итак, я приступаю к выполнению своей страшную угрозы и начинаю тут выкладывать последний роман. это последняя часть "химер". логический конец. не думаю, что я еще что-то напишу к этому сеттингу, хотя конечно - никогда не говори никогда.
текст написан в соавторстве с
Gaell.12 (self-made AI)тег будет "после_нас" (я потом вобью активную ссылку), все посты будут, разумеется, нумероваться. потом, когда все закончится, я по уже сложившейся традиции раздам все вордовским файлом в почту и ссылкой на гуглодок.
пока же что хочу сказать.
это длинный текст. 21 а.л, почти 900 тыщ знаков. для сравнения, в "мере допустимого зла" было всего 150 тыщ, и вышло больше 20 постов. ахахаха, теперь вы осознали масштаб угрозы?
это сложный текст. что в смысле структуры, что в смысле пасхалок, инверсий, аллюзий и вот этого всего. я честно хотел сделать его проще, но не получилось.
у меня, как у всякого порядочного автыря, разумеется, есть календарный план событий, но выложить его - это же один сплошной спойлер. не думаю, что вам оно нужно.
поэтому ума не приложу, как же быть. но надеюсь, что мои читатели - люди не только умные, но и достаточно наглые, чтобы задавать вопросы.
единственное, что могу предложить - это потом делать к тексту отдельными каментами разъяснение необходимых пасхалок и аллюзий, ну и просто рассказывать, что откуда взялось.
и конечно же, я очень хочу поговорить_об_этом.
поэтому я буду очень рад, если те, кто будет это читать, станут мне хоть что-то говорить о прочитанном, своих вчипятлениях и ощущениях.
ПОСЛЕ НАСОгонь еще моргал, мерцал,
Изгибы и извивы
Пестрели на стене, но мы
Смотрели не туда.
А это был последний текст,
Который мы прочли бы,
И сумерки уже над ним
Сгущались, как вода.
Одно лишь слово было там,
И слово было – да.
М.ЩербаковГлава первая
Сауле значит солнце.
5 сентября 1908 года
Эйле.
Из отчета синоптического департамента
Коронного географического общества.
4 сентября 1908 года, Эрлирангорд.
В начале недели в Эйле и большинстве районов округа ожидается сухая и теплая погода. Ветер юго-западный, 3-5 стай в секунду, температура воздуха обычная для этого времени года, в пределах 16-20 градусов тепла. Временами воздух прогреется до 25 градусов. К середине недели слегка похолодает, осадков не ожидается, атмосферное давление будет расти, влажность уменьшится, но по утрам возможны туманы. Начинается «бабье лето». Такая погода сохранится, по всей вероятности, до середины сентября.
Этим утром вода поднялась выше еще на одну ступеньку.
Нет, даже не на ступеньку — просто сегодня уже по-осеннему медленные волны, накатывая, заливали шершавый, с розоватыми прожилками, серый мрамор, отбегали назад, оставляя на нем кружево мелких водорослей. А еще вчера не могли добраться.
На первый взгляд, это было почти не заметно. Но кто станет каждое утро ходить на набережную, следить, намечать глазами только себе самому понятные отметины на камне, вспоминать, насколько высоко над водой они были видны еще вчера? А позавчера? А два дня назад? У кого среди повседневных забот хватит времени на подобную глупость? Может быть, у того, кто живет здесь, на набережной... а там, где ровный берег, где песок и серые валуны, и дюны, и руины форта, — там движение воды почти не ощутимо.
читать дальше
Но на набережной нет жилых домов. Здесь парк, а за парком аллея и трамвайные пути, дорогие магазины и ресторации, конторы арматоров и адвокатов, книжные и антикварные лавки. Скучная городская шелуха.
Младший архивист Эйленского департамента печати и государственной безопасности Сауле Ристе старалась бывать на набережной каждый день. Отчего-то это казалось ей очень важным. Если не получалось посмотреть на воду тут, возле площади, всегда можно было улучить минутку-другую потом, уже в конторе.
