jaetoneja
читать дальшеПро то, что участвовать в этой самой холерной ярмарке авторов придется, Альбин узнал накануне. Когда Лесенька, расставляя на красиво задрапированной тряпке кувшин, тарелку с яблоком и подстаканник – все вместе это должно было стать натюрмортом, -- с невинным видом поинтересовалась, собирается ли он, а если да, то что собрал и что намерен показывать.
-- Хотя это, конечно, все равно. Мы же туда не за тем идем, чтобы себя показать.
-- А зачем? – с трудом сдерживаясь, чтобы не запустить в панну Александру чем потяжелее, все-таки спросил Альбин.
-- Чтобы на других посмотреть! Бинечек, что-то ты не в себе. Ходишь тут, как контуженный. Может быть, тебе уже пора пить вкусные таблетки? Ты скажи, я мигом!
-- Я в себе, -- буркнул он. – Просто ты… э-э… неконкретна.
-- Пож-жалуйста! Я буду конкретна, как надгробие. Вот скажи честно тогда, неужели тебе не охота поглядеть на того типа, который докапывался до тебя у водостока осенью? И на того, второго, так сказать, идейного противника первого? Ну помнишь, в марте, когда я еще башмак порвала. Разве тебя не тянет увидеть этих граждан в естественной, так сказать, среде обитания?
-- Пожалуй, -- согласился Альбин нехотя. – Только я бы предпочел прийти туда рядовым зрителем. Ты же знаешь, как я ненавижу вот это все…
Леська поправила драпировку, повернула кувшин, чтобы солнечный блик улегся на поливаном глиняном боку только ей одной понятным и единственно правильным образом. Задумчиво провела по яблочному боку ногтем.
-- Когда ставишь натюрморт, самое сложное - не сожрать "натуру". Да, так о чем это мы?.. Вот! Вся печаль этого мира, Бинечек, состоит в том, что простым зрителям всегда достается меньше, чем участникам действа. Так что придется уж тебе потерпеть.
Альбин подумал, что на солнце Леськина кожа еще светлее, чем она есть. И что зря Леська так кипятится из-за мелких рыжеватых веснушек на щеках и на лбу. Панна Александра продолжала болтать про тонкости композиции натюрмортов, вдохновенно и важно, так, что Альбин решился.
В конце концов, только ленивый не намекнул Альбину, что они с Леськой давно уже могли бы начать встречаться. Альбин встал. Пересек гостиную. На всякий случай накрепко зажмурился и... поцеловал девушку в правую щеку.
-- Ты, Стацинский, часом не заболел? - поинтересовалась Леська, помахивая ложкой у него перед носом. -- Декамерон переводил и отравился? Может тебе чего-нибудь найти почитать для скорейшей детоксикации? Ты скажи, если что, я мигом!
-- Нет уж, спасибо, -- чувствуя себя крайне по-идиотски, пробормотал он. – Чтобы ты меня отравила при первом же удобном случае? Не дождетесь.
Вместо ответа Леська только покрутила пальцем у виска и открыла коробку с красками.
Медленно гасла роскошная, в тысячу хрустальных подвесок, люстра под потолком; бархатная тьма заливала зрительный зал, опускаясь от галерки на балконные ярусы, заливая сперва дальние ряды, потом партер и, наконец, сгущаясь над оркестровой ямой. Это было куда больше похоже на начало спектакля, и если бы все это действо происходило в зале, скажем, Эйленской королевской оперы, Бинек счел бы декорации более правдоподобными. Но здесь – самый обычный дворец культуры на окраине города, и если сделать поярче свет, станут видны обшарпанные стены, потертый бархат кресел, а в бедно обставленном фойе – пыльные фикусы и портреты местных знаменитостей: не выражающие ничего постные лица, плотно сжатые губы, стеклянные взгляды. Спроси «кто такие» -- едва ли кто вспомнит имена.
К чему им понадобилась атмосфера захолустного праздника? Кого и в чем пытаются убедить его организаторы? Что доказать? Нет никакого желания заглядывать за кулисы этого цирка. Остерегайтесь выходить ночью на торфяные болота, когда силы зла властвуют безраздельно, -- так предупреждали глупцов в старинной и, ясен пень, запрещенной книжке. Он, Альбин Стацинский, не глупец, но и к талантливым авторам себя отнести не может. Да практически, как и любой, сидящий в этом зале.
