jaetoneja
Витася длинно вздыхает. Зачем-то выкладывает на тумбочку из кармана больничного халата надкусанный пряник, потом, по-птичьи наклонив голову, оглядывает нас всех здоровым глазом и укладывается на кровать. Ее Ксаверий только что отодвинул от стенки, чтобы в изголовье можно было встать человеку. Мне достается место по правую сторону, ближе к Витасиным ногам. Справа от меня Женька, в ногах у Витаси Казик, по другую сторону слепая девочка Зоська и Бронек, сам Верка, конечно же, занимает место в голове.
— Ну, погнали, — говорит Верка, и Витася по-покойницки складывает на груди руки и закрывает глаза почти прозрачными веками. Вымазанная зеленкой левая глазница в полутьме палаты кажется черной, как будто кто-то со всей дури заехал Витасе в глаз, и там теперь наливается жуткий синячище.
— Панночка померла, — говорит Верка шепотом, и мы один за другим, тоже шепотом, повторяем за ним эту дурацкую фразу.
— Панночка померла… панночка померла…
читать дальшеПространство вокруг меня тоненько дрожит, как будто ветер дует в форточку с плохо закрепленным в раме стеклом. Вязкая тьма обнимает меня за плечи, дышит запахами песка и речной тины, и я вижу себя стоящим у черной реки, у самой воды, которая плещется в берег мелкими волнами. В нескольких шагах от меня, почти по колено в воде, стоит женщина в длинной и свободной белой рубахе. Она не смотрит на меня, ее лицо опущено, темные волосы разбросаны по плечам. Во всем этом есть что-то неправильное и одновременно притягивающее, и в какое-то мгновение мне начинает казаться, будто между мной и этой женщиной протянута серебряная звенящая нить. Нужно повернуться и бежать без оглядки, но ступни будто вросли в песок на речном дне, и с каждым моим трепыханием серебряная струна между мной и женщиной напрягается, укорачивается, и я сдаюсь, и делаю шаг за шагом.
Они боятся текучей воды.
Я не помню, о ком именно говорил мне эти слова Сашка Закревский, но сейчас это не так и важно. Только одно имеет сейчас значение: сработает это правило или нет.
А еще он говорил, что от любого зла можно защититься, если не смотреть ему в глаза. Если очень убедительно делать вид, будто его не существует. «Не вижу зла, не слышу зла, не говорю со злом…» Понятно, что в обычной жизни это не годится. Например, если долго делать вид, что задачник по математике – привидение, то он этого не исчезнет, а вот двойка в журнале непременно появится. Но, по-честному, задачник по математике нельзя назвать злом в чистом виде. Может быть, где-то на свете даже есть люди, для которых он не зло, а радость и счастье.
— Панночку похоронили, — продолжает Верка, и все по кругу повторяют за ним.
Слова гулким эхом отлетают от стен, превращаются в чернокрылых бабочек, кружатся по палате, заставляя моргать лампочки по стенам.
— Она была легкой, как пух.
— Она была легкой, как пух… как пух…
Верка складывает губы трубочкой и начинает тихонько свистеть, и мы вторим ему, и под этот тихий свист принимаемся понемногу поднимать Витасю, и в какой-то момент я даже успеваю удивиться, каким легоньким вдруг становится его тело.
Я отваживаюсь скосить глаза на Витасино лицо: он изо всех сил сжимает губы, чтобы не начать смеяться. Видно, что это дается ему с большим трудом, от усилия Витасины щеки становятся красными, и швы на правом веке, под зеленкой, вздуваются толстыми черными нитками.
Край Витасиной рубашки, проплывая вверх, задевает меня по щеке.
Я готов заорать от ужаса.
Но тут дверь в палату распахивается, с грохотом отлетает к косяку, и мы видим на пороге Майю, нашу сегодняшнюю медсестру.
— Прекратить! – орет она.