Пригородный автобус идет из Троков — предместья Эйле — до Ратушной площади почти час. Сперва медленно катится единственной и потому бесконечно длинной улицей поселка, потом тряской лесной дорогой, и ветки разлапистых сосен шуршат по крыше и лезут в окна, а после начинаются поля и тянутся до самых городских окраин. И все это время можно дремать или думать о чем-нибудь своем. Например, о вечере в обнимку с хорошей книжкой. Ты будешь читать ее, свернувшись под пледом, если промозглая осень, или сидя на крыльце, рядом с керосиновой лампой, в стеклянный колпак которой бьются ночные мотыльки, — это если лето или поздняя весна. А когда кончатся все хорошие книжки и дома, и в поселковой библиотеке, можно принести что-нибудь с работы. Хоть это и строго-настрого запрещено, но Сауле умеет сделать так, чтобы никто не догадался и чтобы последствий никаких не было.
А то ведь случаются... последствия.
Теперь, конечно, уже почти не страшно, а еще, скажем, лет десять назад... но десять лет — это слишком давно, она и сама не помнит, как жилось в те времена, разве что старые газеты и городской архив... но лучше не смешивать работу и обычную жизнь.
Похожий на смешного жука малиновый автобус останавливается на Ратушной площади, кругом густой, прошитый рассветным солнцем туман, из кофеен на бульваре пахнет корицей и сдобой, а от набережной морем — густо и солоно.
Ну как тут не подойти к ведущей вниз пологой лестнице, как не постоять возле балюстрады, с которой так отчетливо смотрится черная колонна памятника Погибшим кораблям. Говорят, он такой же, как в Генуэзе, точная копия, только на полвека моложе.
Здесь на морском дне лежат замшелые плоские камни, в водорослях запутались монетки, которые так любят бросать в воду легковерные туристы. В надежде, что вернутся. За монетками никто не охотится: не то место, не принято. Да и непонятно, зачем сюда возвращаться.
Говорят, Эйле теперь почти что умирает.
Нет, внешне все осталось таким, как и прежде, — но потускнели краски, и небо стало бледней, как будто в акварель, которой его рисовали, налилось слишком много дождевой воды. Голоса людей сделались тише, колокола по вечерне звонят тише и глуше…
А к вечеру сталь отливает синим.
Кусочек ножа – кусочек неба.
К ночи и звуки становятся глуше,
К вечеру птицы летают тише…
Если не приглядываться – нипочем не заметишь. Особенно в такое сентябрьское утро, полное длинных солнечных лучей, лежащих почти параллельно земле, тумана между стволами тополей и каштанов на бульваре, особенно густого там, в конце боковой улочки с покореженной брусчаткой. Улочка сбегает к самому морю, так круто, что последний ее квартал – это лестница в тесном туннеле гранитных стен. Сверху свешиваются тяжелыми гроздьями ветки рябин, ступени засыпаны их перистыми листьями и красными ягодами. Последний дом перед этой лестницей – это здание городского архива. Архив по-прежнему принадлежит окружному департаменту печати и безопасности, «крысятнику» в просторечии, но теперь другие времена, не такие строгие… не такие страшные, и в архиве, кроме привычных рукописей и запрещенных к прочтению книг, хранятся записи мэрии. Толстые амбарные книги – рождения, браки, разводы, смерти; вся жизнь каждого жителя Эйле проходит по этим страницам.
Сауле Ристе – хранитель архива. Единственный служащий. А больше никого и не надо.
Само здание «крысятника» — через дорогу, на другой стороне улицы, за невысокой чугунной оградой. Перед фронтоном растут огромные тополя, так что самого дома и не разглядеть. Но когда налетающий с моря ветер ерошит их поредевшие кроны, можно увидеть красный кирпич стен, мощные контрфорсы, узкие бойницы окон. Здание Эйленского «крысятника» похоже на крепость. Крепость практически без единого защитника. Всех работников Сауле знает наперечет. Их четверо. И она – в архиве – пятая. В какой-то книжке было написано, что пять – опасное число. Но верить в это не хочется.