Но в том, что только у него вся эта обстановка вызывает такую бурю эмоций, он готов был покляться, не раздумывая.
Странно, что Лесенька не вспомнила о его неприязни к подобным сборищам. Уж кому бы и помнить, как ни ей.
Или – ей все равно?
Едва ли, сказал он сам себе. Ладони, лежащие на подлокотниках кресла, были липкими от пота. Сейчас, вот сию секунду раздвинется в стороны темный занавес, лучи софитов сойдутся на пустой сцене у одну точку, и искаженный микрофонами и театральным эхом голос назовет его, Альбина, имя. Как десять лет назад.
Ты не готов, проговорил в голове вкрадчивый едва слышный голос, но он никогда не давал себя обмануть этой неразборчивостью. Кому голос принадлежит, Альбин знал преотлично. Он слышал его так отчетливо, как если бы, по бабкиному выражению, вострубили ангелы господни.
Ты не готов, ты ничто, бестолочь, не способен и двух слов связать без подсказки. Тупица, не чувствующий ни слова, ни звука, ни мира. Бесталанное дерьмо, только и способное, что переливать из пустого в порожнее, переплавлят одни слова в другие, писать по чужому подстрочнику.
Позор семьи. Отчаяние фамилии.
Его дед был знаменитым писателем. Если бы не определенные обстоятельства, он мог бы стать даже великим, любила повторять бабка. Под «определенными обстоятельствами» подразумевались не столько войны за веру, сколько их последствия. Когда, после множества Вторжений, в ходу вдруг стали пошлые романчики о любви, ревности и пылкой страсти, тошнотворные детективы и смешные истории в картинках, а то пуще – сборники анекдотов. Дед не сумел прославиться как, скажем, известный романист граф Худобин, никто не знает, как на самом деле звали этого ремесленника от литературы, говорила бабка и презрительно поджимала тонкие губы. Но если романы злосчастного графа называют гвоздем, на которые он вешал картины истории, то великие произведения твоего деда по-прежнему изучают в школе, они включены в университетские программы, по ним пишут диссертации – причем всех интересует не кто на самом деле написал «Бурную Ставу», «Субботу» или «Брань и свет», а какие секреты использовал мастер художественного слова.
Да, он был мастер художественного слова. А ты? Что сделал ты лично, чтобы хоть как-то оправдать фамилию, которая тебе досталась?
Этот вопрос он читал ежедневно в глазах бабки и матери. И понятия не имел, что им ответить.
Альбину было одиннадцать, когда, по бабкиному наущению, мать определила его в какой-то кружок юных литераторов. Бинек оказался в компании застенчивых девиц года на три его старше, умеющих только вздыхать, краснеть и рифмовать розы с морозами. Впрочем, каждая из них считала, что прямо в эту самую минуту умирает от великой любви, а потому розы и морозы простительны. Кроме девиц, в студию ходил еще сын бакалейщика, приехавшего несколько лет назад из Руан-Эдера и открывшего лавку как раз на углу Садовой и Госпитального переулка. Бакалейщикова сына звали Ицек, был он худым рыжим заморышем, с отчаянно выпирающими коленями и локтями, похожий на кузнечика. От Ицека пахло то перцем и сдобой, а то кардамоном и гвоздикой, и стихи он писал странные, тоже про любовь – но исключительно к родине.
Это могло бы быть очень смешно, но почему-то выглядело невыносимо грустным.
Лет через десять Альбин наугад, от скуки, забредет в отдел иностранной литературы в университетской библиотеке и от нечего делать возьмет подшивку «Эдерского герольда». И там, на последней странице, прочтет сперва стихотворение, позже оказавшееся отрывком из поэмы «ТВС», -- а после некролог.
Солнце кипит в каждом кремне.
Но глухо, от сердца, из глубины,
Предчувствие кашля идет ко мне.
И сызнова мир колюч и наг:
Камни - углы, и дома - углы;
Трава до оскомины зелена;
Дороги до скрежета белы.
