jaetoneja
сейчас я положу большой кусок текста. там 60 тыщ знаков. и я не хочу его дробить на части, потому что иначе, мне кажется, впечатление будет размазано, как каша по тарелке.
так что что-то пойдет в тело поста, остальное - в каментах.
читать дальшеТолочинские сомелье.
Часть первая.
И особенно тех не вернешь назад,
Чей горит на груди окаянный след…
Конец октября 2004 года
Крево, Мядининкай.
Позднюю осень прокурор округа Омель Юзеф Гедройц всегда ненавидел. Не за дрянную погоду и ожидание долгих холодов. Ко всему этому рано или поздно привыкаешь, но куда деваться от ощущения медленного умирания. Особенно когда с каждым годом сам становишься все ближе к последней черте.
Октябрь в Крево нисколько не отличается от октября в Омеле, хотя Омеля вот уже почти как два десятка лет не существует на свете. Формально не существует. Это странное ощущение, когда тебя нет, но на самом деле вот он ты, сидишь в полутемной приемной канцелярии Святого сыска, читаешь вчерашнюю газету, пьешь любезно поданный секретаркой чай, и ломтик лимона плавает на поверхности, похожий на лист кувшинки, черенок ложечки прорастает сквозь него, того и гляди – раскроется желтым цветком.
С Омелем точно так же. Но, наверное, если ты возьмешься рассказывать человеку в соседнем кресле о том, как пусты в эти дни городские улицы, как редко встретишь на них людей, да и вообще – каково это жить так много лет в состоянии жестокой блокады, -- он посмотрит на тебя, как на душевнобольного.
И будет абсолютно прав.
Поздняя осень – это про подступающую смерть, холода, безысходность и дожди. Так Юзеф всегда думал, и душу сжимало в тоске и тревоге. Но сегодня, проходя аллеями сквера, окружающего здание Святого синода, он впервые за многие годы подумал, что, возможно, ошибается.
Стоя у чугунных перил, ограждающих дорожку сквера от уходящего вниз обрыва и глядя на текущую внизу Ставу, на высокое, полное перламутрового света небо, на закладывающих круги над парком внизу птиц, он понял: это не о смерти.
Поздняя осень – это о свободе.
Когда нет больше над тобой обязательств и суеты жарких летних дней, томительного ожидания весны, довольства и сытости первых дней осени, поры сбора урожая.
Ничто больше не властно, отрывайся от земли – и лети по ветру, желтым кленовым листом, черной птицей.
Значит ли это, что все завершилось и он действительно подошел к самой черте, за которой только небытие и чужая память?
Секретарка растворила тяжелые двери, в приемную хлынул свет пасмурного дня.
-- Панове, входите, прошу.
-- С сожалением приходится признать, панове. Все мы что-то пропустили в происходящих вокруг нас событиях. Не уловили чего-то важного. Не задумались о причинах и следствиях. И самое страшное, что по сию минуту никто из нас не способен сказать, о чем идет речь.
Этот человек успел стать легендой еще при жизни. И хотя его уже полвека как нет среди живых, от этого мало что изменилось. Если быть точным, между ними пятьдесят с лишним лет разницы, Юзеф никогда не знал прежнего главу Шеневальдской Инквизиции лично и не мог знать, но фотографии видел, рассказы стариков, работавших в те времена, слышал, исторические справки читал. И хотя у него никогда не было достаточно времени вникать в события такой давности, в общем и целом представлял себя Анджея Кравица достаточно хорошо.
Он погиб примерно пять лет спустя после того, как принял на себя венец Райгарда. Официальной причиной смерти считался несчастный случай. Юзеф никогда не вникал в подробности, но если верить слухам, а их было предостаточно, то выходило, что тогдашнего Гивойтоса сожрала его же свора. Слишком уж многим пришлись не по нраву и заведенные паном Кравицем порядки, и новый чин наследия. Юзеф всегда не вполне хорошо представлял себе, какие нити связывают между собою Святой сыск и то, что в обиходе называли – Райгард, но узнавать не стремился. Не положено ему по должности, и закончим на этом.
Странно, что они вообще его пригласили. Хотя – вон и нидский прокурор сидит, и начальник прокуратуры соседнего с Омелем Лунинца, и Ургале, и даже двое из Крево, окружной и городской. И венаторы всех округов, и глава Святого синода – все собрались за одним длинным, как осенняя ночь, столом. Смотрят исподлобья, хмуро, поблескивают в сумрачном свете угасающего дня нашивки на мундирах и серебряные распятия. Желтым, как кошачьи глаза, светятся янтари в тяжелом серебряном обруче, что лежит на кипе бумаг во главе стола.
Венец Райгарда есть – носить только некому.
-- И поскольку, панове, ответа на поставленные вопросы ни у кого до сих пор не нашлось, сделать необходимо будет следующее. Настоящим Инквизиция Шеневальда доводит до сведения окружных венаторов и органов прокуратуры требование проверить каждую зарегистрированную ведьму и наву, а также выявить тех, кто регистрации избежал. Документ будет подписан, как только мы закончим этот разговор.
-- Проверить – и что? – подал голос нидский венатор, тяжелый мужчина с одутловатым лицом. Про него, Юзеф знал, ходили страшные, совсем уж невероятные слухи, и то, что Нида считалась одним из самых благополучных округов, эти слухи косвенно подтверждало. И тем более не хотелось в них верить. – Проверить – и отпустить? Тогда вся работа коту под хвост.
-- А кто вам сказал – отпустить?
-- Пан что, предлагает?..
Глаза Кравица – один зеленый и насмешливый, второй — серый, мертвый – смотрели прямо ему в лицо, и под этим взглядом нидский венатор опустил голову, уткнул подборобок в жесткий ворот сутаны, прикрыл бледные веки.
-- Панове, я прошу вас не забывать. Законы не изменились. Все действия, все помыслы, и даже каждый малый вздох означенных особ до сих пор находятся под Уложением о мерах допустимого зла. Поэтому… вам придется исходить из его норм.
-- Пан Кравиц. Райгард вас не поймет.
-- Райгард? – Анджей обернулся на голос, прозвучавший из дальнего конца кабинета. – Тогда пускай придет и скажет мне об этом. А лучше, пускай найдет уже Гивойтоса наконец, потому что, панове, это странно, опасно и невыносимо. Но пока еще смешно, хотя с каждым днем становится все менее веселым. И мне остается только догадываться, на что вы все уповаете.
Октябрь 2004 года
Лунинец.
Сперва они пришли за Тереской-дурочкой.
Было что-то около полудня, воскресенье, и Катажина, собираясь к обедне, за суетой и хлопотами не сразу сообразила, что это за шум и возня за окном. Поставила греться утюг и выглянула, но не увидела ничего. Только засыпанный ясеневыми листьями двор и крупные хлопья мокрого снега – они таяли, не успевая долететь до земли. Распечатывать заклеенные на зиму рамы не хотелось, и тогда она побежала в кухню, быстро сообразив, что кухонные окна выходят как раз на ту же сторону, что и окна ее комнаты.
По счастью, никого из соседок на этот раз не оказалось, сосед из восьмой комнаты дядька Мартын не в счет, он и в обычные-то дни с утра бывал уже пьяненьким, а тут воскресенье, святое же дело.
Кухонные окна никогда не заклеивали, и, распахнув настежь рамы, Катажина высунулась едва ли не по пояс.
Тереску уже уводили. Те, которые за ней пришли – двое, в одинаковых черно-серых сутанах и плащах, -- тащили бедную дурочку под локти, а она, уже перестав кричать и вырываться, молча таращилась в небо. И в рот ее, некрасиво распяленный, летел и летел снег.
Что она могла сделать? Параличная горбунья, с худыми руками, похожими на ветки искалеченного дерева, плохо слышащая, не выговаривающая внятно ни единого слова. Она жила в дворницкой – полупадвальной комнатушке, там дворничиха поставила топчан и повесила занавеску, чтобы не смущать Тереску подробностями своей личной жизни. Ее подкармливал весь подъезд, и, Катажина знала, некоторые соседские тетки даже брали стирать ее вещи.
Раз в месяц дядька Мартын превозмогал себя и в воскресенье вставал трезвее стеклышка – чтобы свезти Тереску в костел к мессе, погрузив горемыку в некое подобие детской коляски. Тереска туда прекрасно умещалась, потому что росту в ней было едва ли больше шести локтей, а весила она не больше котенка.
Пользы мирозданию от Терески не было никакой, но и вреда ведь тоже. За что? Неужели за то, что в редкие минуты припадков на горбунью вдруг нападала ясность речи, и тогда она могла наобещать тебе таких бед, что три ночи не уснешь. Но такова болезнь, и все это, в общем, понимали. Обидеть юродивую – все равно, что на икону плюнуть. Как у этих, в сутанах, и руки-то поднялись.
С тяжелым сердцем Катажина закрыла окно.
-- Увезли? – не просыпаясь, спросил дядька Мартын.
-- Увезли.
-- Царствие небесное бедолажной. Кому она что плохое сделала… Помянуть надо святую душу. Дай, Касю, гривенник. Дашь?
Катажина отмахнулась. Жуткое оцепенение владело ею, верить не хотелось, хотя умом она понимала, что все так и есть.
Сколько лет уже прошло – если бы из казематов Святого сыска люди возвращались, об этом было бы известно.
-- За тобой тоже скоро придут, -- обидевшись, дядька Мартын погрозил ей пальцем. – И кому какая разница, за что. Черная душа у тебя, черная!
Слушать пьяные бредни Катажина не стала, закрыла окно, ушла в комнату.
В костел в тот день она не пошла – просто не было сил. Зачем господу ее молитвы, если он допускает – такое.
Потом они пришли за теткой Рутой – портнихой. Говорили, будто регистрации у нее нет, а своим клиенткам она за подкладку зашивает тайные знаки, которые выпивают из людей силу, а у замужних кобет отнимают способность выносить дитя. Тогда Катажина еще хмыкнула: интересное дело, у замужних отнимают, а гулящих, стало быть, не трогают.
Но вслед за теткой Рутой вместе со святыми отцами ушла сперва Малгожата, которая работала в цирюльне на углу, потом кондитерша Зофка, потом панна Ирена, которая преподавала в городской гимназии химию и астрономию.
Никто ничего не объяснял. Просто приходили и уводили, а предъявляли обвинение или нет, и в чем обвиняли – даже слухов не ходило в квартале никаких, хотя всю неделю Катажина нарочно долго задерживалась после работы то в бакалейной лавке, то в зеленной, то в молочной, а как-то раз даже просидела полчаса на лавочке возле качелей во дворе. Надеялась, что появятся местные мамашки с младенцами, им-то всегда языки почесать охота, может, прояснится что-нибудь. Но вместо мамашек явилась дворничиха Фира и выставила Катажину домой.
Неча сидеть тут и слезы лить, задницу себе морозить, объявила она, размазывая по брусчатке лужи – так Фира понимала для себя подметание палой листвы. Никто и ничего тебе не скажет, и не выспрашивай, и не любопытничай. Навы да ведьмы – в своем ли уме надо быть, чтобы языком молотить об этом?!
Впервые о том, что лучше было бы ей уехать, обмолвился старенький пан Касперек – владелец лавки с подержанным товаром, в которой Катажина работала последний месяц. В обязанности ее входило сразу все: помогать покупателям с выбором товара, принимать и оценивать вещи, которые они приносили на продажу, а заодно варить кофе для хозяев.
Хозяев было двое: пан Каспар и пан Бальцер, оба маленькие, хрупкие, похожие на поседевших воробьев.
-- Касю, деточка, вам надо уезжать, -- сказал ей пан Каспарек, принимая из рук Катажины кофейную чашку.
Зачем уезжать, почему?
Она ничего не понимала. Стояла, оглушенная этими словами, озиралась вокруг – привычная полуподвальная комнатка, тесто заставленная старыми вещами. Швейные машинки, два или три патефона – в одном, Катажина помнила, сломана игла, -- бесчисленные серебряные ложечки, сахарницы с погнутыми боками, фарфоровые пастушки и котята, ряды поношенных дамских туфель и мужских ботинок, ряды зимних пальто и шуб, вытертый мех воротников, от которого все еще сладко пахнет духами.
-- Я не понимаю, пан Каспарек. Зачем?
-- Затем, деточка, что вы… как бы это помягче сказать…
-- Вы считаете, что я – нава? Или ведьма. Это просто смешно!
-- Матка боска, Касечка, ну что вы! Просто вы – барышня. И если завтра, упаси боже, ваша соседка по квартире решит пожаловаться на вас в святой сыск, будто вы виноваты в том, что у нее бульон прокис, кто станет разбираться, так ли это на самом деле.
-- Подумайте, деточка, -- вступил пан Бальцер. – Когда вы… или любая другая барышня… возвращаетесь домой поздно вечером, и к вам вдруг начинает приставать компания молодых людей… с определенными намерениями, вы понимаете… что говорят люди? Люди говорят, что это ваша вина. Не нужно было ходить одной по темным улицам, не нужно было выбирать нескромные наряды, не следовало смотреть на этих молодых людей вашими хорошенькими глазками. Люди, деточка – это только люди. А вы, даже если вы на самом деле ангел господень, всего только барышня.
-- Почему, ну почему?!
-- Потому, деточка, -- печально проговорил пан Каспарек, -- что после смерти человек становится только воспоминанием своих близких. А многие ли у нас думают о женщинах хорошо? Особенно когда понятно, что любая из них может быть опасной. При жизни или по смерти. Это очень печально, деточка, но это так. И поэтому вам нужно уезжать. У вас есть к кому поехать? Хотя бы на время.
-- Вы не беспокойтесь, -- добавил пан Бальцер. -- Ваше место останется за вами, мы примем вас обратно в любой момент. Но теперь лучше уехать.
Катажина в растерянности гладила меховой воротник пальто. Вытертый до невесомости лисий хвост на воротнике.
Господи, она так любила эту свою жизнь. Этот подвальчик, и его хозяев, похожих на рождественских волхвов, которые, состарившись и устав скитаться по пустыне, пришли и остались здесь.
На прощание пан Бальцер выдал ей жалованье – щедро, за прошедший месяц и еще за две недели вперед.
Катажина не стала говорить ему, что, уходя, вынула из самой дальней витрины и спрятала на груди под кожушком синюю бабочку – брошку с эмалью и перламутром, которую около месяца принесла в скупку панна Ирена из городской гимназии. Катажина знала совершенно точно: панна Ирена за своей бабочкой никогда не вернется.
Как и она сама.
Про то, что за ней следят, Катажина догадалась не сразу. Да и не до того было, чтобы обращать внимание.
На привокзальной площади было как-то необычно людно, толкались и куда-то спешили тетки с баулами, чемоданами и мешками, многие были с детьми. Младенцы орали, сновали под ногами вороватые вокзальные шавки, ругались носильщики, иногда воздух взрезали короткие и резкие паровозные свистки.
Валил снег – совсем не ноябрьский, крупными хлопьями – и таял, не успевая долететь до земли. Под ногами было грязное месиво. Воздух пах гудроном, мокрым железом – и людской бедой.
Сойдя с автобуса, Катажина на минуту застыла посреди толпы, после, опомнившись, принялась прокладывать себе путь локтями, бдительно прижимая к боку свой саквояжик с пожитками. Казалось бы, до входа в здание вокзала было пять минут ходьбы, но она пробивалась туда, кажется, целую вечность, и когда наконец оказалась на крыльце, уже почти ничего не соображала.
Еще тогда ее поразил этот человек – возвышающийся посреди людского моря, неподвижный, глядящий куда-то поверх голов. Он стоял, широко расставив ноги в тяжелых армейских ботинках, сунув кулаки в карманы долгополой шинели со споротыми погонами. Глаза – один желтый, с мертвым зрачком, второй серый, недобрый – пристально обшаривали толпу. Как будто он искал кого-то и никак не мог найти.
На секунду взгляд этого человека остановился на Катажине, она ощутила немедленное и острое желание исчезнуть, перестать быть в ту же секунду, и вздохнула с облегчением, когда он, утратив к ней всякий интерес, отвернулся.
Потом Катажина встретила его у билетных касс. Высыпая в блюдечко для кассирши горсть мелочи, она оглянулась, потому что кто-то толкнул ее в спину, рука дрогнула, монеты покатились на пол, в грязь, в сутолоку людских ног. Сзади напирала очередь, недовольная случайной заминкой. Отыскать хоть что-нибудь в такой толчее нечего было и думать. Катажина полезла в сумочку за кошельком.