Хотя… сегодня вода поднялась выше еще на одну ступеньку.
Да, все было, как всегда в начале осени. Только вода поднялась заметно выше, того и гляди – начнет заплескивать через решетку ограды на набережной. Да еще крохотный, будто игрушка, старый рыбацкий йол с туго зарифленными парусами, пришвартованный у последней ступени лестницы.
На парапете лестницы, под старой ивой, ветки которой клонились до земли и лежали на сером камне, будто высохшие пряди водорослей, сидел человек в длинном кожаном пальто. Он курил, задумчиво стряхивая пепел в карманную стальную пепельницу.
У человека было невыносимо знакомое лицо. И когда он поднял на Сауле глаза, у нее ощутимо засосало под ложечкой.
— Вы меня ждете? – спросила мона Ристе, преодолевая неловкость, которую вечно испытывала, заговаривая первой с незнакомыми людьми. Но сейчас к этой неловкости примешались раздражение и досада. Потому что Сауле твердо знала: того, на кого незнакомец похож, нет в живых уже много лет.
Так много, что пора забыть. Она и забыла бы, наверное, если бы не работала в архиве. А в архиве, по несчастью, много старых газет. Если поднять подшивку, скажем, пятнадцатилетней давности, отлистать в толстой папке до ноябрьских номеров, то рано или поздно ты наткнешься на тот самый номер. С фотографией во всю страницу. Знакомое мертвое лицо. Кому какое дело, что Сауле помнит этого человека живым.
Когда она училась в Эйленском Корпусе для литературно одаренных детей, ей было двенадцать. А когда директор Корпуса погиб, будучи, как после врали в газетах, расстрелян на коронации государыни Митральезы, Сауле только что исполнилось шестнадцать. Такой возраст… казалось бы – танцы, бантики, сплетни и карамельные сердечки, записки в кружевных крошечных конвертиках, глупые стихи, мальчики, прогулки у моря… Но сердце почему-то желало помнить совсем другое.
Ни один мальчик не был похож на него. Ни один из тех, что вертелся рядом. Ни один не казался достойным даже улыбки.
Впрочем, мама всегда говорила, что Сауле росла странным ребенком. Что сказочные сиды подменили ее в колыбели, подсунув вместо веселой девочки нелюдимого сумрачного уродца. Только волосы рыжие, льющиеся, будто янтарь, да глаза серые и спасали от насмешек.
— Вы меня ждете? – повторила Сауле, гадая, как же так один человек может походить на другого.
— Если мона Сауле Ристе – это вы.
— Это я, — сказала Сауле, внутренне ощетинившись от его жесткого столичного выговора, но виду не подала. – Пойдемте. Только в архиве нельзя курить.
— А кофе там пить можно? – спросил незнакомец, улыбаясь ей и никому одновременно. Как будто он смотрел на Сауле и видел кого-то еще. Может быть, и вправду сидов, которые украли настоящую Сауле и теперь пристально следят за своим подменышем, изучают, как-то она справляется в жизни.
Я плохо справляюсь. Я совсем не могу. Забери меня отсюда.
— Осторожней, мона. Здесь неровные ступеньки.
— Можно подумать, это не вы приехали в Эйле, а я.
— Я бывал здесь, — заметил незнакомец уклончиво и, не дожидаясь Сауле, первым одолел высокий пролет.
В молчании они поднялись по улице вверх, и незнакомец терпеливо ждал, покуда Сауле отыщет в кармане жакетки ключ от архива и отопрет дверь. И потом вежливо придержал перед ней тяжелую створку, а войдя внутрь, в пахнущий бумажной пылью и старой паркетной мастикой коридор, как-то сразу нашел выключатель. Как будто сто раз бывал в этом здании.
— Приемная для посетителей прямо по коридору и налево.
— А разве здесь еще есть кто-нибудь, кроме вас? – спросил незнакомец. – Мне так не показалось.