Прочтет и замрет, потрясенный, так ясно перед ним, никогда не болевшим ничем сложнее осенней простуды, предстанет все это, и спазмом сдавит горло, и останется только подумать: как может быть, что эти строки несчастного Ицека, который был, оказывается, гениальным поэтом, не прочтет никто.
Потому что они написаны – по-эдерски.
Текст был настолько абсолютным, что не возникало ни малейшего сомнения: он останется таковым и после перевода, если только совсем уж не налажать.
Собственно, с этого все и началось, и покатилось, и очень скоро сделалось единственным смыслом жизни.
Потом были еще какие-то студии, куда он ходил в угоду матери с бабкой. И конкурсы, в которых он участвовал из тех же соображений. Все эти усилия не приносили ничего, кроме разочарования и острой тоски.
Назло матери с бабкой он выбрал вместо филологии – технический вуз. А на все вопли о том, что нужно продолжать великую династию, объявил, что в его положении самое правильное будет заниматься тем, что хотя бы приносит деньги. Родительницы отступились. Кормить отпрыска, а потом и всю его семью, до самой смерти никак не входило в их планы. Впрочем, они выбили аз Альбина слово, что попыток заниматься литературой он не оставит и будет время от времени посылать «ну хоть что-нибудь» на престижные и не очень конкурсы, а заодно и в журналы. «Не оценили теперь – не беда, оценят и поймут после. Не всех гениев слава находит мгновенно», -- так они говорили.
Стацинский не спорил. Хотя рецензии, которые он получал в ответ на свои жалкие стишки и рассказы, способны были растоптать любого. Именно это с ним бы в конце-концов и случилось бы, если б не переводы. И не Лесенька, с которой он познакомился на каком-то переводческом форуме. Из сетевого знакомство быстро переросло в реальное, а потом случилось то, что едва не угробило не только их дружбу, а и самого Бинека.
У панны Дешч, работавшей под творческим псевдонимом Туманова, оказывается, было свое особое мнение о его, Альбина, литературных талантах. И отдельной статьей – о конкурсах вообще и литературной тусовке в частности.
Она думала – это будет весело. Изваять пародию и откровенную издевку на этот гадюшник, подписать фамилией дорогого соавтора и отправить на конкурс. И, чтобы эффект был полнейшим, со сладкой усмешечкой, как ни в чем не бывало, вручить Альбину приглашение на финал. Мол, сходи, тебе будет любопытно.
Когда он услышал со сцены свою фамилию – он поначалу не поверил. Но его выкликнули еще раз, и тогда Бинек понял, что это ему не послышалось. На ватных ногах, сквозь монотонный звон в голове он поднялся, строгая, похожая на школьную учительницу тетечка за руку, как маленького, провела его по сцене и поставила перед микрофоном, вложила в руку какие-то листочки и полным обиды и сдержанного возмущения голосом предложила прочесть вслух все, что он тут им понаписал. Если совести хватит.
Про совесть – это была любимая маменькина присказка. Не учи уроки, если совести хватит. Поступай в свой радиотехнический, наплюй на дедушкину память, общайся с этой плебейкой (это про Лесеньку), а заодно можешь гулять допоздна и напиваться, как скотина. Если совести хватит.
Он взглянул на текст – и в глазах потемнело.
Тем вечером он, наконец, исполнил бабкину заветную мечту и действительно напился. До полной утраты человеческого облика. И явился к панне Дешч в общагу – узнать, как у нее самой с совестью и если что, одолжить. Но предусмотрительная Лесенька ушла ночевать к подружке, из общаги Альбина вполне закономерно поперли ровно в одиннадцать вечера, и до утра он просидел в городском парке у водосброса. Наверное, тогда он окончательно решил, что совести у него как-то маловато, вместе со смелостью – иначе прямо там же и утопился.
Но именно с того самого вечера самым страшным его кошмаром осталась та залитая ярким светом сцена, и он на ней – один, дурак дураком, не в силах открыть рот и сказать хотя бы слово в собственную защиту.
Ничтожество. Позор семьи. Бестолочь и трус.
Зажглись софиты, дрогнули и поползли в разные стороны края занавеса, открывая пустое, глубокое пространство сцены – и микрофон у самого края, почти над оркестровой ямой.