Она уже протягивала в окошко кассы банкноту, когда толпа перед кассой вдруг расступилась.
-- Вот, панна потеряла. – В железное блюдце с тихим звоном просыпались потерянные медяки и два гривенника. Мокрые, со следами грязной жижи.
Катажина с удивлением оглянулась.
За ее спиной не было ни единого человека. В полукруге пустого пространства – шириной в добрый десяток шагов – она была совершенно одна. Если не считать этого человека.
Кассирша тоже оцепенела. Катажина слышала, как медленно, трудно она дышит.
-- Продайте панне билет, пожалуйста, -- наклоняясь к окошечку, очень тихо сказал ее неожиданный помощник. – Куда панна собиралась ехать?
-- В Омель, -- ответила Катажина первое, что в голову пришло. И подумала, что чем крупнее город, тем легче в нем затеряться.
-- Один билет до Омеля, мягкий вагон. Вот, я доплачу. – Поверх катажининых медяков легла зеленая, с розовыми разводами, банкнота.
-- Пойдемте, панна. Ваш поезд через пятнадцать минут, я провожу вас до вагона. В этой толчее бог знает что еще с вами может случиться. А… мне бы не хотелось.
Придерживая Катажину за локоть, как будто она была школьницей, которая может сбежать в любую секунду, стоит только отвести глаза, этот человек вывел ее на перрон – толпа все так же расступалась перед ними, как будто они вдруг сделались прокаженными.
За то недолгое время, которое Катажина провела в здании вокзала, снаружи все переменилось. Стемнело, но все так же сыпал и сыпал снег, белыми были длинные перроны, стальные рельсы блестели в сугробах, отражая синие и малиновые сигнальные огни. Яркий, безжалостный свет прожекторов заливал все вокруг, превращая мир в некое подобие синематографа – как никогда не бывает наяву, но часто случается там, в кадре кинопленки.
-- Почему вы взялись мне помогать? Кто вы такой?
-- Катажина Леонгардовна Доманская – это вы?
-- Это я. Но вас я не знаю.
-- Меня зовут пан Кравиц. Вряд ли вам о чем-то скажет эта фамилия. Мы не знакомы.
Перрон понемногу заполнялся людьми. Катажина подумала, что скоро здесь начнется такая же толкотня, что и на вокзале. Одному богу известно, как ей удастся сесть в поезд. Мягкий вагон до Омеля. Смешно.
Она едет к тетке в Толочин. Это четыре часа дороги – в промозглом пригородном составе с деревянными сиденьями, грязным полом и плохо закрывающимися окнами. Или два часа – в общем вагоне обычного поезда.
Впрочем, она всегда может сойти раньше. И никому не обязана отчитываться.
Этот Кравиц – да она понятия не имеет, кто он такой. И совершенно не желает задумываться о том, почему его появление в толпе вызывает такой странный эффект. Подумаешь, выход герцога Витольда Ингестрома ун Блау на перроне в Мариенбурге.
Катажина была образованной барышней.
-- Так почему? – опять спросила она.
-- Иногда людям свойственно пытаться исправить ошибки прошлого. Хотя, конечно, ничего исправить и вернуть нельзя. Но они все равно пытаются. Однажды я позволил себе некоторым образом наплевать на судьбу одной… одной панны. Ее звали Варвара Александровна Стрельникова. Она была очень на вас похожа.
-- И что?
-- Она погибла.
-- А вы считаете себя в этом виноватым?
Белый свет прожекторов заливал его лицо, и невозможно было разобрать выражения. Только глаза – неожиданно синие.
-- Панна Катажина. Если я начну перечислять вам все, в чем я виноват, наш разговор затянется до скончания времен. Смотрите, вот подают ваш состав. Пообещайте мне, что не сойдете с места до прибытия в Омель. Вам есть там где остановиться?
-- У меня там тетка.
-- Почему вы уезжаете?
Катажина пожала плечами. Этот вопрос привел ее в замешательство. Неужели есть люди, которые даже не представляют себе, что творится в их городе? Лунинец, конечно, не столица, всего-навсего райцентр… но она почему-то нисколько не сомневалась в том, что то же самое происходит сейчас во всех городах Лейтавы.
От моря до моря.
Все как вы хотели.
Вам нравится то, что получилось вашими стараниями?!
-- Если пан хотя бы немного читает газеты…
-- Вы – ведьма? Вам на самом деле есть чего бояться?
Под этим взглядом, пронизывающим насквозь, оценивающим, прибивающим к месту, как стальная игла – бабочку, невозможно было ни о чем думать. И опять, как только что возле касс, она испытала острое желание исчезнуть. Просто раствориться в этом снеге, в заполошных паровозных гудках.
-- А вдруг я нава, -- выдавив из себя жалкую усмешку, предположила Катажина. – А вы связались со мной. Бегите в полицию, святой сыск зовите, я не знаю…
Кравиц покачал головой.
-- У панны неудачные шутки. Окажись на моем месте кто-либо другой, у вас была бы куча неприятностей. Но я знаю, что вы мне врете.
-- А почему?!..
-- Ваш состав. Пойдемте. Давайте, я понесу саквояж. Мы опаздываем. Поезд стоит здесь четыре минуты.
-- Откуда вы знаете?
-- Я справлялся.
Все это Катажина спрашивала уже на бегу. Кравиц шел по перрону быстро, почти бежал, и удерживал Катажину за руку повыше локтя так сильно, что хотелось плакать. Синяки останутся, думала она жалобно, едва поспевая за его широким шагом.
Удивительно, но и здесь, в точно такой же толпе, что и у касс, люди расступались перед ними. Как будто каждый, каждый боялся коснуться Кравица хотя бы взглядом.
-- Третий вагон. Ваш. Билет давайте.
Катажина принялась рыться в сумочке.
-- Если сейчас скажете, что потеряли…
-- То что? Убьете меня, как эту вашу… забыла… Стрельникову?!
Кравиц подал ей руку, помогая взобраться по обметенным снегом ступенькам вагонной лесенки.
-- Искренне надеюсь, панна, мы никогда с вами не увидимся.
Поезд уже тронулся. Катажина стояла на пороге тамбура, глядела вниз – на это запрокинутое к ней страшное лицо с нечеловечески синими глазами.
Потом проводница захлопнула дверь, поезд набрал ход, и за стеклом сделалось пусто и бело.
Он услышал скрип снега за спиной и, не поворачивая головы, по звуку шагов догадался, кто это.
-- Страто?
-- Пойдемте, пане, -- проговорил ординарец и повыше поднял воротник шинели. – Метет, что твоя холера. И поезд ушел. Что тут стоять…
-- Вы видели панну, которую я провожал? Распорядитесь, пускай ее встретят в Крево. Негласно, не надо пугать. Пускай встретят и проследят, как устроилась. Катажина Леонгардовна Доманская. Я понятия не имею, есть ли у нее там родственники. Сама она утверждала, что едет к тетке, но могла и врать. Почему вы молчите, Страто? Я попросил о чем-то невыполнимом?
-- Пане сказал – Крево, -- осторожно проговорил ординарец. – А панна уехала в Омель. Если, конечно, не сойдет где-нибудь по пути. Но это легко проверить.
Это было внезапно и остро, как вспышка, когда из черной, сырой глубины лесной чащи ты вдруг вываливаешься на ярко освещенную поляну, инстинктивно зажмуриваешь глаза, и под веками еще несколько секунд полыхает черно-зеленый огонь. Он увидел эту девочку, так похожую на Баську -- не чертами лица, не движениями и походкой. Но так иногда бывает, когда два разных человека вызывают в душе одно и то же ощущение.
Он увидел ее – посреди широкой деревенской улицы, заставленной празднично накрытыми столами, в ярком клетчатом андараке, вышиваной рубашке, с убранной под белую намитку косой. Так до сих пор одевались в деревнях женщины – но замужние. И опять вспомнилась Баська – сперва в старинном платье с корабликом, потом в простой сукне и кожушке, какой они с Ярославом забирали ее из Двинаборгской тюрьмы…
Не было никаких сомнений, что там, где он увидел Катажину, справляли свадьбу, и судя по узорам на вышивках, по белизне намитки, невестой была именно она, но жениха он не разглядел – темное пятно, похожее на поднявшуюся со дна реки илистую муть, застило взгляд.
Но из этого пятна смотрел прямо в лицо недобрый и тяжелый взгляд. Никакое человеческое существо не способно так смотреть, это Анджей тоже знал.
И еще, в ту же самую минуту, он понял, что именно увидит дальше, если немедленно не очнется от этого морока. У него не было ни малейшего желания смотреть на это. Доживем и в положенный час увидим своими глазами.
Было ранее утро. Небо над путями, над серыми крышами вокзального депо понемногу светлело. Все так же шел снег.
Страто молчал и ждал, с некоторым подозрением глядя Анджею в лицо. Привыкнуть, что с начальством иногда приключаются подобные фокусы, за все эти годы он так и не сумел.
Значит, Катажина уехала в Омель.
Он вспомнил: занесенный снегом перрон, белый ослепительный свет прожекторов, два длинных состава по обе стороны платформы, раздающееся на две половины людское море. Катажина покупала билет до Омеля. Вернее, он сам купил для нее билет.
Тогда, у касс, он не хотел спорить, просто повторил вслед за нею и подумал, что пускай собирается хоть к черту на рога, но поедет в Крево, так будет безопаснее для всех и проще.
А на перроне ошибся.
Страто смотрел на него так, как будто вот прямо отсюда собирался на плаху.
-- Говорите, легко проверить? – переспросил Анджей. – Так проверьте, сделайте милость.
-- Пане, -- проговорил Страто с легким недоумением.
-- Что?
-- Пане, а как она могла уехать в Омель? Это же закрытый город. Туда нет поездов.
Но города не было, а поезд – был. И даже не один. Анджей насчитал по меньшей мере четыре, при этом один отправлялся из Крево утром и прибывал в Омель вечером того же дня, еще два состава – проходящие, и одна электричка.
Там же, в окошке справочной, он с легкостью узнал, что может прямо хоть сейчас купить билет на любой значащийся в расписании рейс, кроме столичного, да и то по той причине, что состав – проходящий, и сведения о наличии мест будут за два часа до прибытия в Лунинец.
И очень сильно удивился, когда в ответ на его недоуменный вопрос, как это может быть, тетушка из справочной службы равнодушно пожала плечами: а и что ж такого, люди-то живут везде, им ездить надобно, для того и поезда, а что там закрыли, открыли – это их не касается.
Их, железнодорожной службы, дело – чтобы поезда прибывали и отправлялись вовремя, да пассажиры на рельсы не падали, сверялись с расписанием, сохраняли спокойствие и не задавали глупых вопросов.
Анджей отошел от оконца, исполнившись изумления и нехорошего веселья, и вот так же, со смешком, поинтересовался у Страто – а что, есть ли в Лунинце отделение Святого сыска, или придется назад в Крево пилить?
Здание Святого Синода помещалось на горушке, куда вела вымощенная крупным камнем лестница с пологими и широкими ступенями. Выкрашенное в розовый цвет, отделанное белой лепниной, здание это было похоже на рождественский пряник и будто светилось изнутри. Издалека казалось, что до него – рукой подать.
Но пришлось пройти сперва несколько кварталов – бедные пятиэтажки, почта, здание музыкального училища, через окна которого доносился на улицу нестройные звуки фортепиано, потом вдруг вынырнула из-за угла лавка с церковной утварью и литературой, а за ней и монастырские ворота показались.
Кляштор был маленький, униатский. Приземистая маленькая церковь, цветные витражи в крохотных оконцах, горящие за пестрыми стеклышками свечи, запах ладана из распахнутых дверей, вдалеке странноприимный дом, кельи братии, над монастырским двориком раскинули широкие заснеженные лапы несколько вековых елей.
Напротив кляштора, по странному стечению обстоятельств, был хлебозавод, и оттуда тянуло горячим воздухом, тяжело и сладко пахло ржаной опарой. И над всем этим плыло серое низкое небо, из которого все так же монотонно сыпал и сыпал снег.
На парк, на кляшторные ели, на высохшие стебли мальв и золотых шаров в палисадничке, устроенном в закутке у заводской стены.
Все было так привычно, так обыденно, так приземленно – как будто нет и никогда не было ни горних высей, ни геенны огненной, ни Черты. Ничего из того, к чему он стремился всю жизнь и продолжает даже по смерти.
-- Вот, пане, угощайтесь, чем бог послал.
Широкоплечий рослый мних, ступая бесшумно, пунцовея щеками, будто застенчивая девица, поставил на столик поднос, сдернул крахмальную салфетку.
Старшему венатору Лунинецкого отделения Святого сыска Флориану Станиславу Костке в это хмурое ноябрьское утро бог послал кофейник с крепчайшим кофе, сливки, лимон и мед в хрустальной плошечке, а еще затейливые тарталетки с сыром и ветчиной, украшенные петрушкой и тончайшими лепестками соленых огурчиков, а заодно и тарелку, на которой горкой были сложены махонькие пирожки. Сквозь тонкое тесто проступала начинка – сладкая и мясная.
Анджей взглянул.
Наверное, было в его лице что-то такое, отчего мних смутился, отошел, расстроенно качая огромной головой, а после, дождавшись кивка начальства, без единого звука растворился в сумраке кабинета. Как будто и не было его никогда.
-- Не обижайтесь, пане. Это наш Якубек. Дурачок, к чему его еще пристроить… Но в господа верует и любую нечисть за три версты учует.
-- И меня?
-- И вас, проше пана. Вы ведь тоже, пшепрашам, человек из плоти и крови. В каком-то смысле.
Не торопясь с ответом, Анджей налил себе кофе, вдохнул с наслаждением густой коричный аромат. Взял с тарелки пирожок, разломил. Потекла, пятная пальцы, ягодная начинка – алый смородиновый сок.
Венатор без слов протянул Кравицу салфетку и еще несколько мгновений сидел, упершись неподвижным взглядом в красные пятна, оставшиеся на льняном полотне. Столь же ясно, будто это было с ним самим, Анджей ощущал, как его мутит.
-- Вы боитесь меня, пан Флориан?
-- А кто из живых пана Гивойтоса не боится.
-- Вы, как глава здешнего отделения Святого сыска, должны знать, что это уже полвека как не соответствует действительности.
-- Простите, пане, -- Флориан Станислав Костка, слабо улыбнувшись, развел руками. – Меня так учили. Я привык. Да ведь нового и нету, так что формально… Налить пану еще кофе?
-- Спасибо, не стоит. Расскажите мне лучше, что такое этот ваш Омель.
Отец Костка осторожно поставил чашку на блюдце.
-- Надо же, -- проговорил удивленно. – Спустя столько лет Райгарду вдруг стало интересно, что тут у нас происходит.
-- Не Райгарду, -- перебил Анджей. -- Мне.
Впервые в жизни он подумал: ну вот и выросло поколение людей, для которых Райгард – не легенда, не древний ужас, не ужиное море, а исключительно живой и функциональный механизм. Этакое приложение к Святому сыску, хотя на самом деле еще вопрос, что к чему служит приложением, но речь не об этом.
Прямо на твоих глазах возникло и заступило твое собственное место поколение, начисто лишенное склонности к мистицизму. И даже то, что кое-кто из этого поколения носит рясу, в целом не делает его другим.
И, наверное, это хорошо.
Потому что, сдается ему, одной только волей и верой тут не справиться.
-- Трудно рассказывать, пане, когда не знаешь, что именно нужно узнать. Так много лет прошло… пятнадцать?.. нет, семнадцать, у меня всегда было плохо с арифметикой. Тогда в газетах много писали, но все какая-то ерунда. Ну, сгорела городская библиотека. Военный комендант округа через несколько дней застрелился в собственном кабинете. Не удивительно, кстати: его супруга на следующее утро после пожара выбросилась из больничного окна. Мальчика родила, если я правильно помню. Да, как раз в день пожара. Собственно, как раз тогда и стало известно, что такого города, как Омель, больше нет. Ну как – нет… Конечно, формально никуда он не делся, это же не иголка в стоге сена; как может пропасть город, занимающий не одну тысячу стай, с населением под полмиллиона жителей… Но с географических карт город пропал необъяснимым образом, въехать туда тоже невозможно было, про "выехать" не скажу, потому что фактами такими мы не располагаем. Свидетели? Ну да, свидетелей, конечно, у нас навалом, но понимаете ведь, пане, какая штука. Все свидетели – там, а мы с вами тут. Что значит "невозможно"? А туман стоял стеной вокруг, люди в туман уходили – и не возвращались обратно. Мы тут, конечно, бились всяко, я как раз тогда только постриг принял, приехал после Коллегиума, хорошо помню. Нам тогда сказали, что приказа идти туда никто отдавать не станет, потому что не по-человечески это, а если кто хочет сам…
-- А вы не хотели?
