jaetoneja
читать дальше 5 октября 1908 года.
Эйле.
-- Да, милорд. Секундочку, я запишу. Повторите, если можно, адрес и номер телефона. Отлично. Милорд Киселев перезвонит вам так быстро, как это будет возможно.
В телефонной трубке невнятно хрюкнуло, и сразу же за этим короткие гудки заполнили пространство. Сауле нажала отбой и положила трубку на рычаги. Закрыла блокнот, потерла тыльной стороной ладони слезящиеся от усталости глаза. Сморгнула и будто новым взглядом обвела пространство комнаты.
Отрывной календарь на стене, с которого она забыла оборвать листок очередного дня, перед тем, как идти спать, утверждал, что на дворе четвертое октября, воскресенье. Значит, на самом деле, сегодня пятое, и, к ее великому сожалению, понедельник. Да и тот скоро закончится.
Неяркое, клонящееся к закату солнце било в угол рамы, подсвечивая пыльное стекло. В углу жестяного карниза, зацепившись за кипричную кладку, трепыхалась под слабым ветром засохшая прядь водорослей, напоминая о том, что еще совсем недавно море было так близко.
Нет, оно не подступило к самому горлу, и ее самые страшные сны никогда не сбылись, но почему-то в последние несколько дней Сауле казалось, что она все-таки утонула. И слишком часто, замирая посреди ежедневных дел и хлопот, она думала о том, что лучше бы ей было лежать под толстым слоем черной воды.
… в темноте, в глубине, на дне,
на той стороне сна, никем не узнанная, в паутине прошедших дней
в молчании брожу по улицам
подбираю с брусчатки на перекрестке забытый кем-то фонарь
чтоб не резала пальцы - оборачиваю перчаткой теплую латунную скобу
вслед за белым пятном фонарного света
всякий раз неизменно иду вперед
туда, где серебряным телом флейта поет над городом…
Если об этом думать, можно сойти с ума, ужаснулась Сауле, заставляя себя вынырнуть из липкого морока. «Жизнь так коротка, а ты недостаточно серьезна. -- Она грустно покивала головой, вспоминая цитату из старой детской книжки. – Берегись!»
Но беречься было некого, она весь день провела в архиве одна, каждое мгновение испытывая к милорду Киселеву, который с самого утра уехал по делам в сопровождении какого-то типа из волонтерской службы спасения, горячую благодарность.
Потому что в его присутствии ей становилось совсем худо.
С той самой минуты, когда Сауле нашла его лежащим на полу у дивана, с содранной с лица повязкой. Н на подоконнике, открытая, лежала та самая проклятая ее тетрадь со стихами, и золотой свет струился от распахнутых страниц и повисал в воздухе легкой дымкой.
И как Сауле ни пыталась себя уговаривать, у нее не было никаких сомнений: Даг читал ее дневник.
Она ни разу не сталкивалась с такими вещами. Несмотря на все ее нелегкое школьное детство, на пять лет учебы в университете Эйле, которые тоже никак нельзя было назвать приятными. Никто и никогда не рылся в ее вещах, не читал украдкой ее писем, не трепал языком о ее секретах, не разводил сплетен. Может быть, из-за того, что она всегда слишком глубоко прятала свою душу. А может быть, потому, что никому не было дела до странного угрюмого ребенка, столь глубоко погруженного в собственные переживания. Впервые Сауле столкнулась с подобным еще до наводнения, но тогда вмешательство этого странного парня с флейтой в деревянном футляре показалось ей незначительным. Она была занята рукописями в архиве, а потом появился Даг, и стало вдруг не до собственных тайн и одиночества.
Потому что это одиночество вдруг перестало ее спасать. И очень быстро сделалось обузой.
Это было неправильно, это пугало.
И когда она подумала о том, что теперь у нее есть отличный повод прекратить эту пытку, ей сделалось очень сильно не по себе.
Сауле заварила кофе и вышла на крыльцо. Села на ступеньки, обняла колени руками и закрыла глаза. Низко стоящее над небокраем солнце пригревало висок, и если немного разомкнуть ресницы, можно было увидеть, как дрожат, переливаясь, капли на растянутой между ветками шиповника паутине.