Не выдержав, Стацинский поднял себя из кресла и, бормоча извинения пополам с ругательствами, стал пробираться к выходу.
Это было выше его сил. Просто невыносимо.
-- Хотя это, конечно, все равно. Мы же туда не за тем идем, чтобы себя показать.
-- А зачем? – с трудом сдерживаясь, чтобы не запустить в панну Александру чем потяжелее, все-таки спросил Альбин.
-- Чтобы на других посмотреть! Бинечек, что-то ты не в себе. Ходишь тут, как контуженный. Может быть, тебе уже пора пить вкусные таблетки? Ты скажи, я мигом!
-- Я в себе, -- буркнул он. – Просто ты… э-э… неконкретна.
-- Пож-жалуйста! Я буду конкретна, как надгробие. Вот скажи честно тогда, неужели тебе не охота поглядеть на того типа, который докапывался до тебя у водостока осенью? И на того, второго, так сказать, идейного противника первого? Ну помнишь, в марте, когда я еще башмак порвала. Разве тебя не тянет увидеть этих граждан в естественной, так сказать, среде обитания?
-- Пожалуй, -- согласился Альбин нехотя. – Только я бы предпочел прийти туда рядовым зрителем. Ты же знаешь, как я ненавижу вот это все…
Леська поправила драпировку, повернула кувшин, чтобы солнечный блик улегся на поливаном глиняном боку только ей одной понятным и единственно правильным образом. Задумчиво провела по яблочному боку ногтем.
-- Когда ставишь натюрморт, самое сложное - не сожрать "натуру". Да, так о чем это мы?.. Вот! Вся печаль этого мира, Бинечек, состоит в том, что простым зрителям всегда достается меньше, чем участникам действа. Так что придется уж тебе потерпеть.
Альбин подумал, что на солнце Леськина кожа еще светлее, чем она есть. И что зря Леська так кипятится из-за мелких рыжеватых веснушек на щеках и на лбу. Панна Александра продолжала болтать про тонкости композиции натюрмортов, вдохновенно и важно, так, что Альбин решился.
В конце концов, только ленивый не намекнул Альбину, что они с Леськой давно уже могли бы начать встречаться. Альбин встал. Пересек гостиную. На всякий случай накрепко зажмурился и... поцеловал девушку в правую щеку.
-- Ты, Стацинский, часом не заболел? - поинтересовалась Леська, помахивая ложкой у него перед носом. -- Декамерон переводил и отравился? Может тебе чего-нибудь найти почитать для скорейшей детоксикации? Ты скажи, если что, я мигом!
-- Нет уж, спасибо, -- чувствуя себя крайне по-идиотски, пробормотал он. – Чтобы ты меня отравила при первом же удобном случае? Не дождетесь.
Вместо ответа Леська только покрутила пальцем у виска и открыла коробку с красками.
Медленно гасла роскошная, в тысячу хрустальных подвесок, люстра под потолком; бархатная тьма заливала зрительный зал, опускаясь от галерки на балконные ярусы, заливая сперва дальние ряды, потом партер и, наконец, сгущаясь над оркестровой ямой. Это было куда больше похоже на начало спектакля, и если бы все это действо происходило в зале, скажем, Эйленской королевской оперы, Бинек счел бы декорации более правдоподобными. Но здесь – самый обычный дворец культуры на окраине города, и если сделать поярче свет, станут видны обшарпанные стены, потертый бархат кресел, а в бедно обставленном фойе – пыльные фикусы и портреты местных знаменитостей: не выражающие ничего постные лица, плотно сжатые губы, стеклянные взгляды. Спроси «кто такие» -- едва ли кто вспомнит имена.
К чему им понадобилась атмосфера захолустного праздника? Кого и в чем пытаются убедить его организаторы? Что доказать? Нет никакого желания заглядывать за кулисы этого цирка. Остерегайтесь выходить ночью на торфяные болота, когда силы зла властвуют безраздельно, -- так предупреждали глупцов в старинной и, ясен пень, запрещенной книжке. Он, Альбин Стацинский, не глупец, но и к талантливым авторам себя отнести не может. Да практически, как и любой, сидящий в этом зале.