-- А вы? В двадцать с лишним лет вы бы что выбрали?
-- Я вас ни в чем не обвиняю. Кроме того, вы забыли. Я -- выбрал. Правда, много позже, чем в двадцать и немного не то, но что-то мне кажется, отец Костка, здесь бессмысленно сравнивать.
Лицо ксендза Флориана не утратило прежней мягкости, только в глазах зажегся беспокойный, тоскливый огонь. Так смотрят, когда хотят убежать мучений, еще неизвестных, неузнанных, но оттого еще более страшных, а убежать никакого способа нет, молчи и терпи, и жди, и надейся на чудо, и только небо над головой бесстрастно, бездонно, нянчит застывшие у линии горизонта длинные густо-синие тучи, качает мокрыми кронами тополей.
-- Простите, Гивойтос. Простите меня.
-- Слушайте, отец Костка, а как случилось, что теперь поезда ходят в Омель запросто? Я самолично насчитал в расписании четыре состава.
-- Ну как, пане… Кругом ведь живые люди… хотя по поводу населения Омеля у меня лично большие сомнения, но не о том речь. Ну и потом, если честно. До самого Омеля поезда ведь не доходят. Только до ближайшей станции. Ярна, кажется. Оттуда автобусом. Неудобно, но что поделаешь. Пойдемте, я вам покажу.
От маленького столика, на котором был накрыт завтрак, они перешли к рабочему столу отца Флориана, а точнее – к карте, висевшей на стене.
Анджей увидел желтые квадраты и прямоугольники полей, зеленые пятна леса и тоже зеленые, но заштрихованные поверх пространства болот, тоненькие ниточки лесных рек и оконца озер, широкую голубую прожилку Ставы и посреди всего этого – редкими красными, оранжевыми, желтыми точками – города, поселки, крохотные деревеньки.
Крево, Лунинец и Омель, соединенные чернильной линией, образовывали почти равнобедренный треугольник, только Лунинец был в нижнем его углу.
Господи, он сто раз видел эту карту, в большем или меньшем разрешении, неважно. Мог бы сразу догадаться, как случилось, что Катажина уехала в Омель вместо Крево.
-- А Толочин где? – спросил он отца Костку.
-- Да вот же, всего девяносто стай от Омеля, -- пан Флориан ткнул карандашом в небольшой оранжевый кружочек рядом со значком ярче и больше, обозначающим Омель. – Так вот, смотрите, что я хотел вам показать. Вот въезд в Омель по железной дороге. Видите, только одна ветка, через Ставу, она въезд, она же и выезд. Окружная дорога вокруг города, все завязано на ней. И вот как раз по этой дороге и идет та самая стена, за которой, собственно, и город. То есть по окружной железке кататься можно сколько душе угодно, но пересечь мост через Ставу нельзя. И если сойти с поезда посреди окружной дороги, уйти в лес можно только с внешней стороны. Мы года три потратили, проверяя. А автомобильных трасс до холеры, и они почему-то свободны. Пан не знает, почему?
Анджей только головой покачал.
За широким окном венаторского кабинета было небо и занесенный снегом парк, узкие дорожки, неширокая речушка с перекинутым с берега на берег горбатым мостиком, утки плавали в черной медленной воде, простуженно жались к камням на отмелях. И над всем этим был такой покой, что поневоле плохо верилось во все ужасы, которые они тут вдвоем изобретают.
-- Иногда, -- проговорил пан Флориан задумчиво, -- я смотрю на все это и думаю: не может быть, чтобы это было просто… как бы это правильнее сказать… некое свойство пространства. Если бы это было так на самом деле, наша статистика не выходила бы за пределы Омеля. А так… вы сами знаете.
О да, он знал.
Прошло всего две недели с того дня, как он собрал в Крево всех глав окружных отделений Святого сыска и прокурорских. Собрал, потому что вдруг сообразил: ситуация нисколько не лучше той, что была перед началом второй Болотной войны. Когда ты можешь встретить наву средь бела дня на людной улице, и только господь бог тебе помощник, потому что для навы вопрос напасть или нет больше не стоит. Вообще. Как будто нет никакого Уложения о мерах допустимого зла, нет памяти, нет ответственности.
Это было как с крысами, как с безпризорными псами. Уничтожь десять – получишь десять тысяч новых. Которые гораздо сообразительнее, опытней и бесстрашнее своих погибших собратьев. Или как принято говорить, если речь о женщинах?
Что он еще мог предложить им всем?
Но он хорошо помнил карту в своем собственном кабинете, на которую булавками с сургучными красными головками были нанесены все случаи нападений нав со смертельным исходом.
На его собственной карте Омель существовал. И территория вокруг была красной – как если бы туда просто вылили сургучницу. От этого багрового пятна расползались подтеки и брызги, красным был Крево, да практически все мало-мальски крупные города, но это было как раз понятно: чем больше население, тем, по статистической вероятности, больше количество нав среди них. Никакой другой закономерности он не увидел.
Но тогда он просто не сложил два и два. Тогда он ничего не знал о том, что произошло пятнадцать – нет, семнадцать лет назад в Омеле.
Все то, что он видел сейчас, больше всего походило на одно: на охотничьи угодья большой и хищной твари.
Вот здесь она обитает, здесь же и охотится, вот здесь пробует силу, выходя за пределы ареала обитания. Вот здесь не сумела пробиться, затаилась, уползла обратно.
И еще одно смущало сознание. То, как пан Костка в самом начале разговора усомнился в том, что население Омеля – живые люди.
И если допустить, что он прав в своих подозрениях, то получается, что Черта, до нынешнего времени существовавшая как исключительно нематериальный объект, вдруг обрела плоть?
-- Вы совершаете сейчас большую ошибку, -- возразил Флориан Станислав Костка, когда Анджей сказал ему об этом. -- Вы готовы трактовать Черту как свойство местности, географический объект, как черта лысого, прости меня боже. Да как угодно. Но почему никто из вас ни разу не пожелал задуматься над тем, что это может быть живое существо, с живым разумом и свободой воли?
Анджей смотрел на него, еще не вполне осознавая смысл сказанного.
-- Правда, -- продолжил пан Костка, улыбаясь все той же мягкой своей усмешкой, -- при этом никто не даст вам даже мизинца за то, что это существо - ангел с крыльцями. Скорее уж наоборот, мой пане. Если бы вы только могли представить, до какой степени наоборот...
Он вышел из здания Святого Синода и еще некоторое время стоял на крыльце, глядя в небо и прислушиваясь к перестуку капели о жестяные сливы водосточных труб, глядя, как птицы закладывают круги над далекой крышей.
Было… странно.
Как будто с мира сдернули кисею, которая укутывала его на протяжении последних двух десятков лет – или больше? И хотя в заснеженном ноябре так трудно отыскать яркие краски, но сейчас все вокруг казалось цветным. Снег – белый и голубой в местах, где залегают тени. Засохшие, утонувшие в сугробах стебли мальв и золотых шаров в палисаднике у крыльца – коричневые, серо-зеленые… настоящие.
На такой мир было немного больно смотреть.
Ну да ничего, переживем как-нибудь, подумал он тогда. Быть живым – больно, а ты как хотел?
Дорожка, занесенная снегом, длинные скользкие языки наледей под порошей. Снежинки тают, не успевая долететь до черной медленной воды. Если стоять на мостике и смотреть, долго смотреть на снег, очень скоро начинает казаться, что снежинки летят не вниз, а вверх.
Прямо на бетонном ограждении набережной сидела женщина. Судя по тому, что на шляпке, на плечах, локтях и коленях уже успело вырасти по сугробу, сидела уже давно. Так долго, что даже птицы перестали ее замечать. Утки бродили у самых ног, воробьи прыгали рядом, выклевывая из снега только им видимые крошки – видимо, в самом начале эта женщина их кормила.
-- Пани? – окликнул Анджей. – С вами все хорошо?
Она не ответила, даже головы не повернула.
Пришлось подойти ближе, но сначала переждать, пока улетят вспугнутые приближением человека птицы.
-- Пани! Вы сидите тут уже черт знает сколько времени. На морозе, в снегу. С вами все в порядке? Вы меня слышите?
Подняла голову, открыла глаза. Плавающие, черные, заполнившие всю радужку зрачки. Бледные, отдающие в легкую синеву крылья носа, почти бесцветные губы. Тонкие, правильной формы брови, впалые щеки, прядь темных волос, выбившаяся из-под шляпки, мокрая от растаявшего снега.
-- Боже свенты, панна Катажина! Что вы здесь делаете? Вставайте, пошли, пошли скорей.
Стрелки "дворников" качнулись, разбрасывая по сторонам налипший на лобовое стекло снег. Мягко заурчал мотор, в ноги ударила плотная струя горячего воздуха от включенной печки.
-- Поехали, Страто. Выезжай на окружную, а дальше поглядим.
-- Пускай пан пошарит сзади себя, на сиденье. Там где-то фляжка со старкой должна быть. Панне сейчас не помешает.
Фляжка нашлась – серебряная, в кожаной оплетке, с крохотным стаканчиком-крышкой, из тех, которые опрокидываются в горло легко, одним глотком.
Катажина глотнула – и сделалось жарко и млосно, как бывает, когда долго сидишь на лугу в жаркий день, и солнце так напечет голову, что просто теряешь сознание от духоты, запаха скошенной травы и белого огня, льющегося с неба.
Как это здорово – чувствовать себя в безопасности. Она прожила без этого так долго, что уже забыла, как это бывает. Дни шли и складывались в недели, недели превращались в месяцы и перетекали в годы; она жила, будучи всякое мгновение настороже, растрачивая впустую силы и душу.
Господи, как она устала.
-- Панна, подождите спать. Куда мы едем?
-- Не знаю, -- проговорила она. – Мне все равно.
-- Страто, останови.
Медленное кружение снега постепенно замедлялось, вот остановилось совсем, и стало видно, что на самом деле снежинки взлетают с земли и уносятся в небо, а вовсе не сыплются из низких серых туч на проселочную дорогу, лежащую между двух плоских, как столешница, полей.
Анджей распахнул дверцу авто.
-- Вылезай.
Это было, как ушат холодной воды на голову – посреди такого сладкого покоя.
-- Вылезай, мать твою, или я выволоку тебя за шиворот.
Кутаясь в кожушок, Катажина медленно вышла из машины, остановилась на обочине, зябко обхватив себя руками за плечи. Похмелье после выпитой старки оказалось куда более жестоким, чем она могла себе представить.
-- Значит, так, панна Доманская. Сейчас вы мне излагаете, куда собственно вы собирались ехать, к кому, почему не доехали и что собирались делать дальше. Излагаете коротко и правдиво. Будете врать – я все равно догадаюсь, и тогда вместо помощи будет вам… сплошная неприятность. Клянусь вам, вы даже не представляете, что такое неприятности в моем исполнении.
-- Представляю, -- возразила она, глядя Кравицу прямо в лицо.
-- С чего бы? – хмыкнул он.
-- У меня было веселое детство. Я видала такие неприятности, по сравнению с которыми панская ласка – просто божий дождичек.
-- Допустим. Рассказывай. Иначе пойдешь пешком куда ты там собиралась.
-- А можно я сперва вернусь в машину?
Как человеческая жизнь может уместиться в десять минут рассказа? Собственно говоря, можно и короче, если оперировать только понятиями “родился”, “учился”, “женился” и завершить на “умер”. Хотя в этом мире, как показывает практика, на “умер” события могут только начинаться.
Но с Катажиной Доманской все оказалось достаточно просто.
Родителей и места рождения она не помнила, возраст - полных двадцать четыре года, если, конечно, верить метрике, которую на нее завели в Нидском доме призрения за сиротами и безнадзорными детьми. По достижении семи лет -- Лунинецкий интернат, приходская школа костела Сердца Марии, там же курсы кройки, шитья и прочего домоводства, потом муниципальный коллегиум, специальность “бухгалтерское дело”. Работа в антикварном магазине, которая, как Анджею представлялось, больше походила все-таки на лавку подержанных товаров.
Никакого замужества. Никаких серьезных болезней. Впрочем, любопытно было бы взглянуть на ее медицинскую карту. Что-то подсказывало ему, что там найдется в анамнезе… ну, например, клиническая смерть при рождении.
Прекрати, сказал он себе. Ты не можешь ничего знать наверняка. Нет никаких предпосылок. То, что ты по непонятной причине занимаешься судьбой совершенно посторонней тебе девицы, ничего не означает. Кроме того, что ей действительно нужна твоя помощь.
-- На вокзале перед кассами ты мне сказала, что едешь к тетке в Омель. Ты соврала?
Отвернувшись к окну, Катажина досадливо дернула плечом.
-- Ну, соврала. Не в Омель, а в Толочин. У меня действительно там тетка живет. А что?
-- Откуда у такой приютской крысы, как ты, может взяться тетка?
Оказалось, что примерно полгода назад Катажина отправила запрос в канцелярию Метрики Лейтавской, в Крево. Просила разыскать сведения о родителях и ближайших родственниках. К удивлению, нашлись сведения о матери и ее родне. Оказалось, что мать давно умерла, а ее родная сестра жива и здорова, живет в городском поселке Толочин, вот имя-фамилия, вот адрес, поезжай, обрадуй человека.
-- То есть, ты ее ни разу не видела до этого времени?
Катажина мотнула головой.
-- А эта твоя тетка хотя бы догадывается о твоем существовании?
Еще один яростный кивок головой.
-- Понятно. Значит, пойти на почту, заказать телефонный разговор – это такая тяжелая работа? Или денег жаль было?
-- Да как вы не понимаете!
Господи, да она никогда в жизни бы к ней не поехала. Ей достаточно было бы простого понимания того, что она не одна в мире. Что у нее тоже была семья. Этот синдром приютских детей, неутолимый голод, жажда собственной нужности… как объяснить?
И если бы не те ужасы, которые начали твориться в мире примерно с месяц назад, так бы и лежало у нее это письмо с ответом канцелярии Метрики в сумочке, потом бы перекочевало в шкатулку в спальне.
Как страшно может быть лишиться в одну секунду всей привычной жизни – просто по факту своего существования, без всяких других причин! – может понять только тот, кто хотя бы раз испытывал подобное. Когда все, кого ты знал, вдруг оказываются не теми, кем ты их представлял, и должны быть уничтожены. И ты вместе с ними.
И единственное, что ты можешь сделать для спасения своей ничтожной жизни – это бежать без оглядки, затаиться там, где никто и никогда тебя не найдет. И лучше, если там, в этом убежище, у тебя будет хотя бы призрачная гарантия помощи и поддержки.
Какими словами это все высказать?
-- Садись, -- велел Анджей, открывая перед Катажиной дверцу авто. – Не нужно ничего объяснять. Поедем, Страто.
Поля, редкие перелески, висящие низко над дорогой серые тучи, из которых все так же сыплет медленный снег. Угасающий перламутр зимнего дня. Молчание и прерывистое дыхание сидящей рядом женщины. Даже если не прислушиваться, все равно ощущаешь, как она сглатывает слезы. Плакать перед незнакомым человеком – стыдно.
Представлял ли ты тогда, в октябре, в Крево, какие последствия будет иметь отданный тобой приказ? Легко обрекать на смерть и муки тех, кого ты никогда не видел. И что сказать теперь, когда одна из тех сидит рядом с тобой в машине и, не отрываясь, смотрит в окно, на белые поля и черных ворон, которые, заслышав звук мотора, взлетают с деревьев, с черных проталин – здесь повсюду болота, торфяные пласты, и земля дышит, выпуская наружу тепло.
-- Простите меня, панна Катажина.
-- Вы о чем? – спросила она, не поворачивая головы.
-- Все, что сейчас происходит с вами, происходит при самом моем прямом участии. С вами и еще с тысячами таких, как вы. Которые тоже, возможно, ни в чем не виноваты.
Белое пятно лица. Темны, слипшиеся пряди волос. Синие полукружья теней под глазами, на висках, у крыльев носа. Пальцы рук, беспокойно тискающие меховые обшлага кожушка. Пятна румянца на щеках – старка все же делала свое дело.