Витася начинает давиться смехом и падает на кровать, потому что мы больше не в силах удерживать его ставшее вдруг необыкновенно тяжелым тощее тело. Гудят пружины панцирной сетки.
— Вы что тут устроили?! – кричит Майя. – Всем быстро умываться и в постели!
Мы молча разбредаемся по своим кроватям. Только Витася лежит пластом и трудно дышит. Падая, он здорово ушибся спиной, но изо всех сил старается не показывать боли.
— Завтра на тебе попробуем, — шепчет мне Верка, и в палате, наконец, выключают свет.
Я лежу и смотрю, как по потолку перемещаются белые квадраты света – это на улице выпал снег, и горящие этажом ниже окна операционных отражаются от его сияющего ровного покрова.
Несильно, почти неощутимо, болит грудь – в том месте, откуда от меня к увиденной в странном мороке женщине протянулась серебряная струна.
Заснуть не получается, и я ворочаюсь с боку на бок, каждый раз замирая от скрежета панцирной сетки. В сонной тишине палаты он звучит так громко, что мне кажется, он способен разбудить любого. Дверь в коридор приоткрыта, и на пороге лежит полоска бледного, чуть зеленоватого света. Когда я замираю, то слышно, как на сестринском посту звякает не то стекло, не то сталь. Может быть, медсестры уже ушли пить чай?
Я осторожно спускаю ноги с кровати, нащупываю на ледяном полу свои тапки. Стараясь не шаркать по линолеуму, иду к выходу. Прежде чем выйти в коридор, выглядываю наружу.
Никого.
У стены стоит каталка. Я никак не могу понять, кто на ней лежит: что-то бугрится под простыней, и я долго щурюсь, пытаясь определить, что – или кто – это такое. Хоть бы знать, живое оно или нет. В нашем отделении тяжелых больных нет, но все-таки кругом больница, а не санаторий… Глаза слезятся от света, слишком яркого для расширенных каплями зрачков. Через какое-то время я соображаю, что на каталке – тюки с бельем. Просто тюки с бельем, приготовленные для отправки в прачечную завтра утром. Можно выдохнуть с облегчением.
Я понятия не имею, куда собираюсь идти дальше. Куда угодно, только бы не оставаться в темноте палаты, среди спящих, когда от их мерного дыхания ты перестаешь соображать, жив ты сам или уже умер.
Примерно на середине коридора меня замечают.
— Данковский, ты куда? – медсестра Майя, сидящая на посту, за стеклянной перегородкой, поднимает голову.
— Я… меня тошнит, — я пытаюсь врать, но получается так беспомощно, что от звука собственного голоса и впрямь тошнота подступает к горлу. – В туалет можно?
— Иди сюда, — командует Майя.
Я покорно сворачиваю к посту. Сквозняк гуляет по моим ногам, трогает горящие жаром щеки морозными ладонями, а ладони почему-то становятся ледяными и липкими от пота.
— Хочешь чаю? – вдруг спрашивает Майя и смотрит на меня в упор, и я замечаю, что у нее на самом деле яркие-яркие, очень синие глаза, и она совсем не старая, как мне с самого первого дня показалось. Я киваю, и Майя ставит передо мной стакан в железном подстаканнике, достает из тумбочки чайник и льет в него коричневый столовский чай. Молча кладет рядом конфету – пастила в шоколадной глазури, такие давали сегодня на полдник.
Мы сидим рядом, я медленно прихлебываю чай, а Майя катает ватные шарики. Отщипывает понемногу от толстого рулона ваты, сплющивает в пальцах, складывает готовые шарики в стеклянный бикс, и это почему-то завораживает. Как будто кто-то рвет на мелкие клочки огромное пушистое облако. Или снежную тучу. Сашка всегда потешался над этой моей способностью слепить красивую картинку из чего угодно. Но вообще-то такой подход к жизни очень помогает эту самую жизнь жить.
— Ты ее видел? – вдруг спрашивает Майя, и я сразу понимаю, о чем именно она спрашивает.