Сауле прикусила язык, удерживаясь от язвительных замечаний. И от желания сходу начать задавать неуместные вопросы.
— Так или иначе, но вам придется меня подождать. И я сварю вам кофе.
Оставив своего нежданного гостя в коридоре, она быстро прошла к себе.
Надо заварить кофе и успокоиться. Быть приветливой и рассудительно деловитой. Сохранить лицо. И если прямо сейчас ты не можешь заняться работой, лучше всего сделать что-нибудь полезное по хозяйству. Например, проверить запасы, потому что – мало ли что. Даже теперь Сауле боялась признаться самой себе в смутной тревоге, которую она ощущала вот уже несколько дней. С того самого момента, когда обнаружила, вопреки всем прогнозам синоптиков и данным в географических справочниках, что уровень моря поднимается.
Керосина оставалось еще больше, чем полбутыли. И спичек с десяток коробков. А вот крупой надо бы запастись. И кофе. И принести из дому какие-нибудь теплые вещи, а еще купить те красные резиновые боты, которые так заманчиво и нагло смотрят с прилавка магазинчика на автобусной остановке в Троках. Никто ведь не знает, когда все случится. А в том, что случится, Сауле не сомневалась ни единой секунды. Вопрос только во времени.
Она думала эти привычные мысли, насыпая в кофемолку из коричневой с синим узором жестяной коробки кофейные зерна, вертя ручку и прислушиваясь, как с усилием проворачиваются жернова. Зажигая керосинку и ставя на огонь джезву с черными языками сажи на медных боках. Думала – чтобы не думать о том, почему он так похож, этот странный посетитель. И как спросить. И почему он так на нее смотрит. Сидит на широком подоконнике, вроде бы наблюдая, как под яблоней во дворе бродит пятнистый черно-белый кошак. А на самом деле глядит на Сауле. Так, словно она – чудо чудное диво дивное, и не видел он в жизни никогда ничего веселей и прекрасней.
Это нервировало. Ужасно.
Боже, боже милосердный. Как его спросить? Я читала о вас, пан директор, что вы умерли. Что вас убили. Я плакала, захлебываясь в рыданьях, как несчастная мышь в слезном море из книжки про Алису. Я… а вы, оказывается, до сих пор живы. Почему? Как вы посмели?!
Невыносимая глупость.
— У вас тут целое убежище… — Гостю, видно, наскучило сидеть на подоконнике, и теперь он стоял прямо перед Сауле, разглядывая отгороженный среди книжных стеллажей и шкафов угол. Этакую крошечную комнатку, в которой секретер, продавленный диван, высокий столик с керосинкой, и над ним – полка с посудой и припасами. Жестяной умывальник на стене, таз под ним на табуретке… в вазе на подоконнике ветка физалиса с похожими на эдерские фонарики гранеными плодами, такими яркими… Сауле было невыносимо неловко от того, что кто-то чужой вторгся в ее жизнь.
— Вот, ваш кофе.
— Слушайте, а вы тоже заметили? – спросил он, поднося к губам чашку. Глотнул и зажмурился от удовольствия. От тепла и горячего напитка на худых щеках выступили пятна румянца.
— Вы о чем?
— Вода. Уровень моря поднимается. Разве нет?
Сауле только пожала плечами. Не обязана она делиться откровениями с первым встречным.
Было обидно, как будто этот чужой мужчина обманул ее – так больно, как умеют обманывать и предавать только свои. Ощущение обмана возникло в тот самый момент, когда он показал ей свой мандат – сотрудник какого-то там столичного департамента, кадровая служба. Так было написано там, и еще имя, от которого Сауле сделалось смешно и горько. За дурочку ее тут держат, что ли? Видно же, что высокое столичное начальство. Но ладно, она как-нибудь обойдется без упреков.