-- Тогда вам нужно просто прекратить это все.
-- Я не могу, панна Катажина.
-- Почему?
Этот простой и неразрешимый вопрос – почему. Как объяснить молодой женщине, последние два года прожившей в покое и относительном благополучии, все эти свои сомнения, черные предчувствия, как передать это ощущение бессилия перед накрывающей мир лавиной. Как будто сама Черта пришла и стоит на пороге, готовая поглотить тебя с головой.
Анджей так и не нашелся с ответом.
-- Давай лучше я просто отвезу тебя к твоей тетке, -- криво усмехнувшись, предложил он. Адрес ты не потеряла?
Катажина молча вынула из сумочки конверт, протянула.
Несколько листочков с казенной машинописью, печать Лейтавской Метрики. "В ответ на ваш запрос сообщаем…" Адрес внизу письма.
"220014, Лейтава, Мядзининкай.
Омельский округ, г.Толочин,
ул. Кревская, домовладение 9.
п.Маржецкая Гражина Тадеушевна"
-- Надеюсь, этот клочок бумаги не дорог тебе, как память? – Анджей прикусил язык на словах "твоей бабушки", вовремя вспомнив, что никакой бабушки у Катажины отродясь не водилось.
Отобрал у Катажины конверт и спрятал за пазуху.
– Страто, сколько еще до Толочина?
-- Часа четыре езды, пане. Снег вон какой, и сумерки скоро. Разобьемся, как бога кохам. Перестоять бы где-нибудь до света. И панне нет никакого резона на ночь глядя новой родне являться. Скоро уже Белыничи будут, там наверняка какая-нибудь гостиница да найдется, если пан не возражает.
В ресторане белыничской гостиницы, маленькой и бедной, но чистенькой, они были совершенно одни. Подавальщица – строгая тетка средних лет, в белом фартуке и легкомысленной кружевной наколке – усадила их за столик возле окна, постояла несколько секунд, сложив на груди руки и с глубоким сочувствием глядя на Катажину, а потом ушла. Даже меню не подала.
Но через минуту она вернулась, неся на подносе тарелку огненного борща, какой-то сложный салат в хрустальной вазочке, графин с коньяком и две чашки кофе.
-- Первое и салат – то для панны, а если пан Гивойтос еще чего пожелает, то я мигом.
-- Ты ошиблась, -- возразил Анджей привычно.
-- Пшепрашам пана, но ведь никого другого нет. Как мне еще вас называть.
Катажина, не донеся ложку с борщом до рта, смотрела на него круглыми от изумления глазами. Переводила взгляд с Анджея на подавальщицу и обратно. Ничего не могла понять.
-- Иди. Второе панне принесешь через полчаса, -- сказал Анджей.
-- Вы что, знакомы? – спросила панна Доманская, когда они снова остались вдвоем за столиком.
-- В каком-то смысле все они со мной знакомы. Хотя считается, что если кто-то из них не знает меня лично, то это его огромное счастье.
-- Почему? Кто вы такой?
-- Будет проще, если ты спросишь – кто они такие. В этом конкретном случае она – ведьма. Но не подозревает об этом. Честно ходит каждое воскресенье в костел, читает на ночь молитвы, никогда не пожелала ни одному человеку ничего плохого. В подростковом возрасте, правда, прокляла свою одноклассницу, знаешь, как это бывает у девчонок, все эти сплетни, любови, ревность. Прокляла, и та через неделю утонула. Майская вода, холодные ключи… я не знаю, что тут в Белыничах, кажется, озеро. Вот она с тех пор грех и замаливает. Так истово, что до инициации дело никак не дойдет, да и слава богу.
-- Откуда вы все это знаете?
-- Ты задаешь не те вопросы, -- заметил Анджей, подливая в свой кофе коньяка. Господи, как жаль, что нельзя напиться и ничего не помнить. И что его дернуло связаться с этой девицей. Сидел бы себе сейчас в Крево… и ломал голову, а что вообще происходит в этом мире.
Катажина отставила пустую тарелку. От горячей еды щеки ее порозовели, и в глазах появился живой блеск.
-- Хорошо, я спрошу иначе. А про меня вы что еще знаете?
-- Кроме того, что ты мне сама рассказала – ничего ровным счетом, -- честно признался Анджей и подумал, что, наверное, где-то самое позднее к утру эти слова станут ложью. – Почему? Потому что ты – не ведьма и не нава. Так что зря ты так спешно сбежала. Никто бы тебя не тронул. Можешь вернуться обратно.
-- А когда за мной явятся, пан придет, чтобы меня защитить? Господи, как это все просто у вас, как легко! Что они все вам сделали?! И кто вы вообще такой?!!
-- Не кричи.
Под этим взглядом -- тяжелым, проникающим до самого дна души – невозможно было ни возражать, ни дышать, ни думать. Катажина бессильно осела на стуле. Потянулась за стаканом, в который ее собеседник тут же, не спрашивая, налил воду.
Мелкие пузырьки разбивались о стеклянные стенки.
-- Расскажи мне, чего ты испугалась. Не теперь, а тогда, когда решила ехать к этой своей тетке.
За окном дневная метель медленно превращалась в дождь. Тяжелые капли били в жестяной подоконник. Кравиц слушал эту почти мартовскую капель и думал, как это трудно: видеть каждый день, как изчезают из твоей жизни знакомые люди, и ты не знаешь – почему, не можешь понять, что они такого сделали, а вокруг множатся и ползут страшные, гадкие слухи. А ты примеряешь каждый из них на себя и гадаешь, когда постучат в твою дверь, где и как это случится. В крохотной лавке, едва ли не до потолка забитой старыми и никому не нужными вещами, или дома, когда ты пьешь утренний чай и собираешься на службу, или посреди улицы, когда ты выйдешь за покупками в выходной, а может быть, в будний день, когда ты побежишь в обеденный перерыв в соседнюю лавочку, чтобы купить себе пирожок и бумажный стаканчик кофе.
И еще – Анджей только теперь поймал себя на этой мысли! – он пытался понять, что именно его толкнуло заниматься судьбой этой совершенно посторонней на первый взгляд девицы.
Какого черта он оказался на вокзале в Лунинце.
Почему – она?!
Только лишь потому, что всякий раз, когда она поднимает на него глаза, ему кажется, что оттуда, с самого дна непроглядно черных зрачков, на него смотрит чудовище? Смотрит и усмехается, ясно понимая, что сама Катажина даже не подозревает о его существовании?
Но она не ведьма и не нава. Это точно.
Тогда – кто?
Похожие ощущения он когда-то давно испытал в Мариенбургском океанариуме. Тогда он долго стоял у, казалось бы, пустого аквариума, смотрел в бутылочно-зеленую толщу воды, и испытал шок, когда оттуда, из темных глубин, вдруг подмигнул ему неяркий огонек. А через минуту явился взору его хозяин – немалых размеров рыбина с полной большущих зубов пастью во всю ширину бугристой головы.
Почему ему кажется, что он до сих пор ощущает на себе этот взгляд?
Между тем, подавальщица принесла Катажине второе.
-- Ешь, бога ради, -- проговорил Анджей. -- Ты вообще когда ела в последний раз? И кофе пей, пока теплый. Какая тебе разница, сколько коньяка я в него вылил. Если опьянеешь, так и быть, я донесу тебя до твоего номера.
-- Кажется, уже пора.
Он был готов уже расплатиться и уйти, когда рядом со столиком возник Страто – как всегда, бесшумно и с виноватым выражением на лице.
-- Пшепрашам пана. Документы пришли.
-- Хорошо. Сейчас провожу панну в номер и погляжу. Надеюсь, что это терпит.
-- Лучше бы сейчас.
-- Страто. У нас не война.
Ординарец пожал плечами.
-- Как пан скажет, что не война, так конечно, не война.
-- Через полчаса.
-- А он вас боится, -- хмыкнула Катажина. От пережитого страха, от выпитого коньяка и сытного ужина ее, конечно же, развезло.
-- Он меня уже полвека с лишним боится. Так что еще полчаса ужаса переживет. Главное, чтобы панна успокоилась. Так нести вас?
-- Сама дойду.
Длинная лестница наверх. Вытертая ковровая дорожка глушит шаги. Мигающие от перепадов напряжения лампочки в светильниках на стенах. Нищий гостиничный уют.
На лестничных клетках – узкие окна, и сквозь черноту в рамах видно, как там, на улице, под ветром гнутся едва ли не до земли молоденькие тополя, высаженные в гостиничном скверике, и мотаются длинные плети столетних ив. Тени и шорохи, льнущие к стеклам чужие лица, шепот, завывание ветра.
Двадцать шестое ноября. Юрьев день.
Чего ты испугался?
Полвека назад, Омельский дворец, не известная науке нава по имени Варвара Стрельникова. Боже святый, спаси меня и помилуй.
-- У тебя есть ключи? – спросил он у Катажины, которая остановилась перед одной из многочисленных дверей в коридоре. – Тогда открывай.
Он дождался, покуда она повернет в замке ключ, распахнул дверь и вошел. Включил свет везде, где только можно.
Обычный гостиничный номер. Кровать, тумбочка, платяной шкаф, у окна стол и два стула, какая-то картинка на стене. Ванная комната. Полотенца на крючках, зеркало, все как обычно.
Перекрестить окна, вентиляционную решетку, канализационные отверстия, дверь с внутренней стороны. Пол и потолок.
-- Значит, так, панна Доманская. Сейчас вы ляжете спать, а утром мы позавтракаем и поедем к вашей тетке в Толочин. Я это для того говорю, чтобы вы понимали: выйти из номера вы до утра не сможете. И вовсе не потому, что я вас в нем запру. Просто – не сможете, и все. Так что спите спокойно и не морочьте себе голову способами побега.
Он договорил и обернулся.
Катажина сидела на кровати и медленно, слабыми пальцами, расстегивала пуговки на лифе платья. И лицо ее было полно отчаяния и решимости.
-- Вы ничего мне не должны. Если вы думаете, что лучший способ выразить свою благодарность…
-- Нет, пожалуйста, нет…
Мягкие руки, лежащие на твоих плечах. Теплое дыхание касается щеки, и от этого тепла по спине, по позвоночнику, ползет ледяной щекотный озноб.
От нее пахло кофе и коньяком. И еще снегом, долгой дорогой, машинным маслом.
-- Ты с ума сошла?
Губы. Руки. Волосы. Чернильная тьма за оконными рамами, ветер и шорохи деревьев. Пяркунас, помоги мне, если ты еще способен меня слышать.
Она – не Варвара.
Остановись.
Кто бы ни стоял на самом деле за ее спиной – все равно она никогда не станет для тебя Эгле. Ни для тебя, ни для кого-нибудь другого, хотя тут, как раз, ты, возможно, и очень не прав.
Не стоит повторять собственные ошибки. Тем более, что расплачиваться за них потом дорого и больно. И расплачиваешься все равно – не ты.
-- Я старше тебя почти на сотню лет.
-- Так не бывает. Так просто не может быть.
-- Я умер полвека назад. Ты ничего мне не должна!
-- Я никому ничего не должна и не нужна тоже никому.
-- Подожди. Сядь.
Катажина отступила на шаг назад.
-- Застегни платье.
Она вспыхнула и отвернулась.
-- Очень давно я испортил жизнь одной милой паненке. Не хотелось бы вновь наступать на те же грабли.
-- А что с ней стало?
-- Она погибла. Выпила яд и бросилась в озеро. По моей вине. Не связалась бы со мною – осталась жива бы. Это было на Валмиере, в сорок девятом году. Так давно... С тобой ничего такого не случится. Ты поедешь к тетке, встретишь там того, кто будет тебя любить, выйдешь замуж. А теперь спи.
-- Вот, пане, смотрите. Прислали факсом, пока вы с паненкой ужинали.
Он не стал спрашивать Страто, каким образом в канцелярии Лейтавской Метрики узнали, куда именно следует слать документы. В конце концов, для того у него и есть ординарец, чтобы не ломать себе голову над этими вопросами.
Молча раскрыл поданную Страто папку.
Длинные листы тонкой факсовой бумаги, похрустывающей под пальцами.
Катажина Леонгардовна Доманская, год рождения – 1979. Дата – двадцать первое марта. За день до весеннего равноденствия. Мать – Барбара Доманская, незамужняя, без определенных занятий, место жительства – Лунинец, вот адрес. Умерла в 1981 году от пневмонии в отделении пульмонологии Лунинецкой районной больницы.
Отец неизвестен.
-- Там еще родовод, -- осторожно заметил Страто.
Анджей перевернул страницу.
Линии, таблички, даты, стрелочки.
-- Вот, пане, смотрите. То все ерунда, а вот начинается интересное. Две сестры – Люцина и Гражина. Старшая, Гражина, родилась в девятьсот третьем году, младшая, Люцына – в девятьсот восьмом. Гражина вышла замуж, вот отсюда начинается ветка Доманских. Что до Люцыны, то в тридцать третьем году, то есть двадцать пять лет спустя, у нее родилась дочь. Вот значок.
"Варвара Александровна Стрельникова" – было написано в родоводе.
Бедная Баська, утонувшая в черных водах озера на Валмиере. Та самая, именем которой он только что прикрылся, как щитом. Сколько поколений между ней и Катажиной?
Ее тетку зовут точно так же, как и тетку Варвары.
Так не бывает.
-- Вот еще, пане. Это выписка из медицинской карты панны Доманской. Из акта о рождении.
Уже наверняка зная, что там, Анджей взглянул.
"… кесарева сечения. Время начала операции – 15.45, длительность – 01:40:00. Извлечен один плод, доношенный, без видимых пороков развития, вес 3.124, рост 52 см.. После извлечения из утробы – внезапное и полное прекращение сердечной деятельности и дыхания, в результате реанимационных мероприятий, продолжавшихся 00:15:37, сердечная деятельность восстановлена, дыхание самостоятельное, баллы по Апгар…"
Господи.
Господи боже.
От чего ты уберег всех нас полчаса назад?
-- Страто. Сигареты у нас есть?
-- Так пан же бросил!
-- Есть или нету?
-- В машине есть, принесу сейчас.
-- Я сам. Не жди меня, ложись спать.
Когда в конце полотна дороги мелькнул и пропал шпиль костела, Катажина будто проснулась. Вынула из сумочки зеркальце, стала поправлять прическу. Движения были нервными, дергаными. Пальцы как будто разучились обращаться с расческой и шпильками.
-- Не смотрите на меня.
-- А вы не тряситесь.
-- Я не трясусь. Я думаю, куда я пойду, если она скажет, что я и даром ей тут не нужна.
-- Не скажет.
Катажина воткнула последнюю шпильку в тугой и безукоризненно гладкий пучок темных волос и посмотрела на Кравица. В пасмурном свете ноябрьского утра она выглядела усталой. Как будто проплакала всю ночь. Впрочем, Анджей не исключал, что так оно и было.
У них у всех выдалась непростая ночь.
Единственное, что его смутило – проглянувший в ворот платья едва заметный темный узор на девичьей коже. Как будто морозный рисунок на стекле.
Хотя – а чего ты хотел после всего того, что ты о ней знаешь.
-- Помнишь, я вчера тебе сказал, что ты встретишь здесь человека, который будет тебя любить, и выйдешь замуж?
-- Помню, -- грустно усмехнулась вишневым ртом. – Пан утешить меня хотел, что в этом худого.
-- Это не было утешением. Чистая правда. Ты выйдешь замуж. Я видел тебя посреди улицы, в свадебном наряде. Жалко, что жениха не разглядел.
Угрязая в раскисших сугробах, машина свернула с главной улицы поселка, проехала еще немного и остановилась перед выкрашенными в зеленый цвет воротами.
Анджей выглянул из окна.
Дом как дом. Три окна в палисадник, заслоненными кустами сирени, в которых орет и дерется воробьиная стая. За забором заливается лаем дворовый пес.
-- Ну, иди, -- сказал он и протянул Катажине белый прямоугольничек визитки. – Как замуж пойдешь – позвони мне.
-- Зачем?
-- На свадьбу к тебе приеду. Иди давай.
Он смотрел, как Катажина идет к воротам – так, как будто хотел запомнить ее именно такой, с непокрытой головой, в распахнутом кожушке, в черных ботиках, которые вдавливают в снег нападавшие с дерева ягоды рябины.
Потом ворота открылись, и он отвернулся.