Но в том, что только у него вся эта обстановка вызывает такую бурю эмоций, он готов был покляться, не раздумывая.
Странно, что Лесенька не вспомнила о его неприязни к подобным сборищам. Уж кому бы и помнить, как ни ей.
Или – ей все равно?
Едва ли, сказал он сам себе. Ладони, лежащие на подлокотниках кресла, были липкими от пота. Сейчас, вот сию секунду раздвинется в стороны темный занавес, лучи софитов сойдутся на пустой сцене у одну точку, и искаженный микрофонами и театральным эхом голос назовет его, Альбина, имя. Как десять лет назад.
Ты не готов, проговорил в голове вкрадчивый едва слышный голос, но он никогда не давал себя обмануть этой неразборчивостью. Кому голос принадлежит, Альбин знал преотлично. Он слышал его так отчетливо, как если бы, по бабкиному выражению, вострубили ангелы господни.
Ты не готов, ты ничто, бестолочь, не способен и двух слов связать без подсказки. Тупица, не чувствующий ни слова, ни звука, ни мира. Бесталанное дерьмо, только и способное, что переливать из пустого в порожнее, переплавлят одни слова в другие, писать по чужому подстрочнику.
Позор семьи. Отчаяние фамилии.
Его дед был знаменитым писателем. Если бы не определенные обстоятельства, он мог бы стать даже великим, любила повторять бабка. Под «определенными обстоятельствами» подразумевались не столько войны за веру, сколько их последствия. Когда, после множества Вторжений, в ходу вдруг стали пошлые романчики о любви, ревности и пылкой страсти, тошнотворные детективы и смешные истории в картинках, а то пуще – сборники анекдотов. Дед не сумел прославиться как, скажем, известный романист граф Худобин, никто не знает, как на самом деле звали этого ремесленника от литературы, говорила бабка и презрительно поджимала тонкие губы. Но если романы злосчастного графа называют гвоздем, на которые он вешал картины истории, то великие произведения твоего деда по-прежнему изучают в школе, они включены в университетские программы, по ним пишут диссертации – причем всех интересует не кто на самом деле написал «Бурную Ставу», «Субботу» или «Брань и свет», а какие секреты использовал мастер художественного слова.
Да, он был мастер художественного слова. А ты? Что сделал ты лично, чтобы хоть как-то оправдать фамилию, которая тебе досталась?
Этот вопрос он читал ежедневно в глазах бабки и матери. И понятия не имел, что им ответить.
Альбину было одиннадцать, когда, по бабкиному наущению, мать определила его в какой-то кружок юных литераторов. Бинек оказался в компании застенчивых девиц года на три его старше, умеющих только вздыхать, краснеть и рифмовать розы с морозами. Впрочем, каждая из них считала, что прямо в эту самую минуту умирает от великой любви, а потому розы и морозы простительны. Кроме девиц, в студию ходил еще сын бакалейщика, приехавшего несколько лет назад из Руан-Эдера и открывшего лавку как раз на углу Садовой и Госпитального переулка. Бакалейщикова сына звали Ицек, был он худым рыжим заморышем, с отчаянно выпирающими коленями и локтями, похожий на кузнечика. От Ицека пахло то перцем и сдобой, а то кардамоном и гвоздикой, и стихи он писал странные, тоже про любовь – но исключительно к родине.
Это могло бы быть очень смешно, но почему-то выглядело невыносимо грустным.
Лет через десять Альбин наугад, от скуки, забредет в отдел иностранной литературы в университетской библиотеке и от нечего делать возьмет подшивку «Эдерского герольда». И там, на последней странице, прочтет сперва стихотворение, позже оказавшееся отрывком из поэмы «ТВС», -- а после некролог.
Солнце кипит в каждом кремне.
Но глухо, от сердца, из глубины,
Предчувствие кашля идет ко мне.
И сызнова мир колюч и наг:
Камни - углы, и дома - углы;
Трава до оскомины зелена;
Дороги до скрежета белы.
Прочтет и замрет, потрясенный, так ясно перед ним, никогда не болевшим ничем сложнее осенней простуды, предстанет все это, и спазмом сдавит горло, и останется только подумать: как может быть, что эти строки несчастного Ицека, который был, оказывается, гениальным поэтом, не прочтет никто.
