jaetoneja
— Кир? — спросил человек, открывший после долгого ожидания им дверь, и на лице его отразилась сразу целая гамма чувств. Изумление, неуверенность, тревога и беспокойство, радость, потом недоверие и, наконец, досада. Видимо, на самого себя, за то, что так неудачно обознался.
Он отступил вглубь квартиры и с силой потер ладонями лицо.
— Я ошибся, господа. Мои извинения. Чему обязан?
На вид ему было около сорока лет, он был одет в простую рубашку и мягкие домашние брюки. И, глядя на это все, Михель готов был поклясться, что перед ним самый обычный человек. А вовсе не светило мировой литературы, как тщетно его пытались убедить все, да хоть бы даже и Матильда Штальмайер.
— Ну, так или иначе, а чаю мы, пожалуй, выпьем, — сказал Северин Хенке, водрузил на стол перед ошалевшим Михелем бронзовое чудовище, больше всего похожее на помесь бронепоезда и самогонного аппарата. Открыл сверху какую-то заслонку и принялся бросать внутрь, задумчиво шевеля губами, сперва чайную заварку, потом какие-то травки, все больше похожие на белену и дурман, и с таким же запахом, что никак не прибавляло доверия ко всей этой затее. В завершение всего Северин высыпал туда из расписанной синими птицами фарфоровой банки сушеную вишню. Потом открыл другую заслонку, уже не сверху, а сбоку, в самом низу своего механического страшилища, сунул туда ворох бересты, сосновых шишек и березовых щепочек, а потом горящую спичку. Наклонился, сосредоточенно подул, сложив трубочкой губы. Пламя занялось ровно и весело.
— Ну вот, минут через сорок будет отличный чай.
Михель подумал, что через сорок минут будет звон с каланчи, пожар, потоки воды из брандспойтов, крики пожарных и липкие взгляды набежавших полюбопытствовать соседей. Но ничего этого не сказал, а только спросил глупо:
— А шишки зачем?
— По-правильному, нужны конечно можжевеловые веточки, — сообщил Северин совершенно серьезным и даже слегка печальным голосом, и Михель вдруг понял – да он же издевается над ними. Просто в открытую, нагло, и получает от этого небывалое удовольствие. – Какой же чай без можжевеловых веточек. Но мы люди простые, мы и шишками обойдемся. Тем более, что у нас есть сушеная вишня и немного коньяку. Вы, кстати, коньяк как? А ваша спутница?
читать дальшеМихель понятия не имел, какого мнения держится насчет коньяка в этих странных гостях Матильда Штальмайер. И оглянулся посмотреть, где она и что вообще думает о творящемся вокруг сумасшествии. Но Матильды не было – они оказались с Северином в кухне вдвоем, и у Михеля возникло ощущение, что никакой Матильды и не существовало никогда.
Ну и ладно. Значит, таковы условия игры, не ему возражать.
Обещанные сорок минут пролетели как-то незаметно. Они сидели вокруг стола и в полном молчании смотрели, как за резной заслонкой внутри бронзового чудовища ровно гудит огонь, тянет смолистым духом и пырхает тоненькими струйками пара, а вокруг растекается пьяный запах луга и лета. Во всем этом было гораздо больше чуда и волшебства, чем Михель, при всех его талантах, мог кому-либо предложить, и то, что они видели это вдвоем, делало их… не друзьями, нет. Но по крайней мере союзниками.
Через положенный срок Северин повернул узорный вентиль, нацедил в чашку коричнево-черной жижи и поставил перед своим гостем. Михель опасливо заглянул в чашку. Чай был больше похож на деготь – но пах ошеломительно.
— Ну? – спросил Хенке и отхлебнул из своей чашки, совершенно черной внутри, как будто ее не мыли никогда – от сотворения мира.
— Что – ну?
— Чему обязан?