А вдруг вы не умерли, пан директор? Могу же я надеяться на чудо. Потому что чудо – это единственное, что остается. Вы не умерли, и спустя пятнадцать лет явились ко мне, чтобы снова спросить, передумала я или нет. Но даже если это и так, невозможно представить, чтобы вы вдруг согласились на государственную службу, которую всегда так яростно ненавидели.
Много, слишком много вопросов…
А гость, не замечая ее отчуждения, в несколько глотков допил свой кофе и отправился в путешествие по архиву. Сауле смотрела на его худую высокую фигуру в длинном кожаном плаще, и ей нечем было дышать. И она ничего, ничего не понимала.
— Давайте я покажу мессиру материалы, которые его интересуют. У меня очень много работы, — сказала Сауле и отвела глаза, чтобы слишком внимательный взгляд не мог уличить ее во лжи.
— Это мона, пожалуй, врет, — заметил незнакомец, на секунду отрываясь от газетной подшивки. Толстенная папка «Герольда» была открыта как раз на том самом номере, пятнадцатилетней давности, с фотографией… с той фотографией на титульном листе. От созерцания этого снимка на лице незнакомца лежало странное выражение.
— Почему это я вру? – ощетинилась Сауле. Кто он такой, чтобы иметь право упрекать ее во лжи.
— Потому что, мона, я, наверное, лучше всех в этой стране знаю, чем теперь занимаются «крысятники» и сколько у них, на самом деле, работы. Мышей гонять по архивам – очень духоподъемное занятие. Не зря же у вас тут на целый архив – всего один работник.
— Вы тоже будете гонять со мной мышей? – с ледяной вежливостью спросила она, уязвленная неожиданными заявлениями своего гостя.
Дура, идеалистка. С чего ты решила, что у директора Ковальского был ангельский характер? Только потому, что все девицы в твоем классе, да и в соседних тоже, были поголовно в него влюблены?! Ну так вспомни – его речи на разнообразных лицейских праздниках, его лекции, его статьи в городской газете, которые ты нашла и прочла уже потом. Его книги, наконец.
Как из всего этого можно было сделать вывод о том, что милорд Ковальский был милейшим человеком? А годы, как известно, никого не красят.
— Не буду, — сказал незнакомец, и неожиданно широкая, открытая улыбка осветила все его лицо. – Потому что, вы не поверите, мона Сауле, но у меня тоже очень, очень много работы. В основном в столице. А я зачем-то торчу здесь, в архиве. Вряд ли только ради ваших прекрасных глаз.
— Я бы хотел посмотреть метрические записи Эйленской ратуши. Если это возможно. Почему вы так смотрите на меня, мона?
— Извините, — Сауле смутилась. – Пойдемте, я покажу.
Обтянутые коричневым дерматином фолианты, покрытые плотным слоем пыли. Запах старой, покоробленной от времени бумаги. Сауле стояла на широкой низенькой стремянке, смотрела вверх, вела по корешкам пальцем.
— За какие годы?
— Пожалуй, за последние два десятка лет. Впрочем, давайте возьмем шире. Скажем, если в год, когда был свергнут Одинокий бог, человеку было, допустим, лет двадцать… это какие будут даты?
— Мессир, — проговорила Сауле растерянно. Ее гость был тут же, рядом, и Сауле смотрела на него с высоты нескольких ступенек. Так много седины в волосах… сразу и не заметишь, но солнечный луч падает сквозь пыльное стекло… сколько лет может быть этому человеку? – Если бы вы сказали мне, мессир, что именно вы хотите найти, нам было бы легче разговаривать.
— К сожалению, мона, так далеко мои полномочия не простираются.
— Тогда держите, — Сауле подала в протянутые руки тяжелый фолиант. – А дальше сами, начиная вот от этого тома. Можете работать вот за той конторкой. Там есть чернила и бумага.
— Вы бесценны, маленькая мона. Вы просто бесценны.