Чай застревает в горле, и я принимаюсь кашлять. Майя участливо стучит меня по спине. Сквозь рубашку я чувствую, какая холодная у нее ладонь.
Майя заглядывает мне в лицо своими невозможно синими глазами. И я опять думаю о том, что у живых людей не бывает таких глаз.
— Ты меня боишься? – спрашивает она, едва заметно улыбаясь краями розового рта. Почему-то вспоминается старая детская сказка, в которой ледяная королева увозила одного мальчика в свой замок на краю света. Там была картинка: они вдвоем в санях, летящих среди крон деревьев, среди морозных узоров, и королева укрывает мальчика своей шубой, и улыбается ему – тонко и прозрачно.
Она ведьма, доходит до меня внезапно с ужасающей отчетливостью. Как я сразу не догадался?! Эти ледяные ладони, и будто светящееся изнутри нечеловеческой красотой лицо, и журчащий голос. Это все ненастоящее. Мы все видели Майю тысячу раз, она дежурит в отделении сутки через двое, и я отлично знаю, как она на самом деле выглядит. В реальности она довольно-таки пожилая тетка, с мелкими чертами лица, глубоко посаженными темными глазами и неприятным, резким голосом.
– Не бойся, — говорит Майя. — Ты почему конфету не ешь?
Не принимай от нечисти ни еды, ни питья, и так спасешься.
Они боятся текучей воды.
Я ни разу не видел, чтобы Майя мыла руки.
— Дурачок, — заметив мое замешательство, вдруг улыбается она. – Ты же чай уже весь выпил.
Все внутри меня обмирает. И правда!
— Чай столовский, — возражаю я сдавленным шепотом. – Не ваш.
— И конфета столовская. Ешь.
Негнущимися пальцами я разворачиваю липкий фантик. Сую конфету в рот. Она немедленно прилипает к зубам, и теперь я, даже если очень захочу, не смогу ни слова сказать, не то что крикнуть.
Все спят.
Никто спасать меня не придет.
Почему ей разрешили работать в больнице?! Я же знаю, что ведьм не берут ни в больницы, ни в школы. Можно встретить ведьму в парикмахерской или в швейном ателье, в театре, в магазине… да где угодно, но только не тут!
— Иди спать, — вздыхает Майя.
От ее слов внутри меня словно расцветает горячий цветок, и обморочно слабеют колени. Я думаю, что если встану сейчас со своего стула, то, наверное, упаду. Но неожиданно для себя делаю сначала один шаг, потом другой, выхожу в коридор. Майя смотрит мне вслед.
В торце коридора темное окно, я подхожу и прижимаюсь лицом к холодному стеклу. На карнизе лежит пушистая шапка только что нападавшего снега, небо кажется светлым, а стволы деревьев в больничном парке – очень черными, как будто нарисованными угольным карандашом на мокрой бумаге.
— Они не боятся текучей воды, — говорит Майя мне в спину. – Но если о них не думать, то можно спастись.
— От кого? – не оборачиваясь, спрашиваю я чужим, осипшим голосом.
— От нав, конечно.
— Сегодня твоя очередь, — шепчет мне Верка, когда после ужина мы привычно стоим в очереди за таблетками. – Ты не забыл?
Я дергаю плечом, потому что разговаривать с Веркой мне совершенно не хочется. Медсестра – не Майя, другая, черноволосая и веселая – высыпает мне в ладонь таблетки из моей ячейки в общей коробке, рассеянно улыбаясь, смотрит, как я всыпаю их в рот и запиваю одним большим глотком воды из пластикового стаканчика.
Майя не дежурит, думаю я, ее смена только через два дня, никто меня не спасет.
Как можно не думать о том, что не идет из головы? О том, чего ты боишься больше всего на свете?
Ответа на этот вопрос у меня нет. И можно даже не надеяться, что в ближайшие полчаса он появится.