Не хотелось никуда идти. Не хотелось ничего делать. Так сладко было длить эти минуты полного покоя. Ни о чем не думать. Не открывать глаза, не поворачивать голову – потому что тогда взгляд упадет на тетрадку в черном коленкоровом переплете. Но можно протянуть руку и, ощутив короткий толчок тепла, положить ладонь на шершавые от времени, покоробленные от влаги страницы.
-- Почему вы сразу мне не сказали?
На лицо упала тень. Сауле открыла глаза. Она терпеть не могла, когда кто-нибудь вот так подходил неслышно.
-- Ну конечно… Знаете, милорд Киселев, я тут чужие рукописи из закрытых фондов читаю, реву вот над ними, а еще пишу стихи, и мне кажется, что кое-кто влез в них без спросу… Так я должна была вам сказать?
-- Примерно.
Сауле медленно отхлебнула из кружки уже остывшего кофе. Этот невозмутимый тон, которым Даг вздумал с ней разговаривать, звучал просто оскорбительно! Но она не могла позволить себе отвечать ему тем же.
-- А вам не кажется, что это все – не ваше дело?
-- Вам показать мой мандат?
-- Да подите вы к черту с вашим мандатом! – Сауле вскочила. Кофе выплеснулся на траву, на крыльцо, и еще несколько секунд она просто смотрела, как расплываются на деревянных ступенях коричневые пятна с крупинками кофейной гущи.
-- Не вынуждайте меня напоминать вам, досточтимая мона Ристе, что и вы сами нарушили все статьи закона, какие только возможно было нарушить. Вы точно такой же сотрудник департамента печати и безопасности, как и я. Вы давали подписку, поступая на эту службу. Вы знали, с чем вам здесь придется столкнуться. Вы чуть не утопили весь этот город, а теперь у вас хватает совести упрекать меня за то, чего я не делал. Я не читал ваш холерный дневник. Я бы вообще не догадался о его существовании. Но вы обязаны были мне сказать.
Она наконец-то взглянула Дагу в лицо.
Интересно, всех людей, кто работает в этом проклятом ведомстве, специально учат держать себя так, чтобы ничего невозможно было прочесть по глазам? Чтобы ни одна жилочка в лице не дрогнула. Чем они расплачиваются за вот это напускное спокойствие?
Даже думать об этом противно.
Но, тем не менее, Сауле не могла не спросить:
-- Потому что это – абсолютный текст?
-- Потому что это абсолютный текст, -- согласился Киселев. Что-то, все-таки, мелькнуло в его взгляде. -- Потому что это Вторжение.
Она вдруг ощутила, как враз, чудовищно, устала.
Вот стоило переживать наводнение, ломать и заново устраивать не просто собственную жизнь, но и все представления о мире, чтобы заново вляпаться в то же самое болото!
-- Знаете, милорд Киселев, -- она подняла со ступеней злосчастную тетрадку. Ласково погладила ладонью черный коленкор обложки. -- Вторжение – это вы. И я была дурой, когда подумала, что теперь мы все можем быть свободны от власти абсолютного текста над миром. Что стены между Словом и миром больше нет. Что это все было не напрасно. Я ошиблась, простите.
7 октября 1908 года
Эйле – Нида.
«Урожай в этом году как никогда, ветки яблонь приходится подпирать жердями, и все равно клонятся до земли, и дух по всему саду стоит такой, что дыхание захватывает», -- писала тетка Агнета.
Письмо принес утром почтальон, оставил на крыльце вместе с остальной почтой, и Сауле неожиданно для себя обнаружила, что разочарована содержимым пухлой связки. Она боялась себе признаться, что ожидала хотя бы записки от Дага. Но он не написал ни строчки, и звонить тоже не стал. За вечер Сауле несколько раз проверила, работает ли телефон, и утро начала с того же самого.
Телефон работал.
Оставалось утешаться тем, что есть. Можно было, конечно, наплевать на собственную гордость и позвонить самой. Но это значило бы, что она готова взять свои слова обратно. А Сауле не чувствовала себя неправой. Даже если это способно причинить кому-то боль.
Хотя меньше всего на свете ей хотелось, чтобы этим кем-то был магистр печати и безопасности милорд Даглас Киселев.
Со вздохом загнав поглубже близкие слезы, Сауле снова попыталась вчитаться в неразборчивый теткин почерк.