Сауле вспыхнула, закусив губу, но он не обратил внимания. Он погрузился в чтение в ту же секунду, как раскрыл толстенный том. Столько неподдельной, искренней радости и удовольствия было на лице этого человека, что Сауле сделалось неловко. Она почувствовала себя жалкой, ничего не значащей – просто служитель архива, все равно что указатель на незнакомой дороге, вешка на болоте – а самой ее и не существовало никогда.
Но эта чистая радость от встречи с текстом была так отчаянно ей знакома, что сердиться долго не получилось. Пускай себе читает. А у нее тоже полно работы. Но все-таки она задержалась на пороге хранилища и на всякий случай прислушалась: ее гость читал свои метрики, увлеченно, как мальчишка, грыз мелкие соленые сухарики, которые принесла ему Сауле, чтоб не было так томительно и скучно, хмыкал… шуршали страницы, скрипело перо. Что он надеется там найти, в этих книгах? А вернее, кого?
Сауле ушла в свой закуток, горя намерением сей же час заняться делами, но еще с минуту стояла, оцепенев. Почему она так остро воспринимает все слова этого человека? Они ведь чужие друг другу! Потом очнулась, принялась за работу, поставила на огонь кастрюльку с клейстером. Нужно было подклеить корешки учетных журналов, разобрать записи для каталога рукописных текстов и, наконец, сложить отдельно те рукописи, что помечены специальными грифами централа. А это муторное занятие. Потому что каждую нужно поместить в плотный пергаментный конверт, заполнить бирку – название, автор, дата написания и дата вердикта Экспертного совета Круга, и еще краткое заключение; а внутрь заглядывать ни в коем случае нельзя. Ни единой буковки не должно быть прочитано, даже здесь, в этих стенах. Так что умерь свое любопытство, мона Сауле Ристе, если ты хочешь, чтобы твой мир и дальше оставался таким же, как сейчас.
А если… если я не хочу?! Однажды я уже заплатила за то, чтобы мироздание сохранилось в неизменности. Меня убеждали, что я сделала неправильный выбор. Как знать, возможно, я наконец готова признать собственную ошибку.
Господи, милосердный боже. Пускай случится что-нибудь. Потому что мне кажется, будто я умираю здесь, вместе с этими книгами, которых никто и никогда не прочтет. А каждый текст рождается в мир для того, чтобы быть прочитанным… Соглашаясь на работу в архиве, я думала, что сумею быть этим книгам хотя бы слабой опорой, чтобы они не оставались одни в пустоте… но выяснилось, что это гораздо трудней, чем казалось мне поначалу.
… и эти красные сургучные печати на шнурах, которыми прошиты листы рукописей по самому краю – чтобы ничьи руки не могли раскрыть страниц. «Запрещено к прочтению и распространению». Как незаживающие раны. Если бы бумага могла чувствовать и испытывать боль.
Наверное, они бы кричали.
Может быть, они и вправду кричат. Может быть, если сломать эти печати и выпустить текст наружу, я услышу, как они кричат.
Сауле Ристе, ты сошла с ума.
Нет, рукописи – не сейчас. Пускай этот странный гость уйдет.
Потому что, если она станет плакать над страницами, не нужно, чтобы он видел эти слезы. Тогда понадобится объяснять, а что она может объяснить. Это… глупо, смешно и довольно опасно, хотя, говорят, нынче всем все равно, и абсолютного текста больше нет.
Но, наверное, его нет только потому, что писать такие книги теперь просто некому.
Когда наконец становится можно то, чего нельзя было раньше довольно долгое время, как-то вдруг оказывается, что этим самым, дозволенным, заниматься-то и некому. А поскольку природа не терпит пустоты ни в каком деле, вакуум заполняется сам собой. Достаточно выйти на ближайший книжный развал и взглянуть на лотки. Ужаснуться и возненавидеть весь мир и алфавит в первую очередь.
Потому что это только кажется, что он дает тебе буквы в безвозмездное пользование. Это неправда, это очень хитрая уловка. Приходит время, и он возвращается, и требует платы по старым и, зачастую, чужим счетам.