Потому что они написаны – по-эдерски.
Текст был настолько абсолютным, что не возникало ни малейшего сомнения: он останется таковым и после перевода, если только совсем уж не налажать.
Собственно, с этого все и началось, и покатилось, и очень скоро сделалось единственным смыслом жизни.
Потом были еще какие-то студии, куда он ходил в угоду матери с бабкой. И конкурсы, в которых он участвовал из тех же соображений. Все эти усилия не приносили ничего, кроме разочарования и острой тоски.
Назло матери с бабкой он выбрал вместо филологии – технический вуз. А на все вопли о том, что нужно продолжать великую династию, объявил, что в его положении самое правильное будет заниматься тем, что хотя бы приносит деньги. Родительницы отступились. Кормить отпрыска, а потом и всю его семью, до самой смерти никак не входило в их планы. Впрочем, они выбили аз Альбина слово, что попыток заниматься литературой он не оставит и будет время от времени посылать «ну хоть что-нибудь» на престижные и не очень конкурсы, а заодно и в журналы. «Не оценили теперь – не беда, оценят и поймут после. Не всех гениев слава находит мгновенно», -- так они говорили.
Стацинский не спорил. Хотя рецензии, которые он получал в ответ на свои жалкие стишки и рассказы, способны были растоптать любого. Именно это с ним бы в конце-концов и случилось бы, если б не переводы. И не Лесенька, с которой он познакомился на каком-то переводческом форуме. Из сетевого знакомство быстро переросло в реальное, а потом случилось то, что едва не угробило не только их дружбу, а и самого Бинека.
У панны Дешч, работавшей под творческим псевдонимом Туманова, оказывается, было свое особое мнение о его, Альбина, литературных талантах. И отдельной статьей – о конкурсах вообще и литературной тусовке в частности.
Она думала – это будет весело. Изваять пародию и откровенную издевку на этот гадюшник, подписать фамилией дорогого соавтора и отправить на конкурс. И, чтобы эффект был полнейшим, со сладкой усмешечкой, как ни в чем не бывало, вручить Альбину приглашение на финал. Мол, сходи, тебе будет любопытно.
Когда он услышал со сцены свою фамилию – он поначалу не поверил. Но его выкликнули еще раз, и тогда Бинек понял, что это ему не послышалось. На ватных ногах, сквозь монотонный звон в голове он поднялся, строгая, похожая на школьную учительницу тетечка за руку, как маленького, провела его по сцене и поставила перед микрофоном, вложила в руку какие-то листочки и полным обиды и сдержанного возмущения голосом предложила прочесть вслух все, что он тут им понаписал. Если совести хватит.
Про совесть – это была любимая маменькина присказка. Не учи уроки, если совести хватит. Поступай в свой радиотехнический, наплюй на дедушкину память, общайся с этой плебейкой (это про Лесеньку), а заодно можешь гулять допоздна и напиваться, как скотина. Если совести хватит.
Он взглянул на текст – и в глазах потемнело.
Тем вечером он, наконец, исполнил бабкину заветную мечту и действительно напился. До полной утраты человеческого облика. И явился к панне Дешч в общагу – узнать, как у нее самой с совестью и если что, одолжить. Но предусмотрительная Лесенька ушла ночевать к подружке, из общаги Альбина вполне закономерно поперли ровно в одиннадцать вечера, и до утра он просидел в городском парке у водосброса. Наверное, тогда он окончательно решил, что совести у него как-то маловато, вместе со смелостью – иначе прямо там же и утопился.
Но именно с того самого вечера самым страшным его кошмаром осталась та залитая ярким светом сцена, и он на ней – один, дурак дураком, не в силах открыть рот и сказать хотя бы слово в собственную защиту.
Ничтожество. Позор семьи. Бестолочь и трус.
Зажглись софиты, дрогнули и поползли в разные стороны края занавеса, открывая пустое, глубокое пространство сцены – и микрофон у самого края, почти над оркестровой ямой.
Не выдержав, Стацинский поднял себя из кресла и, бормоча извинения пополам с ругательствами, стал пробираться к выходу.
Это было выше его сил. Просто невыносимо.
@темы: концепция абсолютного текста