Удалось поставить почти полсотни бутылей вина, и еще надавить сока, а уж про повидло и говорить не приходится. И кто все это станет есть; впрочем, если зима будет тяжелой, что-то можно будет продать или поделиться с соседями, а еще же пироги, цукаты, мармелад… она приготовила уже с дюжину противней мармелада, давно не получалось так славно, и если бы не здоровье…
Впрочем, продолжала тетка, у дорогой племянницы еще есть шанс для добрых дел. Соседки говорят, что нынче вода спала, и было бы славно, если бы Сауле собралась и приехала: надо обобрать позднюю вишню и крыжовник, и поспели ее любимые яблоки-райки. И, в конце концов, ее дом в Троках не может вот так стоять без присмотра после наводнения. Там нужно разобрать вещи и распорядиться насчет ремонта, есть шанс, что к зиме можно уложиться. Конечно, ремонт стоит денег, но Нидская ратуша выделяет потопельцам вспомоществование. Сумма более чем скромная, но надо полагать, что Сауле и не рассчитывает на государынины хоромы. Зато можно поменять пострадавшие от наводнения полы, оштукатурить стены, поставить новые рамы и двери. Соседи обещают помочь с ремонтом, но нужно, чтобы Сауле сходила в ратушу подписать бумаги и получить банковский чек.
Это, писала тетка, вполне веские основания для того, чтобы попросить у начальства отпуск и приехать на несколько дней. Может быть, даже на неделю. Сауле имеет полное право не хотеть видеть никого из родственников, но дела есть дела.
И яблоки. С яблоками тоже надо что-то делать.
Мона Ристе сидела одна в своей комнатке в архиве, прихлебывала из чашки остывший приторный кофе и смотрела на разложенные на столе листки – в косую линейку, явно вырванные из старой школьной тетрадки, исписанные неуклюжим почерком. Тетка Агнета не слишком уважала все эти «фокусы для образованных». Но добиваться своего умела.
Не приедет племянница по первому ее зову – будет обижаться годами. А это не слишком-то большое удовольствие.
К тому же, это был такой прекрасный повод действительно бросить все – и уехать. На неделю, а может быть, и на две. Получить передышку, ни о чем не думать, ничего не решать. Ничего не менять в собственной жизни.
Она, так ждавшая перемен, вдруг оказалась совершенно не готова, столкнувшись с ними нос к носу. Перемены – это больно, это трудно, это отчаянно страшно. Тем более, когда меняется не мир вокруг тебя – если твой взгляд почти всегда обращен внутрь, этого можно с легкостью не замечать – а ты сама.
Они не давали друг другу никаких обещаний. Даже в те дни, когда Даг лежал в архиве, с повязкой на глазах, и не мог сам ровным счетом ничего – даже ложку до рта донести. Конечно, в помощь Сауле отрядили мальчика-волонтера из городской службы спасения, и Цеська приходила почти каждый день. Но так или иначе, однако же, и кормить Дага, и писать письма под его диктовку, и все остальные обязанности Сауле пришлось исполнять самой.
Она не хотела быть тем, что удерживает его в этом городе. Она не умела и не хотела навязываться. Она вряд ли рискнула спросить напрямую, что он чувствует к ней. Она и себя-то спрашивать боялась. А уж после вчерашнего разговора – так и подавно.
Хватит с нее, она давным-давно выучила, что любовь – это больно. Второй раз в такую идиотскую историю она не вляпается.
А если почувствует, что к этому близка… ну вот, можно хоть к тетке поехать. Яблоки собирать.
Как будто на свете ничего другого, кроме яблок, этой осенью не осталось.
В канцелярии архива в это утро начала октября было пусто и солнечно, медом и праздничным золотом светились покрытые лаком столешницы, бронзовые накладки на массивных телефонных аппаратах, письменных приборах, лиловые искры разбрызгивали чернильницы из толстенного стекла. Как будто стая сиреневых бабочек трепещет в воздухе.
Дожидаясь секретарку пани Терезу, чтобы отдать ей связку ключей от архива и прошение о предоставлении срочного отпуска за государственный счет, Сауле не удержалась, сунула нос в растрепанных пухлый том, оставленный на столе и заложенный канцелярской линейкой.