Это была уже чужая, не его, жизнь.
так что что-то пойдет в тело поста, остальное - в каментах.
читать дальшеТолочинские сомелье.
Часть первая.
И особенно тех не вернешь назад,
Чей горит на груди окаянный след…
Конец октября 2004 года
Крево, Мядининкай.
Позднюю осень прокурор округа Омель Юзеф Гедройц всегда ненавидел. Не за дрянную погоду и ожидание долгих холодов. Ко всему этому рано или поздно привыкаешь, но куда деваться от ощущения медленного умирания. Особенно когда с каждым годом сам становишься все ближе к последней черте.
Октябрь в Крево нисколько не отличается от октября в Омеле, хотя Омеля вот уже почти как два десятка лет не существует на свете. Формально не существует. Это странное ощущение, когда тебя нет, но на самом деле вот он ты, сидишь в полутемной приемной канцелярии Святого сыска, читаешь вчерашнюю газету, пьешь любезно поданный секретаркой чай, и ломтик лимона плавает на поверхности, похожий на лист кувшинки, черенок ложечки прорастает сквозь него, того и гляди – раскроется желтым цветком.
С Омелем точно так же. Но, наверное, если ты возьмешься рассказывать человеку в соседнем кресле о том, как пусты в эти дни городские улицы, как редко встретишь на них людей, да и вообще – каково это жить так много лет в состоянии жестокой блокады, -- он посмотрит на тебя, как на душевнобольного.
И будет абсолютно прав.
Поздняя осень – это про подступающую смерть, холода, безысходность и дожди. Так Юзеф всегда думал, и душу сжимало в тоске и тревоге. Но сегодня, проходя аллеями сквера, окружающего здание Святого синода, он впервые за многие годы подумал, что, возможно, ошибается.
Стоя у чугунных перил, ограждающих дорожку сквера от уходящего вниз обрыва и глядя на текущую внизу Ставу, на высокое, полное перламутрового света небо, на закладывающих круги над парком внизу птиц, он понял: это не о смерти.
Поздняя осень – это о свободе.
Когда нет больше над тобой обязательств и суеты жарких летних дней, томительного ожидания весны, довольства и сытости первых дней осени, поры сбора урожая.
Ничто больше не властно, отрывайся от земли – и лети по ветру, желтым кленовым листом, черной птицей.
Значит ли это, что все завершилось и он действительно подошел к самой черте, за которой только небытие и чужая память?
Секретарка растворила тяжелые двери, в приемную хлынул свет пасмурного дня.
-- Панове, входите, прошу.
-- С сожалением приходится признать, панове. Все мы что-то пропустили в происходящих вокруг нас событиях. Не уловили чего-то важного. Не задумались о причинах и следствиях. И самое страшное, что по сию минуту никто из нас не способен сказать, о чем идет речь.
Этот человек успел стать легендой еще при жизни. И хотя его уже полвека как нет среди живых, от этого мало что изменилось. Если быть точным, между ними пятьдесят с лишним лет разницы, Юзеф никогда не знал прежнего главу Шеневальдской Инквизиции лично и не мог знать, но фотографии видел, рассказы стариков, работавших в те времена, слышал, исторические справки читал. И хотя у него никогда не было достаточно времени вникать в события такой давности, в общем и целом представлял себя Анджея Кравица достаточно хорошо.
Он погиб примерно пять лет спустя после того, как принял на себя венец Райгарда. Официальной причиной смерти считался несчастный случай. Юзеф никогда не вникал в подробности, но если верить слухам, а их было предостаточно, то выходило, что тогдашнего Гивойтоса сожрала его же свора. Слишком уж многим пришлись не по нраву и заведенные паном Кравицем порядки, и новый чин наследия. Юзеф всегда не вполне хорошо представлял себе, какие нити связывают между собою Святой сыск и то, что в обиходе называли – Райгард, но узнавать не стремился. Не положено ему по должности, и закончим на этом.
Странно, что они вообще его пригласили. Хотя – вон и нидский прокурор сидит, и начальник прокуратуры соседнего с Омелем Лунинца, и Ургале, и даже двое из Крево, окружной и городской. И венаторы всех округов, и глава Святого синода – все собрались за одним длинным, как осенняя ночь, столом. Смотрят исподлобья, хмуро, поблескивают в сумрачном свете угасающего дня нашивки на мундирах и серебряные распятия. Желтым, как кошачьи глаза, светятся янтари в тяжелом серебряном обруче, что лежит на кипе бумаг во главе стола.
Венец Райгарда есть – носить только некому.
-- И поскольку, панове, ответа на поставленные вопросы ни у кого до сих пор не нашлось, сделать необходимо будет следующее. Настоящим Инквизиция Шеневальда доводит до сведения окружных венаторов и органов прокуратуры требование проверить каждую зарегистрированную ведьму и наву, а также выявить тех, кто регистрации избежал. Документ будет подписан, как только мы закончим этот разговор.
-- Проверить – и что? – подал голос нидский венатор, тяжелый мужчина с одутловатым лицом. Про него, Юзеф знал, ходили страшные, совсем уж невероятные слухи, и то, что Нида считалась одним из самых благополучных округов, эти слухи косвенно подтверждало. И тем более не хотелось в них верить. – Проверить – и отпустить? Тогда вся работа коту под хвост.
-- А кто вам сказал – отпустить?
-- Пан что, предлагает?..
Глаза Кравица – один зеленый и насмешливый, второй — серый, мертвый – смотрели прямо ему в лицо, и под этим взглядом нидский венатор опустил голову, уткнул подборобок в жесткий ворот сутаны, прикрыл бледные веки.
-- Панове, я прошу вас не забывать. Законы не изменились. Все действия, все помыслы, и даже каждый малый вздох означенных особ до сих пор находятся под Уложением о мерах допустимого зла. Поэтому… вам придется исходить из его норм.
-- Пан Кравиц. Райгард вас не поймет.
-- Райгард? – Анджей обернулся на голос, прозвучавший из дальнего конца кабинета. – Тогда пускай придет и скажет мне об этом. А лучше, пускай найдет уже Гивойтоса наконец, потому что, панове, это странно, опасно и невыносимо. Но пока еще смешно, хотя с каждым днем становится все менее веселым. И мне остается только догадываться, на что вы все уповаете.
Октябрь 2004 года
Лунинец.
Сперва они пришли за Тереской-дурочкой.
Было что-то около полудня, воскресенье, и Катажина, собираясь к обедне, за суетой и хлопотами не сразу сообразила, что это за шум и возня за окном. Поставила греться утюг и выглянула, но не увидела ничего. Только засыпанный ясеневыми листьями двор и крупные хлопья мокрого снега – они таяли, не успевая долететь до земли. Распечатывать заклеенные на зиму рамы не хотелось, и тогда она побежала в кухню, быстро сообразив, что кухонные окна выходят как раз на ту же сторону, что и окна ее комнаты.
По счастью, никого из соседок на этот раз не оказалось, сосед из восьмой комнаты дядька Мартын не в счет, он и в обычные-то дни с утра бывал уже пьяненьким, а тут воскресенье, святое же дело.
Кухонные окна никогда не заклеивали, и, распахнув настежь рамы, Катажина высунулась едва ли не по пояс.
Тереску уже уводили. Те, которые за ней пришли – двое, в одинаковых черно-серых сутанах и плащах, -- тащили бедную дурочку под локти, а она, уже перестав кричать и вырываться, молча таращилась в небо. И в рот ее, некрасиво распяленный, летел и летел снег.
Что она могла сделать? Параличная горбунья, с худыми руками, похожими на ветки искалеченного дерева, плохо слышащая, не выговаривающая внятно ни единого слова. Она жила в дворницкой – полупадвальной комнатушке, там дворничиха поставила топчан и повесила занавеску, чтобы не смущать Тереску подробностями своей личной жизни. Ее подкармливал весь подъезд, и, Катажина знала, некоторые соседские тетки даже брали стирать ее вещи.
Раз в месяц дядька Мартын превозмогал себя и в воскресенье вставал трезвее стеклышка – чтобы свезти Тереску в костел к мессе, погрузив горемыку в некое подобие детской коляски. Тереска туда прекрасно умещалась, потому что росту в ней было едва ли больше шести локтей, а весила она не больше котенка.
Пользы мирозданию от Терески не было никакой, но и вреда ведь тоже. За что? Неужели за то, что в редкие минуты припадков на горбунью вдруг нападала ясность речи, и тогда она могла наобещать тебе таких бед, что три ночи не уснешь. Но такова болезнь, и все это, в общем, понимали. Обидеть юродивую – все равно, что на икону плюнуть. Как у этих, в сутанах, и руки-то поднялись.
С тяжелым сердцем Катажина закрыла окно.
-- Увезли? – не просыпаясь, спросил дядька Мартын.
-- Увезли.
-- Царствие небесное бедолажной. Кому она что плохое сделала… Помянуть надо святую душу. Дай, Касю, гривенник. Дашь?
Катажина отмахнулась. Жуткое оцепенение владело ею, верить не хотелось, хотя умом она понимала, что все так и есть.
Сколько лет уже прошло – если бы из казематов Святого сыска люди возвращались, об этом было бы известно.
-- За тобой тоже скоро придут, -- обидевшись, дядька Мартын погрозил ей пальцем. – И кому какая разница, за что. Черная душа у тебя, черная!
Слушать пьяные бредни Катажина не стала, закрыла окно, ушла в комнату.
В костел в тот день она не пошла – просто не было сил. Зачем господу ее молитвы, если он допускает – такое.
Потом они пришли за теткой Рутой – портнихой. Говорили, будто регистрации у нее нет, а своим клиенткам она за подкладку зашивает тайные знаки, которые выпивают из людей силу, а у замужних кобет отнимают способность выносить дитя. Тогда Катажина еще хмыкнула: интересное дело, у замужних отнимают, а гулящих, стало быть, не трогают.
Но вслед за теткой Рутой вместе со святыми отцами ушла сперва Малгожата, которая работала в цирюльне на углу, потом кондитерша Зофка, потом панна Ирена, которая преподавала в городской гимназии химию и астрономию.
Никто ничего не объяснял. Просто приходили и уводили, а предъявляли обвинение или нет, и в чем обвиняли – даже слухов не ходило в квартале никаких, хотя всю неделю Катажина нарочно долго задерживалась после работы то в бакалейной лавке, то в зеленной, то в молочной, а как-то раз даже просидела полчаса на лавочке возле качелей во дворе. Надеялась, что появятся местные мамашки с младенцами, им-то всегда языки почесать охота, может, прояснится что-нибудь. Но вместо мамашек явилась дворничиха Фира и выставила Катажину домой.
Неча сидеть тут и слезы лить, задницу себе морозить, объявила она, размазывая по брусчатке лужи – так Фира понимала для себя подметание палой листвы. Никто и ничего тебе не скажет, и не выспрашивай, и не любопытничай. Навы да ведьмы – в своем ли уме надо быть, чтобы языком молотить об этом?!
Впервые о том, что лучше было бы ей уехать, обмолвился старенький пан Касперек – владелец лавки с подержанным товаром, в которой Катажина работала последний месяц. В обязанности ее входило сразу все: помогать покупателям с выбором товара, принимать и оценивать вещи, которые они приносили на продажу, а заодно варить кофе для хозяев.
Хозяев было двое: пан Каспар и пан Бальцер, оба маленькие, хрупкие, похожие на поседевших воробьев.
-- Касю, деточка, вам надо уезжать, -- сказал ей пан Каспарек, принимая из рук Катажины кофейную чашку.
Зачем уезжать, почему?
Она ничего не понимала. Стояла, оглушенная этими словами, озиралась вокруг – привычная полуподвальная комнатка, тесто заставленная старыми вещами. Швейные машинки, два или три патефона – в одном, Катажина помнила, сломана игла, -- бесчисленные серебряные ложечки, сахарницы с погнутыми боками, фарфоровые пастушки и котята, ряды поношенных дамских туфель и мужских ботинок, ряды зимних пальто и шуб, вытертый мех воротников, от которого все еще сладко пахнет духами.
-- Я не понимаю, пан Каспарек. Зачем?
-- Затем, деточка, что вы… как бы это помягче сказать…
-- Вы считаете, что я – нава? Или ведьма. Это просто смешно!
-- Матка боска, Касечка, ну что вы! Просто вы – барышня. И если завтра, упаси боже, ваша соседка по квартире решит пожаловаться на вас в святой сыск, будто вы виноваты в том, что у нее бульон прокис, кто станет разбираться, так ли это на самом деле.
-- Подумайте, деточка, -- вступил пан Бальцер. – Когда вы… или любая другая барышня… возвращаетесь домой поздно вечером, и к вам вдруг начинает приставать компания молодых людей… с определенными намерениями, вы понимаете… что говорят люди? Люди говорят, что это ваша вина. Не нужно было ходить одной по темным улицам, не нужно было выбирать нескромные наряды, не следовало смотреть на этих молодых людей вашими хорошенькими глазками. Люди, деточка – это только люди. А вы, даже если вы на самом деле ангел господень, всего только барышня.
-- Почему, ну почему?!
-- Потому, деточка, -- печально проговорил пан Каспарек, -- что после смерти человек становится только воспоминанием своих близких. А многие ли у нас думают о женщинах хорошо? Особенно когда понятно, что любая из них может быть опасной. При жизни или по смерти. Это очень печально, деточка, но это так. И поэтому вам нужно уезжать. У вас есть к кому поехать? Хотя бы на время.
-- Вы не беспокойтесь, -- добавил пан Бальцер. -- Ваше место останется за вами, мы примем вас обратно в любой момент. Но теперь лучше уехать.
Катажина в растерянности гладила меховой воротник пальто. Вытертый до невесомости лисий хвост на воротнике.
Господи, она так любила эту свою жизнь. Этот подвальчик, и его хозяев, похожих на рождественских волхвов, которые, состарившись и устав скитаться по пустыне, пришли и остались здесь.
На прощание пан Бальцер выдал ей жалованье – щедро, за прошедший месяц и еще за две недели вперед.
Катажина не стала говорить ему, что, уходя, вынула из самой дальней витрины и спрятала на груди под кожушком синюю бабочку – брошку с эмалью и перламутром, которую около месяца принесла в скупку панна Ирена из городской гимназии. Катажина знала совершенно точно: панна Ирена за своей бабочкой никогда не вернется.
Как и она сама.
Про то, что за ней следят, Катажина догадалась не сразу. Да и не до того было, чтобы обращать внимание.
На привокзальной площади было как-то необычно людно, толкались и куда-то спешили тетки с баулами, чемоданами и мешками, многие были с детьми. Младенцы орали, сновали под ногами вороватые вокзальные шавки, ругались носильщики, иногда воздух взрезали короткие и резкие паровозные свистки.
Валил снег – совсем не ноябрьский, крупными хлопьями – и таял, не успевая долететь до земли. Под ногами было грязное месиво. Воздух пах гудроном, мокрым железом – и людской бедой.
Сойдя с автобуса, Катажина на минуту застыла посреди толпы, после, опомнившись, принялась прокладывать себе путь локтями, бдительно прижимая к боку свой саквояжик с пожитками. Казалось бы, до входа в здание вокзала было пять минут ходьбы, но она пробивалась туда, кажется, целую вечность, и когда наконец оказалась на крыльце, уже почти ничего не соображала.
Еще тогда ее поразил этот человек – возвышающийся посреди людского моря, неподвижный, глядящий куда-то поверх голов. Он стоял, широко расставив ноги в тяжелых армейских ботинках, сунув кулаки в карманы долгополой шинели со споротыми погонами. Глаза – один желтый, с мертвым зрачком, второй серый, недобрый – пристально обшаривали толпу. Как будто он искал кого-то и никак не мог найти.
На секунду взгляд этого человека остановился на Катажине, она ощутила немедленное и острое желание исчезнуть, перестать быть в ту же секунду, и вздохнула с облегчением, когда он, утратив к ней всякий интерес, отвернулся.
Потом Катажина встретила его у билетных касс. Высыпая в блюдечко для кассирши горсть мелочи, она оглянулась, потому что кто-то толкнул ее в спину, рука дрогнула, монеты покатились на пол, в грязь, в сутолоку людских ног. Сзади напирала очередь, недовольная случайной заминкой. Отыскать хоть что-нибудь в такой толчее нечего было и думать. Катажина полезла в сумочку за кошельком.
Она уже протягивала в окошко кассы банкноту, когда толпа перед кассой вдруг расступилась.