- А-а, — сказал Михель с некоторым облегчением. Он все ждал – непонятно, с какой стати, ведь ничто же не предвещало! – жгучих откровений, умствований, истерики, на худой конец… так случается иногда с людьми, когда им вдруг ни с того ни с сего предлагают «сбычу мечт», а они оказываются не готовы. Но Северин Хенке не собирался ни философствовать, ни закатывать концерты. Он был расслаблен, доволен жизнью, но только на первый взгляд. Под этим спокойным довольством тлело, как огонь на торфяниках, что-то такое… Михель затруднился бы дать этому определение, но то, что он видел, его пугало.
Это было – как смотреть в глаза дракону.
— Вот, — сказал он и положил перед Северином на стол банковский чек и листочек с его, мейстера Хенке, именем и адресом. – Это оплата вашего заказа.
— О-о! — развеселился тот, едва глянув в бумажки, — Так вы коммивояжер! В смысле, фокусник. Торговец счастьем. Я правильно понял? Только, такая засада, молодой человек… Я этого не заказывал. И не оплачивал, разумеется. Да у меня и денег таких сроду не было, хотя я писатель, светило литературы и все такое.
— А кто тогда?
— Откуда мне знать. Ну, давайте представим, что где-то в небесах существует некая благотворительная контора, и вот наконец мне воздалось за все добро, которое я причинил миру. Только, знаете, Кир, я никогда не думал, что это самое добро может выглядеть подобным образом.
— Меня зовут Михель, — возразил тот, впрочем, не слишком уверенно. Черт подери, ну ладно Матильда, которая в каком-то смысле даже и не человек вовсе; можно как-то представить себе, что она все о нем знает. Ну просто потому, что стальные птицы с железными сердцами всегда знают почти обо всем. – Михель Штерн.
— Вы точно в этом уверены?
— А вы?
— Я-то совершенно точно, — сказал Северин со странным смешком и отхлебнул из своей чашки дегтярно-черной жижи, от которой оглушительно пахло пьяной вишней. – Как и в том, что на самом деле вас не существует. Вы погибли много лет назад, будучи застреленным в упор из дамского пистолета на пороге моей ванной. И все, что мы с вами имеем удовольствие наблюдать сейчас, это всего лишь... коллективная галлюцинация. Скажем так, чтобы не вдаваться в мистику и прочую метафизику, в которые я, как образованный человек, не слишком верю. Поэтому не имеет никакого значения вообще ничего – ни вы сами, ни ваш заказ, которого вы исполнить не можете и сами об этом прекрасно знаете. Как и ваша спутница.
В перламутровом свете дня за окном проступали темные кроны деревьев, а за ними рыжий шар солнца, окутанный матовой дымкой тумана, падал в синюю тучу. Это было так красиво, что на мгновение стало трудно дышать.
— И еще я знаю, — сказал Северин Хенке, — что как бы там ни было, но вам нужно делать свою работу. Вы ж не по доброй воле сюда заявились. Я не слишком горю желанием быть подопытным кроликом, хотя отлично понимаю, почему для этой цели ваше начальство выбрало именно меня. Но мы вполне можем попробовать.
Шторы на окнах были задернуты, но сквозь неплотную ткань все равно пробивалось солнце, тени деревьев двигались и жили своей жизнью на темно-зеленом, с разводами, шелке. От этого казалось, что кабинет до самого потолка наполнен речной водой. А они с Северином лежат на дне и смотрят из-под толщи коричнево-зеленоватой воды в небо, где колышутся ветки верб, и идут кучерявые ленивые облака, и птички-книговки скользят над потоком, закладывают круги — ловят мошкару. Скоро будет дождь…
— Вы проходите, садитесь. В ногах-то правды нет.
Михель поймал себя на желании привычного ответа, прикусил язык. Не тот момент, чтобы ерничать. Наверное, у него было такое лицо, что Северин не выдержал.
— Все будет хорошо, я честно вам обещаю.
Он знал совершенно точно, что хорошо уже не будет – ничего и никогда. И вообще все очень скоро кончится. Примерно сразу же после того, как он примет заказ.
Обычно на все – про все уходило суток трое. От первого разговора с клиентом до того момента, когда он находил – клиента, его родственников, друзей, знакомых, неважно – в петле, на кровати с рассыпанным пузырьком снотворных таблеток в руке, на асфальте в луже крови… люди зачем-то придумали тысячу способов свести счеты с жизнью.