Но и такого ужаса, как вчера, я не ощущаю.
Может быть, я вообще все это сам себе придумал. И ничего нет там, за границей этого мира, которая странным образом открывается от слов Веркиной дурацкой игры. Ни реки с черной и тяжелой, как ртуть, водой, ни города, сияющего на другом ее берегу, ни женщины в белой рубахе, — я вдруг вспоминаю, что вообще-то такая рубаха называется саван, и живые люди вообще-то в саванах не разгуливают.
Там ничего нет, твержу я себе, лежа на спине на отодвинутой от стенки кровати. Там просто пустота, думаю я, ощущая, как Казик, Витася и все остальные подсовывают под мои бока, голые щиколотки, пятки и затылок пальцы. Ни черной реки, ни мутного города в тумане на ее берегу. Ничего.
Но в ту секунду, когда гаснет свет и стоящий у меня в голове Верка произносит первую фразу про то, что панночка умерла, я вижу ее.
Вижу, как она встает из черной воды довольно далеко от берега, поднимает голову и упирается в меня невидящим взглядом. Я еще на берегу, стою босиком на твердом холодном песке. Сильно болит грудь – где-то посередине наливается и пульсирует горячая точка, тик-так, тик-так, почти совпадая с биением сердца, но все-таки отставая на какую-то долю секунды. От этого сбивается дыхание, а перед глазами начинают кружиться черные точки.
— Панночку похоронили, — где-то в другом мире произносит Верка, и нава делает ко мне первый шаг.
Вернее, это я шагаю к ней, потому что из горячей точки на груди протягивается к ней серебряная струна; она тянет меня за собой, как будто я рыбина, попавшаяся на крючок.
Я делаю шаг, потом еще один, тик-так, тик-так, стучит сердце, заставляя вибрировать струну. Черная стоячая вода поднимается сперва до щиколоток, потом заливает колени, через несколько собственных шагов я уже ощущаю ее кончиками пальцев… все выше, все выше…
— Она была легкая, как пух, — гулко доносится до меня голос Верки. В нем сквозит явное торжество.
Они не боятся текучей воды!
Они не предлагают еды или питья.
Единственный способ сопротивляться им – сделать так, чтобы их как будто не существовало в твоей голове. Не думать, не видеть, не прислушиваться ко злу.
Как, черт возьми?!
Можно попробовать петь про себя песни или читать стихи, я где-то слышал, что это неплохой способ отвлечь мысли. Вот только беда: я не помню ни единого стихотворения.
Шэ-бэ, вдруг говорит в голове чей-то чужой механический голос, и я хватаюсь за него, будто за соломинку утопающий. Хотя чего там, я и есть этот самый утопающий.
Рукава больничной рубашки набрякают влагой, я чувствую, как мокрая ткань липнет к коже – в том месте, где позавчера делали прививку, и след ее к вечеру налился горячей и красной каплей.
… А бабця Ядзя всегда говорила, что нет для человека греха страшней…
О чем я думаю?!
Шэ-бэ, эм-эн-ка, ы-эм-бэ-шэ…
Пространство вокруг будто бы замирает. Потом я слышу далекий, очень далекий свист. Это Верка и все остальные начинают поднимать над кроватью мое одеревенелое, неподвижное тело. Но я же не там, я стою почти по пояс в черной воде, и из моей груди тянется серебряная струна, и звенит, и вибрирует.
Ы-эм-бэ-шэ, и-эн-ша-эм-ка…
Панночка посередине реки открывает глаза.
2 ноября 2020 г.
Old Bridge, NJ.
— Ну, погнали, — говорит Верка, и Витася по-покойницки складывает на груди руки и закрывает глаза почти прозрачными веками. Вымазанная зеленкой левая глазница в полутьме палаты кажется черной, как будто кто-то со всей дури заехал Витасе в глаз, и там теперь наливается жуткий синячище.