Странно, но «Эйленский герольд», который она ненавидела – в основном, за ту самую статью с фотографией, как будто газетная страница может быть виновником и первопричиной событий! – так вот, именно «Эйленский герольд» сейчас оказался наилучшим способом сохранить лицо. Вот правду говорят, что в трудные времена одна лишь свобода слова и способна творить чудеса. Можно укрыться за пухлой газетной подшивкой, вытирать краем колючего шерстяного рукава покрасневшие глаза, прихлебывать из кружки отчаянно сладкий кофе и делать вид, что ничего не случилось.
Кружка старая, синяя глазурь растрескалась, но и сквозь трещины видны причудливые цветы и птицы на ветках сказочного дерева. У птиц лица женщин и разноцветные крылья.
Сирин, алая птица радости…
Простите меня, директор Ковальский. Простите. До сих пор, когда я думаю об этом, мне хочется плакать. Я обманула ваши надежды. Впрочем, я и сама себя обманула, долгое время прожила в уверенности, что с того самого дня не написала ни строчки, если, конечно, иметь в виду абсолютный текст. И может быть, в этом нет никакой моей заслуги, но и вы сами, и ваш мир, и все, кого вы любили, сохранились так, как этого желалось бы вам. У меня нет никакого права посягать на вашу жизнь. Потому что я для вас – всегда только ребенок, взбалмошная упрямая девчонка, и пропасть между нами никогда, никогда не исчезнет.
— Мона Сауле. Уже вечер, я закончил работу, но дел тут еще невпроворот. Как вы думаете, в этот час в городе можно найти свободную гостиницу? Или я мог бы переночевать где-нибудь здесь. Старый диван меня вполне устроит. Мона Сауле, простите?.. Вы плачете?
— Сейчас, — она всхлипнула, отворачивая лицо от взгляда своего гостя, заслоняясь ладонью. Надо же, она и забыла, что он работает в архиве. – Я сейчас. Подождите там, за стеллажами.
Сразу отмечу, что предыдущие книги не читал, а это несомненно влияет. Я не не прочитал вес текст, он показался мне довольно вязким, в традициях литературы начала прошлого века - с детальными описаниями всего. Я довольно быстро начал проматывать, но потом зацепился взглядом за вот эту часть:
Ни единой буковки не должно быть прочитано, даже здесь, в этих стенах. Так что умерь свое любопытство, мона Сауле Ристе, если ты хочешь, чтобы твой мир и дальше оставался таким же, как сейчас.
А если… если я не хочу?! Однажды я уже заплатила за то, чтобы мироздание сохранилось в неизменности. Меня убеждали, что я сделала неправильный выбор. Как знать, возможно, я наконец готова признать собственную ошибку.
Господи, милосердный боже. Пускай случится что-нибудь. Потому что мне кажется, будто я умираю здесь, вместе с этими книгами, которых никто и никогда не прочтет. А каждый текст рождается в мир для того, чтобы быть прочитанным… Соглашаясь на работу в архиве, я думала, что сумею быть этим книгам хотя бы слабой опорой, чтобы они не оставались одни в пустоте… но выяснилось, что это гораздо трудней, чем казалось мне поначалу.
И стал читать назад, так она хороша. Но честно признаюсь, в итоге не пожалел о том, что пропустил начало. Мужик из предыдущих книг, наверное?
Общее ощущение похоже на то, которое у меня было от "Чумы" Камю, хотя там стиль совсем другой, конечно, но само ощущение (не атмосфера) - напомнило.
да, мужик из предыдущих книг.
чуму к стыду своему (или нет) не читал, так что тут мне трудно что-либо сказать.
за все остальное - спасибо.
А "Чума"... Ну, она норм такая, но я на середине бросил. Был там один очень красивый момент с крысами, и ещё один интересный момент во второй четверти, где доктор с Тарру разговаривал, а потом я как-то отложил её, думая, что завтра продолжу, да так и не продолжил. И вот это ощущение проблесков интересного посреди моря "ну, ок" у меня сложилось и тут.