-- Вот, панна потеряла. – В железное блюдце с тихим звоном просыпались потерянные медяки и два гривенника. Мокрые, со следами грязной жижи.
Катажина с удивлением оглянулась.
За ее спиной не было ни единого человека. В полукруге пустого пространства – шириной в добрый десяток шагов – она была совершенно одна. Если не считать этого человека.
Кассирша тоже оцепенела. Катажина слышала, как медленно, трудно она дышит.
-- Продайте панне билет, пожалуйста, -- наклоняясь к окошечку, очень тихо сказал ее неожиданный помощник. – Куда панна собиралась ехать?
-- В Омель, -- ответила Катажина первое, что в голову пришло. И подумала, что чем крупнее город, тем легче в нем затеряться.
-- Один билет до Омеля, мягкий вагон. Вот, я доплачу. – Поверх катажининых медяков легла зеленая, с розовыми разводами, банкнота.
-- Пойдемте, панна. Ваш поезд через пятнадцать минут, я провожу вас до вагона. В этой толчее бог знает что еще с вами может случиться. А… мне бы не хотелось.
Придерживая Катажину за локоть, как будто она была школьницей, которая может сбежать в любую секунду, стоит только отвести глаза, этот человек вывел ее на перрон – толпа все так же расступалась перед ними, как будто они вдруг сделались прокаженными.
За то недолгое время, которое Катажина провела в здании вокзала, снаружи все переменилось. Стемнело, но все так же сыпал и сыпал снег, белыми были длинные перроны, стальные рельсы блестели в сугробах, отражая синие и малиновые сигнальные огни. Яркий, безжалостный свет прожекторов заливал все вокруг, превращая мир в некое подобие синематографа – как никогда не бывает наяву, но часто случается там, в кадре кинопленки.
-- Почему вы взялись мне помогать? Кто вы такой?
-- Катажина Леонгардовна Доманская – это вы?
-- Это я. Но вас я не знаю.
-- Меня зовут пан Кравиц. Вряд ли вам о чем-то скажет эта фамилия. Мы не знакомы.
Перрон понемногу заполнялся людьми. Катажина подумала, что скоро здесь начнется такая же толкотня, что и на вокзале. Одному богу известно, как ей удастся сесть в поезд. Мягкий вагон до Омеля. Смешно.
Она едет к тетке в Толочин. Это четыре часа дороги – в промозглом пригородном составе с деревянными сиденьями, грязным полом и плохо закрывающимися окнами. Или два часа – в общем вагоне обычного поезда.
Впрочем, она всегда может сойти раньше. И никому не обязана отчитываться.
Этот Кравиц – да она понятия не имеет, кто он такой. И совершенно не желает задумываться о том, почему его появление в толпе вызывает такой странный эффект. Подумаешь, выход герцога Витольда Ингестрома ун Блау на перроне в Мариенбурге.
Катажина была образованной барышней.
-- Так почему? – опять спросила она.
-- Иногда людям свойственно пытаться исправить ошибки прошлого. Хотя, конечно, ничего исправить и вернуть нельзя. Но они все равно пытаются. Однажды я позволил себе некоторым образом наплевать на судьбу одной… одной панны. Ее звали Варвара Александровна Стрельникова. Она была очень на вас похожа.
-- И что?
-- Она погибла.
-- А вы считаете себя в этом виноватым?
Белый свет прожекторов заливал его лицо, и невозможно было разобрать выражения. Только глаза – неожиданно синие.
-- Панна Катажина. Если я начну перечислять вам все, в чем я виноват, наш разговор затянется до скончания времен. Смотрите, вот подают ваш состав. Пообещайте мне, что не сойдете с места до прибытия в Омель. Вам есть там где остановиться?
-- У меня там тетка.
-- Почему вы уезжаете?
Катажина пожала плечами. Этот вопрос привел ее в замешательство. Неужели есть люди, которые даже не представляют себе, что творится в их городе? Лунинец, конечно, не столица, всего-навсего райцентр… но она почему-то нисколько не сомневалась в том, что то же самое происходит сейчас во всех городах Лейтавы.
От моря до моря.
Все как вы хотели.
Вам нравится то, что получилось вашими стараниями?!
-- Если пан хотя бы немного читает газеты…
-- Вы – ведьма? Вам на самом деле есть чего бояться?
Под этим взглядом, пронизывающим насквозь, оценивающим, прибивающим к месту, как стальная игла – бабочку, невозможно было ни о чем думать. И опять, как только что возле касс, она испытала острое желание исчезнуть. Просто раствориться в этом снеге, в заполошных паровозных гудках.
-- А вдруг я нава, -- выдавив из себя жалкую усмешку, предположила Катажина. – А вы связались со мной. Бегите в полицию, святой сыск зовите, я не знаю…
Кравиц покачал головой.
-- У панны неудачные шутки. Окажись на моем месте кто-либо другой, у вас была бы куча неприятностей. Но я знаю, что вы мне врете.
-- А почему?!..
-- Ваш состав. Пойдемте. Давайте, я понесу саквояж. Мы опаздываем. Поезд стоит здесь четыре минуты.
-- Откуда вы знаете?
-- Я справлялся.
Все это Катажина спрашивала уже на бегу. Кравиц шел по перрону быстро, почти бежал, и удерживал Катажину за руку повыше локтя так сильно, что хотелось плакать. Синяки останутся, думала она жалобно, едва поспевая за его широким шагом.
Удивительно, но и здесь, в точно такой же толпе, что и у касс, люди расступались перед ними. Как будто каждый, каждый боялся коснуться Кравица хотя бы взглядом.
-- Третий вагон. Ваш. Билет давайте.
Катажина принялась рыться в сумочке.
-- Если сейчас скажете, что потеряли…
-- То что? Убьете меня, как эту вашу… забыла… Стрельникову?!
Кравиц подал ей руку, помогая взобраться по обметенным снегом ступенькам вагонной лесенки.
-- Искренне надеюсь, панна, мы никогда с вами не увидимся.
Поезд уже тронулся. Катажина стояла на пороге тамбура, глядела вниз – на это запрокинутое к ней страшное лицо с нечеловечески синими глазами.
Потом проводница захлопнула дверь, поезд набрал ход, и за стеклом сделалось пусто и бело.
Он услышал скрип снега за спиной и, не поворачивая головы, по звуку шагов догадался, кто это.
-- Страто?
-- Пойдемте, пане, -- проговорил ординарец и повыше поднял воротник шинели. – Метет, что твоя холера. И поезд ушел. Что тут стоять…
-- Вы видели панну, которую я провожал? Распорядитесь, пускай ее встретят в Крево. Негласно, не надо пугать. Пускай встретят и проследят, как устроилась. Катажина Леонгардовна Доманская. Я понятия не имею, есть ли у нее там родственники. Сама она утверждала, что едет к тетке, но могла и врать. Почему вы молчите, Страто? Я попросил о чем-то невыполнимом?
-- Пане сказал – Крево, -- осторожно проговорил ординарец. – А панна уехала в Омель. Если, конечно, не сойдет где-нибудь по пути. Но это легко проверить.
Это было внезапно и остро, как вспышка, когда из черной, сырой глубины лесной чащи ты вдруг вываливаешься на ярко освещенную поляну, инстинктивно зажмуриваешь глаза, и под веками еще несколько секунд полыхает черно-зеленый огонь. Он увидел эту девочку, так похожую на Баську -- не чертами лица, не движениями и походкой. Но так иногда бывает, когда два разных человека вызывают в душе одно и то же ощущение.
Он увидел ее – посреди широкой деревенской улицы, заставленной празднично накрытыми столами, в ярком клетчатом андараке, вышиваной рубашке, с убранной под белую намитку косой. Так до сих пор одевались в деревнях женщины – но замужние. И опять вспомнилась Баська – сперва в старинном платье с корабликом, потом в простой сукне и кожушке, какой они с Ярославом забирали ее из Двинаборгской тюрьмы…
Не было никаких сомнений, что там, где он увидел Катажину, справляли свадьбу, и судя по узорам на вышивках, по белизне намитки, невестой была именно она, но жениха он не разглядел – темное пятно, похожее на поднявшуюся со дна реки илистую муть, застило взгляд.
Но из этого пятна смотрел прямо в лицо недобрый и тяжелый взгляд. Никакое человеческое существо не способно так смотреть, это Анджей тоже знал.
И еще, в ту же самую минуту, он понял, что именно увидит дальше, если немедленно не очнется от этого морока. У него не было ни малейшего желания смотреть на это. Доживем и в положенный час увидим своими глазами.
Было ранее утро. Небо над путями, над серыми крышами вокзального депо понемногу светлело. Все так же шел снег.
Страто молчал и ждал, с некоторым подозрением глядя Анджею в лицо. Привыкнуть, что с начальством иногда приключаются подобные фокусы, за все эти годы он так и не сумел.
Значит, Катажина уехала в Омель.
Он вспомнил: занесенный снегом перрон, белый ослепительный свет прожекторов, два длинных состава по обе стороны платформы, раздающееся на две половины людское море. Катажина покупала билет до Омеля. Вернее, он сам купил для нее билет.
Тогда, у касс, он не хотел спорить, просто повторил вслед за нею и подумал, что пускай собирается хоть к черту на рога, но поедет в Крево, так будет безопаснее для всех и проще.
А на перроне ошибся.
Страто смотрел на него так, как будто вот прямо отсюда собирался на плаху.
-- Говорите, легко проверить? – переспросил Анджей. – Так проверьте, сделайте милость.
-- Пане, -- проговорил Страто с легким недоумением.
-- Что?
-- Пане, а как она могла уехать в Омель? Это же закрытый город. Туда нет поездов.
Но города не было, а поезд – был. И даже не один. Анджей насчитал по меньшей мере четыре, при этом один отправлялся из Крево утром и прибывал в Омель вечером того же дня, еще два состава – проходящие, и одна электричка.
Там же, в окошке справочной, он с легкостью узнал, что может прямо хоть сейчас купить билет на любой значащийся в расписании рейс, кроме столичного, да и то по той причине, что состав – проходящий, и сведения о наличии мест будут за два часа до прибытия в Лунинец.
И очень сильно удивился, когда в ответ на его недоуменный вопрос, как это может быть, тетушка из справочной службы равнодушно пожала плечами: а и что ж такого, люди-то живут везде, им ездить надобно, для того и поезда, а что там закрыли, открыли – это их не касается.
Их, железнодорожной службы, дело – чтобы поезда прибывали и отправлялись вовремя, да пассажиры на рельсы не падали, сверялись с расписанием, сохраняли спокойствие и не задавали глупых вопросов.
Анджей отошел от оконца, исполнившись изумления и нехорошего веселья, и вот так же, со смешком, поинтересовался у Страто – а что, есть ли в Лунинце отделение Святого сыска, или придется назад в Крево пилить?
Здание Святого Синода помещалось на горушке, куда вела вымощенная крупным камнем лестница с пологими и широкими ступенями. Выкрашенное в розовый цвет, отделанное белой лепниной, здание это было похоже на рождественский пряник и будто светилось изнутри. Издалека казалось, что до него – рукой подать.
Но пришлось пройти сперва несколько кварталов – бедные пятиэтажки, почта, здание музыкального училища, через окна которого доносился на улицу нестройные звуки фортепиано, потом вдруг вынырнула из-за угла лавка с церковной утварью и литературой, а за ней и монастырские ворота показались.
Кляштор был маленький, униатский. Приземистая маленькая церковь, цветные витражи в крохотных оконцах, горящие за пестрыми стеклышками свечи, запах ладана из распахнутых дверей, вдалеке странноприимный дом, кельи братии, над монастырским двориком раскинули широкие заснеженные лапы несколько вековых елей.
Напротив кляштора, по странному стечению обстоятельств, был хлебозавод, и оттуда тянуло горячим воздухом, тяжело и сладко пахло ржаной опарой. И над всем этим плыло серое низкое небо, из которого все так же монотонно сыпал и сыпал снег.
На парк, на кляшторные ели, на высохшие стебли мальв и золотых шаров в палисадничке, устроенном в закутке у заводской стены.
Все было так привычно, так обыденно, так приземленно – как будто нет и никогда не было ни горних высей, ни геенны огненной, ни Черты. Ничего из того, к чему он стремился всю жизнь и продолжает даже по смерти.
-- Вот, пане, угощайтесь, чем бог послал.
Широкоплечий рослый мних, ступая бесшумно, пунцовея щеками, будто застенчивая девица, поставил на столик поднос, сдернул крахмальную салфетку.
Старшему венатору Лунинецкого отделения Святого сыска Флориану Станиславу Костке в это хмурое ноябрьское утро бог послал кофейник с крепчайшим кофе, сливки, лимон и мед в хрустальной плошечке, а еще затейливые тарталетки с сыром и ветчиной, украшенные петрушкой и тончайшими лепестками соленых огурчиков, а заодно и тарелку, на которой горкой были сложены махонькие пирожки. Сквозь тонкое тесто проступала начинка – сладкая и мясная.
Анджей взглянул.
Наверное, было в его лице что-то такое, отчего мних смутился, отошел, расстроенно качая огромной головой, а после, дождавшись кивка начальства, без единого звука растворился в сумраке кабинета. Как будто и не было его никогда.
-- Не обижайтесь, пане. Это наш Якубек. Дурачок, к чему его еще пристроить… Но в господа верует и любую нечисть за три версты учует.
-- И меня?
-- И вас, проше пана. Вы ведь тоже, пшепрашам, человек из плоти и крови. В каком-то смысле.
Не торопясь с ответом, Анджей налил себе кофе, вдохнул с наслаждением густой коричный аромат. Взял с тарелки пирожок, разломил. Потекла, пятная пальцы, ягодная начинка – алый смородиновый сок.
Венатор без слов протянул Кравицу салфетку и еще несколько мгновений сидел, упершись неподвижным взглядом в красные пятна, оставшиеся на льняном полотне. Столь же ясно, будто это было с ним самим, Анджей ощущал, как его мутит.
-- Вы боитесь меня, пан Флориан?
-- А кто из живых пана Гивойтоса не боится.
-- Вы, как глава здешнего отделения Святого сыска, должны знать, что это уже полвека как не соответствует действительности.
-- Простите, пане, -- Флориан Станислав Костка, слабо улыбнувшись, развел руками. – Меня так учили. Я привык. Да ведь нового и нету, так что формально… Налить пану еще кофе?
-- Спасибо, не стоит. Расскажите мне лучше, что такое этот ваш Омель.
Отец Костка осторожно поставил чашку на блюдце.
-- Надо же, -- проговорил удивленно. – Спустя столько лет Райгарду вдруг стало интересно, что тут у нас происходит.
-- Не Райгарду, -- перебил Анджей. -- Мне.
Впервые в жизни он подумал: ну вот и выросло поколение людей, для которых Райгард – не легенда, не древний ужас, не ужиное море, а исключительно живой и функциональный механизм. Этакое приложение к Святому сыску, хотя на самом деле еще вопрос, что к чему служит приложением, но речь не об этом.
Прямо на твоих глазах возникло и заступило твое собственное место поколение, начисто лишенное склонности к мистицизму. И даже то, что кое-кто из этого поколения носит рясу, в целом не делает его другим.
И, наверное, это хорошо.
Потому что, сдается ему, одной только волей и верой тут не справиться.
-- Трудно рассказывать, пане, когда не знаешь, что именно нужно узнать. Так много лет прошло… пятнадцать?.. нет, семнадцать, у меня всегда было плохо с арифметикой. Тогда в газетах много писали, но все какая-то ерунда. Ну, сгорела городская библиотека. Военный комендант округа через несколько дней застрелился в собственном кабинете. Не удивительно, кстати: его супруга на следующее утро после пожара выбросилась из больничного окна. Мальчика родила, если я правильно помню. Да, как раз в день пожара. Собственно, как раз тогда и стало известно, что такого города, как Омель, больше нет. Ну как – нет… Конечно, формально никуда он не делся, это же не иголка в стоге сена; как может пропасть город, занимающий не одну тысячу стай, с населением под полмиллиона жителей… Но с географических карт город пропал необъяснимым образом, въехать туда тоже невозможно было, про "выехать" не скажу, потому что фактами такими мы не располагаем. Свидетели? Ну да, свидетелей, конечно, у нас навалом, но понимаете ведь, пане, какая штука. Все свидетели – там, а мы с вами тут. Что значит "невозможно"? А туман стоял стеной вокруг, люди в туман уходили – и не возвращались обратно. Мы тут, конечно, бились всяко, я как раз тогда только постриг принял, приехал после Коллегиума, хорошо помню. Нам тогда сказали, что приказа идти туда никто отдавать не станет, потому что не по-человечески это, а если кто хочет сам…
-- А вы не хотели?