— Панночка померла, — говорит Верка шепотом, и мы один за другим, тоже шепотом, повторяем за ним эту дурацкую фразу.
— Панночка померла… панночка померла…
читать дальшеПространство вокруг меня тоненько дрожит, как будто ветер дует в форточку с плохо закрепленным в раме стеклом. Вязкая тьма обнимает меня за плечи, дышит запахами песка и речной тины, и я вижу себя стоящим у черной реки, у самой воды, которая плещется в берег мелкими волнами. В нескольких шагах от меня, почти по колено в воде, стоит женщина в длинной и свободной белой рубахе. Она не смотрит на меня, ее лицо опущено, темные волосы разбросаны по плечам. Во всем этом есть что-то неправильное и одновременно притягивающее, и в какое-то мгновение мне начинает казаться, будто между мной и этой женщиной протянута серебряная звенящая нить. Нужно повернуться и бежать без оглядки, но ступни будто вросли в песок на речном дне, и с каждым моим трепыханием серебряная струна между мной и женщиной напрягается, укорачивается, и я сдаюсь, и делаю шаг за шагом.
Они боятся текучей воды.
Я не помню, о ком именно говорил мне эти слова Сашка Закревский, но сейчас это не так и важно. Только одно имеет сейчас значение: сработает это правило или нет.
А еще он говорил, что от любого зла можно защититься, если не смотреть ему в глаза. Если очень убедительно делать вид, будто его не существует. «Не вижу зла, не слышу зла, не говорю со злом…» Понятно, что в обычной жизни это не годится. Например, если долго делать вид, что задачник по математике – привидение, то он этого не исчезнет, а вот двойка в журнале непременно появится. Но, по-честному, задачник по математике нельзя назвать злом в чистом виде. Может быть, где-то на свете даже есть люди, для которых он не зло, а радость и счастье.
— Панночку похоронили, — продолжает Верка, и все по кругу повторяют за ним.
Слова гулким эхом отлетают от стен, превращаются в чернокрылых бабочек, кружатся по палате, заставляя моргать лампочки по стенам.
— Она была легкой, как пух.
— Она была легкой, как пух… как пух…
Верка складывает губы трубочкой и начинает тихонько свистеть, и мы вторим ему, и под этот тихий свист принимаемся понемногу поднимать Витасю, и в какой-то момент я даже успеваю удивиться, каким легоньким вдруг становится его тело.
Я отваживаюсь скосить глаза на Витасино лицо: он изо всех сил сжимает губы, чтобы не начать смеяться. Видно, что это дается ему с большим трудом, от усилия Витасины щеки становятся красными, и швы на правом веке, под зеленкой, вздуваются толстыми черными нитками.
Край Витасиной рубашки, проплывая вверх, задевает меня по щеке.
Я готов заорать от ужаса.
Но тут дверь в палату распахивается, с грохотом отлетает к косяку, и мы видим на пороге Майю, нашу сегодняшнюю медсестру.
— Прекратить! – орет она.
Витася начинает давиться смехом и падает на кровать, потому что мы больше не в силах удерживать его ставшее вдруг необыкновенно тяжелым тощее тело. Гудят пружины панцирной сетки.
— Вы что тут устроили?! – кричит Майя. – Всем быстро умываться и в постели!
Мы молча разбредаемся по своим кроватям. Только Витася лежит пластом и трудно дышит. Падая, он здорово ушибся спиной, но изо всех сил старается не показывать боли.
— Завтра на тебе попробуем, — шепчет мне Верка, и в палате, наконец, выключают свет.
Я лежу и смотрю, как по потолку перемещаются белые квадраты света – это на улице выпал снег, и горящие этажом ниже окна операционных отражаются от его сияющего ровного покрова.
Несильно, почти неощутимо, болит грудь – в том месте, откуда от меня к увиденной в странном мороке женщине протянулась серебряная струна.