На обложке книги была изображена белокурая красавица в пышном платье и с «розвияными влосами», как любила говорить Цеська. Красавица явно пребывала в расстроенных чувствах. Другая красавица – только не в платье, а в строгом монашеском одеянии – смотрела на нее осуждающе. На заднем плане маячил еще один герой – мужчина, тоже, должно быть, красавец, но окончательно убедиться в этом не позволяла повязка на его глазах.
Это было – как насмешка.
Мир явно создан из красавцев и красавиц, между ними кипят такие страсти, что только берегись.
И все-таки она сунула нос в книгу.
Сауле не успела разобраться в хитросплетениях интриги, да в общем и не стремилась, она и вообще не слишком любила сентиментальные романы. Но на глянце обложки полустертым золотом было оттиснуто имя Марины Пестель, и это внушало если не уважение, то хотя бы надежду, что обойдется без лишней пошлости и глупости.
Лучше бы она и дальше исторические романы писала, эта самая Марина Пестель. Хотя за них, наверное, платят меньше.
-- Хотите почитать?
-- А вы? – Сауле подняла глаза и улыбнулась пани Терезе.
-- А я прочла. Перечитываю теперь… надо же себя как-то развлекать. Сами знаете – работы сейчас никакой.
-- Можно носки вязать внукам, -- Сауле попыталась пошутить, но получилось не очень. Впрочем, пани Тереза не обиделась. Пробежала глазами поданное прошение об отпуске.
-- Берите. Будет чем занять себя на пароме.
Сауле поблагодарила, взяла книгу и вышла. И только на крыльце централа вспомнила, кто такая мона Пестель и где она в последний раз слышала эту фамилию.
«Я была его секретарем, сиделкой… всем. Во всяком случае, я искренне в это верю».
Паром от Эйле до Ниды идет полтора часа, но за это время мона архивист не прочла и десятка страниц. Так и сидела над книжкой, раскрытой наугад, смотрела в черные строчки букв и ничего не соображала, и только одна-единственная выхваченная из текста фраза билась в голове, как ночная бабочка о стеклянный колпак лампы.
А я? Кем я была для тебя?
Достаточно ли того, что я сделала, чтобы быть тебе – хоть кем-то? Тем, кого ты вспомнишь сквозь долгую череду дней, внезапно оставшись в одиночестве в тишине своего кабинета в Твиртове?
Тем, о ком ты подумаешь, когда бледный зимний рассвет занимается за окнами твоего кабинета, в котором накурено так, что нечем дышать, и весь стол завален листами бумаги, плотно убитыми машинописным текстом. Когда в глазах черно и дрожат руки. И если вот это и есть плата за абсолютный текст, то провались он пропадом…
И хотя в эту минуту мона Сауле Ристе думала одновременно о двух совершенно разных людях, вопрос, который она хотела задать им обоим, не менялся.
Мучительно хотелось плакать.
***
Примерно через пару дней стало понятно, что продолжать в том же духе не выйдет. И когда к вечеру Даг неожиданно для себя и, если честно, без всяких причин, наорал на секретаря, это его испугало.
Даг собирал по столу разбросанные бумаги, и в них почему-то все время попадались то огрызки карандашей, то поломанные перья. Руки тряслись, и все сыпалось меж пальцев, а Влодек стоял навытяжку и растерянно моргал, и подбородок его дрожал, как будто он сейчас заплачет – здоровый двадцатилетний лоб, еще неделю назад служивший волонтером в городской службе спасения.
-- Набери мне архив централа, -- остро ненавидя себя в эту секунду, велел Даг.
-- Там не отвечает никто, милорд, -- Влодек не двинулся с места, но почему-то вспыхнул румянцем и отвел глаза. – Второй день уже трубку не снимают, вот и теперь тоже.
-- А ты откуда знаешь?
-- Так вы сегодня уже раз десять спрашивали, и велели звонить все время, а как ответят – известить.
-- И что?
-- Я звонил. Десять минут назад, там по-прежнему глухо.
-- Отлично! Просто замечательно. Скажи, чтобы авто мне подали к подъезду.
-- Когда?
-- Сейчас! – рявкнул он и, выходя из собственной приемной, так шарахнул дверью, что с потолка посыпались хлопья побелки и паутина.
На крыльце ратуши ему, как назло, попался Ян Сваровски, и это было худшее, что только могло случиться. Потому что Ян всегда умел видеть людей насквозь и мало задумывался перед тем, как известить их о своих, так сказать, открытиях.
