъезда, отсекая собой все звуки и запахи.
Внутри было гулко и пусто, уходила вверх винтовая лестница с широкими ступенями и узорными литыми перилами. Цветы и птицы, птицы и цветы, черт бы их взял.
Михель ощутил, как подкатывает к горлу ком тошноты. Кажется, он уже видел вот это все – осталось только вспомнить, где и как. И после того, как память милосердно подсунет нужную картинку – разглядеть ее во всех подробностях и бежать без оглядки.
Потому что этот человек – ладно, пускай его зовут Северин Хенке, наплевать, это всего лишь набор букв, так мастерски умеющий обращаться со словами, может сотворить с твоей жизнью все что угодно, а ты и охнуть не успеешь.
И еще он подумал про то, что почти наверняка знает, чего попросит этот его… последний клиент.
— Я не смогу. Никогда не смогу этого сделать.
Поднимавшаяся за ним следом Матильда остановилась. Обернулась с непонятным выражением на лице. Потом сообщила ломким голосом фарфоровой куклы:
— Тогда мне придется тебя убить.
Перетекали в сыром воздухе синие и лиловые тени, и в этих странных отсветах лицо Матильды казалось неживым. Как будто она никогда не была человеком. Шумели тополевые ветви за окном, роняли на землю распушившиеся гроздья семян. И еще один звук был слышен в этой тишине и шорохах: ритмичное металлическое щелканье, будто на самой границе слуха проворачивались резные шестеренки неведомого живого механизма.
Михель сморгнул, и наваждение исчезло.
— Понимаешь, херцхен, — сказала Матильда самым обычным голосом и улыбнулась краем рта. — Это страшная глупость — думать, будто бы каждый человек свободен. На самом деле, у каждой сущности есть ловец. То есть всегда найдется кто-то, кто будет присматривать за тобой.
— Следить, хочешь ты сказать.
— Пускай так, если тебе больше нравится. Я всего лишь хотела сказать, что никто и никогда не бывает абсолютно свободен.
— И кто следит за тобой?
Она поднялась на несколько ступенек выше и присела на широкий подоконник на лестничной клетке.
— Не думаю, что тебе на самом деле хочется это знать.
— А за мной?
— Я. За тобой слежу я. Но мне казалось, это тебе и так известно. С самого начала, с той самой минуты, как мы встретились в лаборатории. И то, что между нами произошло, – это на самом деле очень плохо, херцхен. Ты даже представить не можешь, как мне тебя жаль.
— Почему? – спросил он глупо.
— Потому что, наверное, это очень больно – любить того, кто никогда не был человеком.
Она сказала это и откинулась спиной к оконной раме, сложила на коленях руки и замолчала. А он стоял на лестнице, смотрел на ее лицо, на синеватые тени, лежащие под глазами и на висках, на тонкие, почти прозрачные, как у мадонн на иконах, руки, на равномерно вздрагивающую кожу в ямке между ключицами, и все думал и думал.
Каково это — вдруг в подъезде доходного дома, на лестничной площадке между вторым и третьим этажом, возле широкого подоконника, за которым, в полукруглом и высоком окне, шумит мелкий дождь в тополевой кроне и пахнет горькой листвой, — внезапно среди всего этого понять, что женщина, которую ты любишь, всего лишь функция.
Часовой механизм, бомба на взводе, которую невозможно ни просить о милосердии, ни ожидать, что решение, принятое не сейчас и не ею, не будет исполнено.
Все случится так, как должно.
Не надейся и не проси. Будь готов ко всему.
Матильда вздохнула, запрокидывая голову, и тогда он, все еще обнимающий ее, с ужасом ощутил, как за тоненькими хрупкими ребрами, отщелкивая секунды узорными шестеренками, стучит ее сердце.
— Ты не понимаешь. Это то, что невозможно исполнить, или исполнить так, как желает клиент. Это просто ловушка.
— Но зачем, херцхен?
— Я не знаю. Вот прямо сейчас я даже понятия не имею, чего именно он хочет. А зачем — это нужно спросить у тебя.
— Позволь, я не стану отвечать, — сказала Матильда и надавила сонетку звонка.