Заснуть не получается, и я ворочаюсь с боку на бок, каждый раз замирая от скрежета панцирной сетки. В сонной тишине палаты он звучит так громко, что мне кажется, он способен разбудить любого. Дверь в коридор приоткрыта, и на пороге лежит полоска бледного, чуть зеленоватого света. Когда я замираю, то слышно, как на сестринском посту звякает не то стекло, не то сталь. Может быть, медсестры уже ушли пить чай?
Я осторожно спускаю ноги с кровати, нащупываю на ледяном полу свои тапки. Стараясь не шаркать по линолеуму, иду к выходу. Прежде чем выйти в коридор, выглядываю наружу.
Никого.
У стены стоит каталка. Я никак не могу понять, кто на ней лежит: что-то бугрится под простыней, и я долго щурюсь, пытаясь определить, что – или кто – это такое. Хоть бы знать, живое оно или нет. В нашем отделении тяжелых больных нет, но все-таки кругом больница, а не санаторий… Глаза слезятся от света, слишком яркого для расширенных каплями зрачков. Через какое-то время я соображаю, что на каталке – тюки с бельем. Просто тюки с бельем, приготовленные для отправки в прачечную завтра утром. Можно выдохнуть с облегчением.
Я понятия не имею, куда собираюсь идти дальше. Куда угодно, только бы не оставаться в темноте палаты, среди спящих, когда от их мерного дыхания ты перестаешь соображать, жив ты сам или уже умер.
Примерно на середине коридора меня замечают.
— Данковский, ты куда? – медсестра Майя, сидящая на посту, за стеклянной перегородкой, поднимает голову.
— Я… меня тошнит, — я пытаюсь врать, но получается так беспомощно, что от звука собственного голоса и впрямь тошнота подступает к горлу. – В туалет можно?
— Иди сюда, — командует Майя.
Я покорно сворачиваю к посту. Сквозняк гуляет по моим ногам, трогает горящие жаром щеки морозными ладонями, а ладони почему-то становятся ледяными и липкими от пота.
— Хочешь чаю? – вдруг спрашивает Майя и смотрит на меня в упор, и я замечаю, что у нее на самом деле яркие-яркие, очень синие глаза, и она совсем не старая, как мне с самого первого дня показалось. Я киваю, и Майя ставит передо мной стакан в железном подстаканнике, достает из тумбочки чайник и льет в него коричневый столовский чай. Молча кладет рядом конфету – пастила в шоколадной глазури, такие давали сегодня на полдник.
Мы сидим рядом, я медленно прихлебываю чай, а Майя катает ватные шарики. Отщипывает понемногу от толстого рулона ваты, сплющивает в пальцах, складывает готовые шарики в стеклянный бикс, и это почему-то завораживает. Как будто кто-то рвет на мелкие клочки огромное пушистое облако. Или снежную тучу. Сашка всегда потешался над этой моей способностью слепить красивую картинку из чего угодно. Но вообще-то такой подход к жизни очень помогает эту самую жизнь жить.
— Ты ее видел? – вдруг спрашивает Майя, и я сразу понимаю, о чем именно она спрашивает.
Чай застревает в горле, и я принимаюсь кашлять. Майя участливо стучит меня по спине. Сквозь рубашку я чувствую, какая холодная у нее ладонь.
Майя заглядывает мне в лицо своими невозможно синими глазами. И я опять думаю о том, что у живых людей не бывает таких глаз.
— Ты меня боишься? – спрашивает она, едва заметно улыбаясь краями розового рта. Почему-то вспоминается старая детская сказка, в которой ледяная королева увозила одного мальчика в свой замок на краю света. Там была картинка: они вдвоем в санях, летящих среди крон деревьев, среди морозных узоров, и королева укрывает мальчика своей шубой, и улыбается ему – тонко и прозрачно.