-- Се жених грядет в полунощи, -- завидев мрачное, как туча, лицо Киселева, изрек маршалок задумчиво и остановился, поправляя на костистой переносице тонкую золотую оправу очков. – Небось, в архив собрался? А там нету никого.
-- Я знаю, -- пропустив мимо ушей «жениха», процедил Даг сквозь зубы.
Маршалок великодушно сделал вид, что не заметил.
-- А едешь тогда зачем?
-- Да как бы тебе сказать, чтоб не обидеть…
-- Меня обидеть трудно. А некоторым мессирам – прямо-таки невозможно. Но твоем месте я даром времени бы не тратил.
Даг скучно пожал плечами. Даже себе самому он не смог бы объяснить, зачем ему так нужно попасть в архив. Но почему-то был уверен, что это необходимо.
У дверей в архив Эйленского специального департамента печати и безопасности стояли, прислонившись друг к другу голенищами, ярко-красные резиновые сапоги. Светились чуть запыленными носами. Судя по ягодам шиповника, нападавшим на доски крыльца, по нетронутому ковру сухих листьев, стояли уже давно.
Даг ощутил прилив холодного бешенства. Вот стоило лезть в воду в затопленных Троках, пытаясь добыть с прилавка в станционном магазинчике эти самые боты, рисковать умереть потом от пневмонии, чтобы, уезжая, Сауле бросила их тут. На виду, словно желая нарочно сделать магистру больней.
Хорошо же, мона архивист!..
Поворачивая ключ в замке, Киселев ощущал себя взломщиком, и все пытался доказать себе самому, что должность и мандат позволяют ему, вообще-то, без спросу входить в любые двери, и странно, что этим правом он никогда не пользовался. Лелеял свою порядочность, как однажды высказался по этому поводу Ковальский.
Ну и к черту их всех.
Коридоры архива были пусты, и все двери стояли нараспашку. Неяркий солнечный свет стелился пластами. Наверное, в одном из кабинетов было открыто окно, и прохладные сквозняки касались лица, похожие на движение воды в лесном озере.
Идеальный порядок царил кругом. Ни раскрытых книг, ни оставленных без присмотра рукописей. Даже пыли на книжных полках не было – Даг нарочно провел пальцами по одному из стеллажей. Как будто Сауле все еще была здесь, продолжала править своим собственным королевством. Вот сейчас простучат за дверью такие знакомые уверенные, легкие шаги, потянет запахом свежесваренного кофе, и она войдет, и поставит перед ним на консоль дымящуюся кружку, и перекинет за спину короткую рыжеватую косу, и скажет негромко и чуть насмешливо: «Магистр, если вы еще не готовы похоронить себя среди книг, вам стоит хотя бы ненадолго прерваться».
Киселев поймал себя на том, что, несмотря на все те упреки, которые Сауле высказала ему в последнем разговоре, он не чувствует ни капли обиды, разочарования или грусти. Ни к ней, ни к миру вообще. И дело было не в том, что маленькая мона архивист, в сущности, была права. Действительно, стоило начинать это все, чтобы закончить тем же самым, с чем они так долго все воевали.
Нет.
Просто – огромная, как прилив, как волна и как небо – нежность, и даже если бы Сауле захотела, она не смогла бы ее разрушить.
Так зеленая вспышка маяка пронизывает дождевые тучи и светит над морем, и пробивает длинным лучом туман, и ей нет никакого дела до бушующего вокруг урагана.
Законы физики, ничего больше.
Он толкнул дверь в хранилище и зажмурился от ударившего по глазам белого света.
О господи милосердный, они сияли.
Все эти картонные папки с наивными веревочными тесемочками, распираемые страницами -- так в половодье русло реки не вмещает в себя глыбы льда, и те раскалываются и встают на дыбы, и грохот стоит над водой, и искрится снежная пыль, а сверху с небес падает яростное солнце начала марта.
От них шел такой чистый, такой сокрушительный свет.
И пахло яблоками. И мокрыми вербами, и горячей травой, и еще палыми тополевыми листьями. В хранилище было светло, как днем, и на мгновение Дагу показалось, он слышит тихий звон. А потом он сделался громче: это с треском ломались, падали вниз сургучные печати, которыми были заклеены папки, и конверты с вердиктами Экспертного совета Круга, и когда Киселев шагнул через порог, сургучная крошка противно скрипнула под подошвами.