-- А вы? В двадцать с лишним лет вы бы что выбрали?
-- Я вас ни в чем не обвиняю. Кроме того, вы забыли. Я -- выбрал. Правда, много позже, чем в двадцать и немного не то, но что-то мне кажется, отец Костка, здесь бессмысленно сравнивать.
Лицо ксендза Флориана не утратило прежней мягкости, только в глазах зажегся беспокойный, тоскливый огонь. Так смотрят, когда хотят убежать мучений, еще неизвестных, неузнанных, но оттого еще более страшных, а убежать никакого способа нет, молчи и терпи, и жди, и надейся на чудо, и только небо над головой бесстрастно, бездонно, нянчит застывшие у линии горизонта длинные густо-синие тучи, качает мокрыми кронами тополей.
-- Простите, Гивойтос. Простите меня.
-- Слушайте, отец Костка, а как случилось, что теперь поезда ходят в Омель запросто? Я самолично насчитал в расписании четыре состава.
-- Ну как, пане… Кругом ведь живые люди… хотя по поводу населения Омеля у меня лично большие сомнения, но не о том речь. Ну и потом, если честно. До самого Омеля поезда ведь не доходят. Только до ближайшей станции. Ярна, кажется. Оттуда автобусом. Неудобно, но что поделаешь. Пойдемте, я вам покажу.
От маленького столика, на котором был накрыт завтрак, они перешли к рабочему столу отца Флориана, а точнее – к карте, висевшей на стене.
Анджей увидел желтые квадраты и прямоугольники полей, зеленые пятна леса и тоже зеленые, но заштрихованные поверх пространства болот, тоненькие ниточки лесных рек и оконца озер, широкую голубую прожилку Ставы и посреди всего этого – редкими красными, оранжевыми, желтыми точками – города, поселки, крохотные деревеньки.
Крево, Лунинец и Омель, соединенные чернильной линией, образовывали почти равнобедренный треугольник, только Лунинец был в нижнем его углу.
Господи, он сто раз видел эту карту, в большем или меньшем разрешении, неважно. Мог бы сразу догадаться, как случилось, что Катажина уехала в Омель вместо Крево.
-- А Толочин где? – спросил он отца Костку.
-- Да вот же, всего девяносто стай от Омеля, -- пан Флориан ткнул карандашом в небольшой оранжевый кружочек рядом со значком ярче и больше, обозначающим Омель. – Так вот, смотрите, что я хотел вам показать. Вот въезд в Омель по железной дороге. Видите, только одна ветка, через Ставу, она въезд, она же и выезд. Окружная дорога вокруг города, все завязано на ней. И вот как раз по этой дороге и идет та самая стена, за которой, собственно, и город. То есть по окружной железке кататься можно сколько душе угодно, но пересечь мост через Ставу нельзя. И если сойти с поезда посреди окружной дороги, уйти в лес можно только с внешней стороны. Мы года три потратили, проверяя. А автомобильных трасс до холеры, и они почему-то свободны. Пан не знает, почему?
Анджей только головой покачал.
За широким окном венаторского кабинета было небо и занесенный снегом парк, узкие дорожки, неширокая речушка с перекинутым с берега на берег горбатым мостиком, утки плавали в черной медленной воде, простуженно жались к камням на отмелях. И над всем этим был такой покой, что поневоле плохо верилось во все ужасы, которые они тут вдвоем изобретают.
-- Иногда, -- проговорил пан Флориан задумчиво, -- я смотрю на все это и думаю: не может быть, чтобы это было просто… как бы это правильнее сказать… некое свойство пространства. Если бы это было так на самом деле, наша статистика не выходила бы за пределы Омеля. А так… вы сами знаете.
О да, он знал.
Прошло всего две недели с того дня, как он собрал в Крево всех глав окружных отделений Святого сыска и прокурорских. Собрал, потому что вдруг сообразил: ситуация нисколько не лучше той, что была перед началом второй Болотной войны. Когда ты можешь встретить наву средь бела дня на людной улице, и только господь бог тебе помощник, потому что для навы вопрос напасть или нет больше не стоит. Вообще. Как будто нет никакого Уложения о мерах допустимого зла, нет памяти, нет ответственности.
Это было как с крысами, как с безпризорными псами. Уничтожь десять – получишь десять тысяч новых. Которые гораздо сообразительнее, опытней и бесстрашнее своих погибших собратьев. Или как принято говорить, если речь о женщинах?
Что он еще мог предложить им всем?
Но он хорошо помнил карту в своем собственном кабинете, на которую булавками с сургучными красными головками были нанесены все случаи нападений нав со смертельным исходом.
На его собственной карте Омель существовал. И территория вокруг была красной – как если бы туда просто вылили сургучницу. От этого багрового пятна расползались подтеки и брызги, красным был Крево, да практически все мало-мальски крупные города, но это было как раз понятно: чем больше население, тем, по статистической вероятности, больше количество нав среди них. Никакой другой закономерности он не увидел.
Но тогда он просто не сложил два и два. Тогда он ничего не знал о том, что произошло пятнадцать – нет, семнадцать лет назад в Омеле.
Все то, что он видел сейчас, больше всего походило на одно: на охотничьи угодья большой и хищной твари.
Вот здесь она обитает, здесь же и охотится, вот здесь пробует силу, выходя за пределы ареала обитания. Вот здесь не сумела пробиться, затаилась, уползла обратно.
И еще одно смущало сознание. То, как пан Костка в самом начале разговора усомнился в том, что население Омеля – живые люди.
И если допустить, что он прав в своих подозрениях, то получается, что Черта, до нынешнего времени существовавшая как исключительно нематериальный объект, вдруг обрела плоть?
-- Вы совершаете сейчас большую ошибку, -- возразил Флориан Станислав Костка, когда Анджей сказал ему об этом. -- Вы готовы трактовать Черту как свойство местности, географический объект, как черта лысого, прости меня боже. Да как угодно. Но почему никто из вас ни разу не пожелал задуматься над тем, что это может быть живое существо, с живым разумом и свободой воли?
Анджей смотрел на него, еще не вполне осознавая смысл сказанного.
-- Правда, -- продолжил пан Костка, улыбаясь все той же мягкой своей усмешкой, -- при этом никто не даст вам даже мизинца за то, что это существо - ангел с крыльцями. Скорее уж наоборот, мой пане. Если бы вы только могли представить, до какой степени наоборот...
Он вышел из здания Святого Синода и еще некоторое время стоял на крыльце, глядя в небо и прислушиваясь к перестуку капели о жестяные сливы водосточных труб, глядя, как птицы закладывают круги над далекой крышей.
Было… странно.
Как будто с мира сдернули кисею, которая укутывала его на протяжении последних двух десятков лет – или больше? И хотя в заснеженном ноябре так трудно отыскать яркие краски, но сейчас все вокруг казалось цветным. Снег – белый и голубой в местах, где залегают тени. Засохшие, утонувшие в сугробах стебли мальв и золотых шаров в палисаднике у крыльца – коричневые, серо-зеленые… настоящие.
На такой мир было немного больно смотреть.
Ну да ничего, переживем как-нибудь, подумал он тогда. Быть живым – больно, а ты как хотел?
Дорожка, занесенная снегом, длинные скользкие языки наледей под порошей. Снежинки тают, не успевая долететь до черной медленной воды. Если стоять на мостике и смотреть, долго смотреть на снег, очень скоро начинает казаться, что снежинки летят не вниз, а вверх.
Прямо на бетонном ограждении набережной сидела женщина. Судя по тому, что на шляпке, на плечах, локтях и коленях уже успело вырасти по сугробу, сидела уже давно. Так долго, что даже птицы перестали ее замечать. Утки бродили у самых ног, воробьи прыгали рядом, выклевывая из снега только им видимые крошки – видимо, в самом начале эта женщина их кормила.
-- Пани? – окликнул Анджей. – С вами все хорошо?
Она не ответила, даже головы не повернула.
Пришлось подойти ближе, но сначала переждать, пока улетят вспугнутые приближением человека птицы.
-- Пани! Вы сидите тут уже черт знает сколько времени. На морозе, в снегу. С вами все в порядке? Вы меня слышите?
Подняла голову, открыла глаза. Плавающие, черные, заполнившие всю радужку зрачки. Бледные, отдающие в легкую синеву крылья носа, почти бесцветные губы. Тонкие, правильной формы брови, впалые щеки, прядь темных волос, выбившаяся из-под шляпки, мокрая от растаявшего снега.
-- Боже свенты, панна Катажина! Что вы здесь делаете? Вставайте, пошли, пошли скорей.
Стрелки "дворников" качнулись, разбрасывая по сторонам налипший на лобовое стекло снег. Мягко заурчал мотор, в ноги ударила плотная струя горячего воздуха от включенной печки.
-- Поехали, Страто. Выезжай на окружную, а дальше поглядим.
-- Пускай пан пошарит сзади себя, на сиденье. Там где-то фляжка со старкой должна быть. Панне сейчас не помешает.
Фляжка нашлась – серебряная, в кожаной оплетке, с крохотным стаканчиком-крышкой, из тех, которые опрокидываются в горло легко, одним глотком.
Катажина глотнула – и сделалось жарко и млосно, как бывает, когда долго сидишь на лугу в жаркий день, и солнце так напечет голову, что просто теряешь сознание от духоты, запаха скошенной травы и белого огня, льющегося с неба.
Как это здорово – чувствовать себя в безопасности. Она прожила без этого так долго, что уже забыла, как это бывает. Дни шли и складывались в недели, недели превращались в месяцы и перетекали в годы; она жила, будучи всякое мгновение настороже, растрачивая впустую силы и душу.
Господи, как она устала.
-- Панна, подождите спать. Куда мы едем?
-- Не знаю, -- проговорила она. – Мне все равно.
-- Страто, останови.
Медленное кружение снега постепенно замедлялось, вот остановилось совсем, и стало видно, что на самом деле снежинки взлетают с земли и уносятся в небо, а вовсе не сыплются из низких серых туч на проселочную дорогу, лежащую между двух плоских, как столешница, полей.
Анджей распахнул дверцу авто.
-- Вылезай.
Это было, как ушат холодной воды на голову – посреди такого сладкого покоя.
-- Вылезай, мать твою, или я выволоку тебя за шиворот.
Кутаясь в кожушок, Катажина медленно вышла из машины, остановилась на обочине, зябко обхватив себя руками за плечи. Похмелье после выпитой старки оказалось куда более жестоким, чем она могла себе представить.
-- Значит, так, панна Доманская. Сейчас вы мне излагаете, куда собственно вы собирались ехать, к кому, почему не доехали и что собирались делать дальше. Излагаете коротко и правдиво. Будете врать – я все равно догадаюсь, и тогда вместо помощи будет вам… сплошная неприятность. Клянусь вам, вы даже не представляете, что такое неприятности в моем исполнении.
-- Представляю, -- возразила она, глядя Кравицу прямо в лицо.
-- С чего бы? – хмыкнул он.
-- У меня было веселое детство. Я видала такие неприятности, по сравнению с которыми панская ласка – просто божий дождичек.
-- Допустим. Рассказывай. Иначе пойдешь пешком куда ты там собиралась.
-- А можно я сперва вернусь в машину?
Как человеческая жизнь может уместиться в десять минут рассказа? Собственно говоря, можно и короче, если оперировать только понятиями “родился”, “учился”, “женился” и завершить на “умер”. Хотя в этом мире, как показывает практика, на “умер” события могут только начинаться.
Но с Катажиной Доманской все оказалось достаточно просто.
Родителей и места рождения она не помнила, возраст - полных двадцать четыре года, если, конечно, верить метрике, которую на нее завели в Нидском доме призрения за сиротами и безнадзорными детьми. По достижении семи лет -- Лунинецкий интернат, приходская школа костела Сердца Марии, там же курсы кройки, шитья и прочего домоводства, потом муниципальный коллегиум, специальность “бухгалтерское дело”. Работа в антикварном магазине, которая, как Анджею представлялось, больше походила все-таки на лавку подержанных товаров.
Никакого замужества. Никаких серьезных болезней. Впрочем, любопытно было бы взглянуть на ее медицинскую карту. Что-то подсказывало ему, что там найдется в анамнезе… ну, например, клиническая смерть при рождении.
Прекрати, сказал он себе. Ты не можешь ничего знать наверняка. Нет никаких предпосылок. То, что ты по непонятной причине занимаешься судьбой совершенно посторонней тебе девицы, ничего не означает. Кроме того, что ей действительно нужна твоя помощь.
-- На вокзале перед кассами ты мне сказала, что едешь к тетке в Омель. Ты соврала?
Отвернувшись к окну, Катажина досадливо дернула плечом.
-- Ну, соврала. Не в Омель, а в Толочин. У меня действительно там тетка живет. А что?
-- Откуда у такой приютской крысы, как ты, может взяться тетка?
Оказалось, что примерно полгода назад Катажина отправила запрос в канцелярию Метрики Лейтавской, в Крево. Просила разыскать сведения о родителях и ближайших родственниках. К удивлению, нашлись сведения о матери и ее родне. Оказалось, что мать давно умерла, а ее родная сестра жива и здорова, живет в городском поселке Толочин, вот имя-фамилия, вот адрес, поезжай, обрадуй человека.
-- То есть, ты ее ни разу не видела до этого времени?
Катажина мотнула головой.
-- А эта твоя тетка хотя бы догадывается о твоем существовании?
Еще один яростный кивок головой.
-- Понятно. Значит, пойти на почту, заказать телефонный разговор – это такая тяжелая работа? Или денег жаль было?
-- Да как вы не понимаете!
Господи, да она никогда в жизни бы к ней не поехала. Ей достаточно было бы простого понимания того, что она не одна в мире. Что у нее тоже была семья. Этот синдром приютских детей, неутолимый голод, жажда собственной нужности… как объяснить?
И если бы не те ужасы, которые начали твориться в мире примерно с месяц назад, так бы и лежало у нее это письмо с ответом канцелярии Метрики в сумочке, потом бы перекочевало в шкатулку в спальне.
Как страшно может быть лишиться в одну секунду всей привычной жизни – просто по факту своего существования, без всяких других причин! – может понять только тот, кто хотя бы раз испытывал подобное. Когда все, кого ты знал, вдруг оказываются не теми, кем ты их представлял, и должны быть уничтожены. И ты вместе с ними.
И единственное, что ты можешь сделать для спасения своей ничтожной жизни – это бежать без оглядки, затаиться там, где никто и никогда тебя не найдет. И лучше, если там, в этом убежище, у тебя будет хотя бы призрачная гарантия помощи и поддержки.
Какими словами это все высказать?
-- Садись, -- велел Анджей, открывая перед Катажиной дверцу авто. – Не нужно ничего объяснять. Поедем, Страто.
Поля, редкие перелески, висящие низко над дорогой серые тучи, из которых все так же сыплет медленный снег. Угасающий перламутр зимнего дня. Молчание и прерывистое дыхание сидящей рядом женщины. Даже если не прислушиваться, все равно ощущаешь, как она сглатывает слезы. Плакать перед незнакомым человеком – стыдно.
Представлял ли ты тогда, в октябре, в Крево, какие последствия будет иметь отданный тобой приказ? Легко обрекать на смерть и муки тех, кого ты никогда не видел. И что сказать теперь, когда одна из тех сидит рядом с тобой в машине и, не отрываясь, смотрит в окно, на белые поля и черных ворон, которые, заслышав звук мотора, взлетают с деревьев, с черных проталин – здесь повсюду болота, торфяные пласты, и земля дышит, выпуская наружу тепло.
-- Простите меня, панна Катажина.
-- Вы о чем? – спросила она, не поворачивая головы.
-- Все, что сейчас происходит с вами, происходит при самом моем прямом участии. С вами и еще с тысячами таких, как вы. Которые тоже, возможно, ни в чем не виноваты.
Белое пятно лица. Темны, слипшиеся пряди волос. Синие полукружья теней под глазами, на висках, у крыльев носа. Пальцы рук, беспокойно тискающие меховые обшлага кожушка. Пятна румянца на щеках – старка все же делала свое дело.
-- Тогда вам нужно просто прекратить это все.
-- Я не могу, панна Катажина.