Она ведьма, доходит до меня внезапно с ужасающей отчетливостью. Как я сразу не догадался?! Эти ледяные ладони, и будто светящееся изнутри нечеловеческой красотой лицо, и журчащий голос. Это все ненастоящее. Мы все видели Майю тысячу раз, она дежурит в отделении сутки через двое, и я отлично знаю, как она на самом деле выглядит. В реальности она довольно-таки пожилая тетка, с мелкими чертами лица, глубоко посаженными темными глазами и неприятным, резким голосом.
– Не бойся, — говорит Майя. — Ты почему конфету не ешь?
Не принимай от нечисти ни еды, ни питья, и так спасешься.
Они боятся текучей воды.
Я ни разу не видел, чтобы Майя мыла руки.
— Дурачок, — заметив мое замешательство, вдруг улыбается она. – Ты же чай уже весь выпил.
Все внутри меня обмирает. И правда!
— Чай столовский, — возражаю я сдавленным шепотом. – Не ваш.
— И конфета столовская. Ешь.
Негнущимися пальцами я разворачиваю липкий фантик. Сую конфету в рот. Она немедленно прилипает к зубам, и теперь я, даже если очень захочу, не смогу ни слова сказать, не то что крикнуть.
Все спят.
Никто спасать меня не придет.
Почему ей разрешили работать в больнице?! Я же знаю, что ведьм не берут ни в больницы, ни в школы. Можно встретить ведьму в парикмахерской или в швейном ателье, в театре, в магазине… да где угодно, но только не тут!
— Иди спать, — вздыхает Майя.
От ее слов внутри меня словно расцветает горячий цветок, и обморочно слабеют колени. Я думаю, что если встану сейчас со своего стула, то, наверное, упаду. Но неожиданно для себя делаю сначала один шаг, потом другой, выхожу в коридор. Майя смотрит мне вслед.
В торце коридора темное окно, я подхожу и прижимаюсь лицом к холодному стеклу. На карнизе лежит пушистая шапка только что нападавшего снега, небо кажется светлым, а стволы деревьев в больничном парке – очень черными, как будто нарисованными угольным карандашом на мокрой бумаге.
— Они не боятся текучей воды, — говорит Майя мне в спину. – Но если о них не думать, то можно спастись.
— От кого? – не оборачиваясь, спрашиваю я чужим, осипшим голосом.
— От нав, конечно.
— Сегодня твоя очередь, — шепчет мне Верка, когда после ужина мы привычно стоим в очереди за таблетками. – Ты не забыл?
Я дергаю плечом, потому что разговаривать с Веркой мне совершенно не хочется. Медсестра – не Майя, другая, черноволосая и веселая – высыпает мне в ладонь таблетки из моей ячейки в общей коробке, рассеянно улыбаясь, смотрит, как я всыпаю их в рот и запиваю одним большим глотком воды из пластикового стаканчика.
Майя не дежурит, думаю я, ее смена только через два дня, никто меня не спасет.
Как можно не думать о том, что не идет из головы? О том, чего ты боишься больше всего на свете?
Ответа на этот вопрос у меня нет. И можно даже не надеяться, что в ближайшие полчаса он появится.
Но и такого ужаса, как вчера, я не ощущаю.
Может быть, я вообще все это сам себе придумал. И ничего нет там, за границей этого мира, которая странным образом открывается от слов Веркиной дурацкой игры. Ни реки с черной и тяжелой, как ртуть, водой, ни города, сияющего на другом ее берегу, ни женщины в белой рубахе, — я вдруг вспоминаю, что вообще-то такая рубаха называется саван, и живые люди вообще-то в саванах не разгуливают.
Там ничего нет, твержу я себе, лежа на спине на отодвинутой от стенки кровати. Там просто пустота, думаю я, ощущая, как Казик, Витася и все остальные подсовывают под мои бока, голые щиколотки, пятки и затылок пальцы. Ни черной реки, ни мутного города в тумане на ее берегу. Ничего.
Но в ту секунду, когда гаснет свет и стоящий у меня в голове Верка произносит первую фразу про то, что панночка умерла, я вижу ее.