Он был лишним здесь, в этом царстве свободы, он был не нужен ни этим словам, ни этому миру, и лучшим, что он мог сделать, было закрыть дверь и вообще уйти отсюда.
Разве я сторож брату моему…
Но он выбрал – остаться.
В комнатке, которую Сауле приспособила под жилье, было светло, тихо и как-то очень просторно, хотя Даг помнил всю тесноту этого вынужденного жилища, где он и сам провел не один день. Мучаясь от неловкости, ощущая себя незваным гостем, он постоял возле рабочего стола моны Ристе. Ему хотелось глядеть на ее вещи, касаться их руками. Вот эти острые кончики перьев в стакане с письменными принадлежностями, медный бок сургучницы, скрепки в блюдце с перегородчатой синей эмалью. Как будто эти прикосновения могли вернуть ему Сауле.
К раме окна прилип багряный лист девичьего винограда.
На подоконнике, рядом с жестяной коробкой для кофейных зерен, стояла жаровня. Последние ночи были уже холодными, и, наверное, Сауле жгла угли, чтобы согреться.
На углях, покрытая плотным слоем пепла, лежала какая-то не то книга, не то толстая тетрадь. Наверное, тот самый злосчастный дневник, подумал Даг с содроганием. Он не читал его, и, споря с Сауле несколько дней назад, нисколько ее не обманывал, но и того, что он запомнил, мельком и однажды взглянув на эти страницы, хватило ему, чтобы понять, чем в действительности были эти строчки.
Рукописи не горят, сказала ему однажды государыня, а он усмехнулся желчно и возразил, что создатели, зато, горят отлично. И если с создателями все оказалось не так просто, то с рукописями, выходит, этот закон больше не работает?
Смахнув с обложки пепел, Даг с удивлением обнаружил, что ошибался.
И даже не в том, что полагал дневник Сауле сгоревшим, а он вот, уцелел.
То, что теперь лежало перед ним на подоконнике, никак не могло принадлежать моне Ристе.
Потому что эта книга, обтянутая синим бархатом, с серебряным корабликом на обложке, не могла быть ничем иным, кроме как Книгой Кораблей.
И магистр Киселев сперва не поверил своим глазам, когда увидел, как на матовых, цвета слоновой кости страницах медленно проступают чернильные строки, написанные таким знакомым, ровным, ученически-округлым почерком.
белый камень
тусклой бессильной звездой
переворачиваясь
отталкивается и взлетает
волны вспыхивают в сердцевине
рожденных камнем кругов
медное и золотое,
их пламя не угасает
человек приходит
со стороны моря
ладонью стирает копоть
с бетонных блоков,
у кромки воды оставляет
зажженный фонарь
по ночам
из плит песчаника
из диких каменных глыб
скрепленных раствором
из яичных желтков и золы
от давно сгоревших страниц
возвращаясь в реальность
растет маяк
на рассвете
я просыпаюсь
на берегу
@темы: тексты слов, химеры
на самом деле, не то чтобы я там сильно гордился собой или снобски хвастался, но теперь же вот понятно, что я имел в виду?
(а мы разве не перешли на ты?)
Как интересно! То есть ты это делаешь сознательно? В том смысле, что вот использую слово такое, а не сякое, вот такой прием даст нужный эффект? Для меня писательство действо загадочно-сакральное, автор входит в транс и выныривает из него оглушенный и дезориентированный, но с текстом, как ныряльщик с жемчужиной. Текст еще сырой, ясное дело, его еще надо отполировать, тут криво, там не хватает связки, но в общем и целом текст есть.
ну то есть когда я пишу тот или иной кусок, я понимаю, что чувствую и каких эмоций хочу добиться от читателя, хотя в процессе не думаю об этом. а думаю о том, что вот я хочу передать в тексте то и это.
насчет использовать это или иное слово - нет, вот точно нет. потому что когда пишу, я практически всегда знаю, что вот тут должно быть сказано только таким образом. это приводит к тому, что правки в процессе потом минимальные и косметические. хотя в последней вещи - части к райгарду - пришлось переписать начисто пару сцен, потому что мы с соавтором потом пришли к выводу, что так быть не могло и я неправильно считал мессидж.
надеюсь скоро закончить эту историю и начать выкладывать ее по порядку.