-- Почему?
Этот простой и неразрешимый вопрос – почему. Как объяснить молодой женщине, последние два года прожившей в покое и относительном благополучии, все эти свои сомнения, черные предчувствия, как передать это ощущение бессилия перед накрывающей мир лавиной. Как будто сама Черта пришла и стоит на пороге, готовая поглотить тебя с головой.
Анджей так и не нашелся с ответом.
-- Давай лучше я просто отвезу тебя к твоей тетке, -- криво усмехнувшись, предложил он. Адрес ты не потеряла?
Катажина молча вынула из сумочки конверт, протянула.
Несколько листочков с казенной машинописью, печать Лейтавской Метрики. "В ответ на ваш запрос сообщаем…" Адрес внизу письма.
"220014, Лейтава, Мядзининкай.
Омельский округ, г.Толочин,
ул. Кревская, домовладение 9.
п.Маржецкая Гражина Тадеушевна"
-- Надеюсь, этот клочок бумаги не дорог тебе, как память? – Анджей прикусил язык на словах "твоей бабушки", вовремя вспомнив, что никакой бабушки у Катажины отродясь не водилось.
Отобрал у Катажины конверт и спрятал за пазуху.
– Страто, сколько еще до Толочина?
-- Часа четыре езды, пане. Снег вон какой, и сумерки скоро. Разобьемся, как бога кохам. Перестоять бы где-нибудь до света. И панне нет никакого резона на ночь глядя новой родне являться. Скоро уже Белыничи будут, там наверняка какая-нибудь гостиница да найдется, если пан не возражает.
В ресторане белыничской гостиницы, маленькой и бедной, но чистенькой, они были совершенно одни. Подавальщица – строгая тетка средних лет, в белом фартуке и легкомысленной кружевной наколке – усадила их за столик возле окна, постояла несколько секунд, сложив на груди руки и с глубоким сочувствием глядя на Катажину, а потом ушла. Даже меню не подала.
Но через минуту она вернулась, неся на подносе тарелку огненного борща, какой-то сложный салат в хрустальной вазочке, графин с коньяком и две чашки кофе.
-- Первое и салат – то для панны, а если пан Гивойтос еще чего пожелает, то я мигом.
-- Ты ошиблась, -- возразил Анджей привычно.
-- Пшепрашам пана, но ведь никого другого нет. Как мне еще вас называть.
Катажина, не донеся ложку с борщом до рта, смотрела на него круглыми от изумления глазами. Переводила взгляд с Анджея на подавальщицу и обратно. Ничего не могла понять.
-- Иди. Второе панне принесешь через полчаса, -- сказал Анджей.
-- Вы что, знакомы? – спросила панна Доманская, когда они снова остались вдвоем за столиком.
-- В каком-то смысле все они со мной знакомы. Хотя считается, что если кто-то из них не знает меня лично, то это его огромное счастье.
-- Почему? Кто вы такой?
-- Будет проще, если ты спросишь – кто они такие. В этом конкретном случае она – ведьма. Но не подозревает об этом. Честно ходит каждое воскресенье в костел, читает на ночь молитвы, никогда не пожелала ни одному человеку ничего плохого. В подростковом возрасте, правда, прокляла свою одноклассницу, знаешь, как это бывает у девчонок, все эти сплетни, любови, ревность. Прокляла, и та через неделю утонула. Майская вода, холодные ключи… я не знаю, что тут в Белыничах, кажется, озеро. Вот она с тех пор грех и замаливает. Так истово, что до инициации дело никак не дойдет, да и слава богу.
-- Откуда вы все это знаете?
-- Ты задаешь не те вопросы, -- заметил Анджей, подливая в свой кофе коньяка. Господи, как жаль, что нельзя напиться и ничего не помнить. И что его дернуло связаться с этой девицей. Сидел бы себе сейчас в Крево… и ломал голову, а что вообще происходит в этом мире.
Катажина отставила пустую тарелку. От горячей еды щеки ее порозовели, и в глазах появился живой блеск.
-- Хорошо, я спрошу иначе. А про меня вы что еще знаете?
-- Кроме того, что ты мне сама рассказала – ничего ровным счетом, -- честно признался Анджей и подумал, что, наверное, где-то самое позднее к утру эти слова станут ложью. – Почему? Потому что ты – не ведьма и не нава. Так что зря ты так спешно сбежала. Никто бы тебя не тронул. Можешь вернуться обратно.
-- А когда за мной явятся, пан придет, чтобы меня защитить? Господи, как это все просто у вас, как легко! Что они все вам сделали?! И кто вы вообще такой?!!
-- Не кричи.
Под этим взглядом -- тяжелым, проникающим до самого дна души – невозможно было ни возражать, ни дышать, ни думать. Катажина бессильно осела на стуле. Потянулась за стаканом, в который ее собеседник тут же, не спрашивая, налил воду.
Мелкие пузырьки разбивались о стеклянные стенки.
-- Расскажи мне, чего ты испугалась. Не теперь, а тогда, когда решила ехать к этой своей тетке.
За окном дневная метель медленно превращалась в дождь. Тяжелые капли били в жестяной подоконник. Кравиц слушал эту почти мартовскую капель и думал, как это трудно: видеть каждый день, как изчезают из твоей жизни знакомые люди, и ты не знаешь – почему, не можешь понять, что они такого сделали, а вокруг множатся и ползут страшные, гадкие слухи. А ты примеряешь каждый из них на себя и гадаешь, когда постучат в твою дверь, где и как это случится. В крохотной лавке, едва ли не до потолка забитой старыми и никому не нужными вещами, или дома, когда ты пьешь утренний чай и собираешься на службу, или посреди улицы, когда ты выйдешь за покупками в выходной, а может быть, в будний день, когда ты побежишь в обеденный перерыв в соседнюю лавочку, чтобы купить себе пирожок и бумажный стаканчик кофе.
И еще – Анджей только теперь поймал себя на этой мысли! – он пытался понять, что именно его толкнуло заниматься судьбой этой совершенно посторонней на первый взгляд девицы.
Какого черта он оказался на вокзале в Лунинце.
Почему – она?!
Только лишь потому, что всякий раз, когда она поднимает на него глаза, ему кажется, что оттуда, с самого дна непроглядно черных зрачков, на него смотрит чудовище? Смотрит и усмехается, ясно понимая, что сама Катажина даже не подозревает о его существовании?
Но она не ведьма и не нава. Это точно.
Тогда – кто?
Похожие ощущения он когда-то давно испытал в Мариенбургском океанариуме. Тогда он долго стоял у, казалось бы, пустого аквариума, смотрел в бутылочно-зеленую толщу воды, и испытал шок, когда оттуда, из темных глубин, вдруг подмигнул ему неяркий огонек. А через минуту явился взору его хозяин – немалых размеров рыбина с полной большущих зубов пастью во всю ширину бугристой головы.
Почему ему кажется, что он до сих пор ощущает на себе этот взгляд?
Между тем, подавальщица принесла Катажине второе.
-- Ешь, бога ради, -- проговорил Анджей. -- Ты вообще когда ела в последний раз? И кофе пей, пока теплый. Какая тебе разница, сколько коньяка я в него вылил. Если опьянеешь, так и быть, я донесу тебя до твоего номера.
-- Кажется, уже пора.
Он был готов уже расплатиться и уйти, когда рядом со столиком возник Страто – как всегда, бесшумно и с виноватым выражением на лице.
-- Пшепрашам пана. Документы пришли.
-- Хорошо. Сейчас провожу панну в номер и погляжу. Надеюсь, что это терпит.
-- Лучше бы сейчас.
-- Страто. У нас не война.
Ординарец пожал плечами.
-- Как пан скажет, что не война, так конечно, не война.
-- Через полчаса.
-- А он вас боится, -- хмыкнула Катажина. От пережитого страха, от выпитого коньяка и сытного ужина ее, конечно же, развезло.
-- Он меня уже полвека с лишним боится. Так что еще полчаса ужаса переживет. Главное, чтобы панна успокоилась. Так нести вас?
-- Сама дойду.
Длинная лестница наверх. Вытертая ковровая дорожка глушит шаги. Мигающие от перепадов напряжения лампочки в светильниках на стенах. Нищий гостиничный уют.
На лестничных клетках – узкие окна, и сквозь черноту в рамах видно, как там, на улице, под ветром гнутся едва ли не до земли молоденькие тополя, высаженные в гостиничном скверике, и мотаются длинные плети столетних ив. Тени и шорохи, льнущие к стеклам чужие лица, шепот, завывание ветра.
Двадцать шестое ноября. Юрьев день.
Чего ты испугался?
Полвека назад, Омельский дворец, не известная науке нава по имени Варвара Стрельникова. Боже святый, спаси меня и помилуй.
-- У тебя есть ключи? – спросил он у Катажины, которая остановилась перед одной из многочисленных дверей в коридоре. – Тогда открывай.
Он дождался, покуда она повернет в замке ключ, распахнул дверь и вошел. Включил свет везде, где только можно.
Обычный гостиничный номер. Кровать, тумбочка, платяной шкаф, у окна стол и два стула, какая-то картинка на стене. Ванная комната. Полотенца на крючках, зеркало, все как обычно.
Перекрестить окна, вентиляционную решетку, канализационные отверстия, дверь с внутренней стороны. Пол и потолок.
-- Значит, так, панна Доманская. Сейчас вы ляжете спать, а утром мы позавтракаем и поедем к вашей тетке в Толочин. Я это для того говорю, чтобы вы понимали: выйти из номера вы до утра не сможете. И вовсе не потому, что я вас в нем запру. Просто – не сможете, и все. Так что спите спокойно и не морочьте себе голову способами побега.
Он договорил и обернулся.
Катажина сидела на кровати и медленно, слабыми пальцами, расстегивала пуговки на лифе платья. И лицо ее было полно отчаяния и решимости.
-- Вы ничего мне не должны. Если вы думаете, что лучший способ выразить свою благодарность…
-- Нет, пожалуйста, нет…
Мягкие руки, лежащие на твоих плечах. Теплое дыхание касается щеки, и от этого тепла по спине, по позвоночнику, ползет ледяной щекотный озноб.
От нее пахло кофе и коньяком. И еще снегом, долгой дорогой, машинным маслом.
-- Ты с ума сошла?
Губы. Руки. Волосы. Чернильная тьма за оконными рамами, ветер и шорохи деревьев. Пяркунас, помоги мне, если ты еще способен меня слышать.
Она – не Варвара.
Остановись.
Кто бы ни стоял на самом деле за ее спиной – все равно она никогда не станет для тебя Эгле. Ни для тебя, ни для кого-нибудь другого, хотя тут, как раз, ты, возможно, и очень не прав.
Не стоит повторять собственные ошибки. Тем более, что расплачиваться за них потом дорого и больно. И расплачиваешься все равно – не ты.
-- Я старше тебя почти на сотню лет.
-- Так не бывает. Так просто не может быть.
-- Я умер полвека назад. Ты ничего мне не должна!
-- Я никому ничего не должна и не нужна тоже никому.
-- Подожди. Сядь.
Катажина отступила на шаг назад.
-- Застегни платье.
Она вспыхнула и отвернулась.
-- Очень давно я испортил жизнь одной милой паненке. Не хотелось бы вновь наступать на те же грабли.
-- А что с ней стало?
-- Она погибла. Выпила яд и бросилась в озеро. По моей вине. Не связалась бы со мною – осталась жива бы. Это было на Валмиере, в сорок девятом году. Так давно... С тобой ничего такого не случится. Ты поедешь к тетке, встретишь там того, кто будет тебя любить, выйдешь замуж. А теперь спи.
-- Вот, пане, смотрите. Прислали факсом, пока вы с паненкой ужинали.
Он не стал спрашивать Страто, каким образом в канцелярии Лейтавской Метрики узнали, куда именно следует слать документы. В конце концов, для того у него и есть ординарец, чтобы не ломать себе голову над этими вопросами.
Молча раскрыл поданную Страто папку.
Длинные листы тонкой факсовой бумаги, похрустывающей под пальцами.
Катажина Леонгардовна Доманская, год рождения – 1979. Дата – двадцать первое марта. За день до весеннего равноденствия. Мать – Барбара Доманская, незамужняя, без определенных занятий, место жительства – Лунинец, вот адрес. Умерла в 1981 году от пневмонии в отделении пульмонологии Лунинецкой районной больницы.
Отец неизвестен.
-- Там еще родовод, -- осторожно заметил Страто.
Анджей перевернул страницу.
Линии, таблички, даты, стрелочки.
-- Вот, пане, смотрите. То все ерунда, а вот начинается интересное. Две сестры – Люцина и Гражина. Старшая, Гражина, родилась в девятьсот третьем году, младшая, Люцына – в девятьсот восьмом. Гражина вышла замуж, вот отсюда начинается ветка Доманских. Что до Люцыны, то в тридцать третьем году, то есть двадцать пять лет спустя, у нее родилась дочь. Вот значок.
"Варвара Александровна Стрельникова" – было написано в родоводе.
Бедная Баська, утонувшая в черных водах озера на Валмиере. Та самая, именем которой он только что прикрылся, как щитом. Сколько поколений между ней и Катажиной?
Ее тетку зовут точно так же, как и тетку Варвары.
Так не бывает.
-- Вот еще, пане. Это выписка из медицинской карты панны Доманской. Из акта о рождении.
Уже наверняка зная, что там, Анджей взглянул.
"… кесарева сечения. Время начала операции – 15.45, длительность – 01:40:00. Извлечен один плод, доношенный, без видимых пороков развития, вес 3.124, рост 52 см.. После извлечения из утробы – внезапное и полное прекращение сердечной деятельности и дыхания, в результате реанимационных мероприятий, продолжавшихся 00:15:37, сердечная деятельность восстановлена, дыхание самостоятельное, баллы по Апгар…"
Господи.
Господи боже.
От чего ты уберег всех нас полчаса назад?
-- Страто. Сигареты у нас есть?
-- Так пан же бросил!
-- Есть или нету?
-- В машине есть, принесу сейчас.
-- Я сам. Не жди меня, ложись спать.
Когда в конце полотна дороги мелькнул и пропал шпиль костела, Катажина будто проснулась. Вынула из сумочки зеркальце, стала поправлять прическу. Движения были нервными, дергаными. Пальцы как будто разучились обращаться с расческой и шпильками.
-- Не смотрите на меня.
-- А вы не тряситесь.
-- Я не трясусь. Я думаю, куда я пойду, если она скажет, что я и даром ей тут не нужна.
-- Не скажет.
Катажина воткнула последнюю шпильку в тугой и безукоризненно гладкий пучок темных волос и посмотрела на Кравица. В пасмурном свете ноябрьского утра она выглядела усталой. Как будто проплакала всю ночь. Впрочем, Анджей не исключал, что так оно и было.
У них у всех выдалась непростая ночь.
Единственное, что его смутило – проглянувший в ворот платья едва заметный темный узор на девичьей коже. Как будто морозный рисунок на стекле.
Хотя – а чего ты хотел после всего того, что ты о ней знаешь.
-- Помнишь, я вчера тебе сказал, что ты встретишь здесь человека, который будет тебя любить, и выйдешь замуж?
-- Помню, -- грустно усмехнулась вишневым ртом. – Пан утешить меня хотел, что в этом худого.
-- Это не было утешением. Чистая правда. Ты выйдешь замуж. Я видел тебя посреди улицы, в свадебном наряде. Жалко, что жениха не разглядел.
Угрязая в раскисших сугробах, машина свернула с главной улицы поселка, проехала еще немного и остановилась перед выкрашенными в зеленый цвет воротами.
Анджей выглянул из окна.
Дом как дом. Три окна в палисадник, заслоненными кустами сирени, в которых орет и дерется воробьиная стая. За забором заливается лаем дворовый пес.
-- Ну, иди, -- сказал он и протянул Катажине белый прямоугольничек визитки. – Как замуж пойдешь – позвони мне.
-- Зачем?
-- На свадьбу к тебе приеду. Иди давай.
Он смотрел, как Катажина идет к воротам – так, как будто хотел запомнить ее именно такой, с непокрытой головой, в распахнутом кожушке, в черных ботиках, которые вдавливают в снег нападавшие с дерева ягоды рябины.
Потом ворота открылись, и он отвернулся.
Это была уже чужая, не его, жизнь.
@темы: райгард
Не знаю.
Отчаянно.
Действуют в соответствии с законами и сами не знают, с какими, и не узнают никогда.