Вижу, как она встает из черной воды довольно далеко от берега, поднимает голову и упирается в меня невидящим взглядом. Я еще на берегу, стою босиком на твердом холодном песке. Сильно болит грудь – где-то посередине наливается и пульсирует горячая точка, тик-так, тик-так, почти совпадая с биением сердца, но все-таки отставая на какую-то долю секунды. От этого сбивается дыхание, а перед глазами начинают кружиться черные точки.
— Панночку похоронили, — где-то в другом мире произносит Верка, и нава делает ко мне первый шаг.
Вернее, это я шагаю к ней, потому что из горячей точки на груди протягивается к ней серебряная струна; она тянет меня за собой, как будто я рыбина, попавшаяся на крючок.
Я делаю шаг, потом еще один, тик-так, тик-так, стучит сердце, заставляя вибрировать струну. Черная стоячая вода поднимается сперва до щиколоток, потом заливает колени, через несколько собственных шагов я уже ощущаю ее кончиками пальцев… все выше, все выше…
— Она была легкая, как пух, — гулко доносится до меня голос Верки. В нем сквозит явное торжество.
Они не боятся текучей воды!
Они не предлагают еды или питья.
Единственный способ сопротивляться им – сделать так, чтобы их как будто не существовало в твоей голове. Не думать, не видеть, не прислушиваться ко злу.
Как, черт возьми?!
Можно попробовать петь про себя песни или читать стихи, я где-то слышал, что это неплохой способ отвлечь мысли. Вот только беда: я не помню ни единого стихотворения.
Шэ-бэ, вдруг говорит в голове чей-то чужой механический голос, и я хватаюсь за него, будто за соломинку утопающий. Хотя чего там, я и есть этот самый утопающий.
Рукава больничной рубашки набрякают влагой, я чувствую, как мокрая ткань липнет к коже – в том месте, где позавчера делали прививку, и след ее к вечеру налился горячей и красной каплей.
… А бабця Ядзя всегда говорила, что нет для человека греха страшней…
О чем я думаю?!
Шэ-бэ, эм-эн-ка, ы-эм-бэ-шэ…
Пространство вокруг будто бы замирает. Потом я слышу далекий, очень далекий свист. Это Верка и все остальные начинают поднимать над кроватью мое одеревенелое, неподвижное тело. Но я же не там, я стою почти по пояс в черной воде, и из моей груди тянется серебряная струна, и звенит, и вибрирует.
Ы-эм-бэ-шэ, и-эн-ша-эм-ка…
Панночка посередине реки открывает глаза.
2 ноября 2020 г.
Old Bridge, NJ.
@темы: тексты слов, песни внутреннего монгола
спасибо.
спасибо и вам.
Нет, в лагерях и больницах атмосфера разная.
Просто буквы. но звучит, как заклинание, и панночка открывает глаза.
Там в общем-то ещё многое осталось за кадром, но оно имеет значение только для продолжения истории.
нет, я такой вариант даже не просчитывал, у меня была чисто утилитарная задача, я знал всю схему еще до того, как начал писать.
кстати, про потусторонние мелодии тоже очень любопытно. ну, я как человек с бэкграундом музыкальной школы и потом самоучкой с гитарой, часто что-нибудь настукиваю пальцами, и мне часто говорили, что это вот та мелодия или эта - и никогда не угадывали, а я всегда удивлялся, как это можно было заподозрить меня в том, что я настукиваю вот то, что кто-то мог предположить!
о, еще я подумал, что жизнелюбивый Казик в ногах как противовес смерти и чорному злищу... это очень многообещающе!
тут я чот вспомнил про польскую баечку Смерть и доктор Бартек и ооооочень восхитился.
вы заставляете меня где-то там внутри себя пересматривать всю схему! )))
я как-то даже один раз эту сказочку в рассказ целиком запихал, давно довольно.
как же здорово, когда культурные коды совпадают. можно ничего не объяснять тысячей глупых слов.