Михель не считал своих жертв. Хотя, наверное, очень сильно удивился, если бы обнаружил, что за четыре года, пока длился его контракт, этих жертв набралось не так уж и много.
С другой стороны, а что такое много или мало, когда речь идет о человеческой жизни?
Здесь были книжные шкафы вдоль стен, но книги выпирали из них, как льдины в половодье, когда их не вмещает больше ставшее вдруг тесным русло реки. Книги были везде – высились стопками на подоконнике, лежали, раскрытые, на столе, на обширном кожаном диване, в креслах и на стульях, и даже на полу, такими же угрожающими обрушиться стопками. Михель прошел осторожно, расчистил себе кресло у стола, сел. Перед глазами тут же оказался анатомический атлас с ужасающей картинкой: развороченная грудная клетка, красные и синие артерии и вены, легкие, похожие на странные воздушные шарики, сердце, как взрезанный плод граната.
Он отвел глаза.
Но оказалось, что пока он пялился вокруг, Северин Хенке уже успел смести со стола все книги и бумаги – осталась только сдвинутая в угол печатная машинка и телефон с предусмотрительно снятой трубкой. Из трубки доносились жалобные длинные гудки.
Хенке раскладывал по столу фотоснимки. Их было так много, что скоро они закрыли собой всю столешницу. И с каждого смотрело одно и то же лицо.
— Вот, — сказал он, кладя перед Михелем последнюю фотографию – как будто закончил раскидывать карточную колоду. – Вот об этом мы будем с вами говорить.
Михель бережно взял в руки старую карточку и отчетливо пожалел, что эпоха дагерротипов давно канула в прошлое. В отличие от серебряных пластин, бумага портится быстро. Вот этому портрету лет двадцать от силы, но черно-белое изображение уже поплыло, стало менее контрастным, пошло желтыми пятнами. Как ни береги, рано или поздно все обратится в пыль. Ничего нельзя удержать – ни в памяти, ни на снимке.
С фотографии на него смотрела молодая женщина — худое лицо с высокими скулами и слишком большим ртом, темные глаза, прямые волосы до плеч, острые ключицы под лямками летнего платья с открытыми плечами. Она стояла, откинувшись назад и опираясь локтями на перила мостика, сзади были видны взъерошенные ветром ветки ивы, быстрая вода узкой речушки, совсем далеко, уже теряющиеся в пространстве – шпили костелов и городские островерхие крыши.
— Как ее зовут?
— Предположим, Катрин.
— Как хотите, — сказал Михель угрюмо. – Но если бы вы мне не врали, нам было бы легче работать.
— Нет никакой разницы, правду я вам говорю или нет. Потому что все это все равно не имеет никакого смысла.
— Но мы зачем-то все это проделываем?
Северин широким жестом сгреб все фотографии в кучу. Исчезла Катрин в пушистой шубке, собирающаяся скатиться с ледяной горки, Катрин в строгом платье, с высокой сложной прической в фойе театра, Катрин с охапкой пионов, растрепанная, мокрая и смеющаяся, Катрин в осеннем парке, закутавшаяся в шарф, печальная и даже, кажется, плачущая… множество кусочков чужой жизни – они мелькали перед глазами, как мотыльки, летящие на свет, на них было больно смотреть.
— Вы ее любили?
— Почему – любил? – спросил Северин и поднял на Михеля глаза. – Ничего не кончилось, если вы об этом.
— Сколько вам лет?
— Тридцать семь. Это важно?
— Вы когда-нибудь думали о смерти?
Что-то бередило, беспокоило – как будто на самой границе слуха звучал тонкий жалобный писк. Он то совсем затихал, то усиливался, но не настолько, чтобы явно себя обнаружить. Такой звук могло издавать одно-единственное существо в мире, и Михель прекрасно знал, о чем вообще идет речь. Он только не мог себе представить, что найдется такой псих – из числа, скажем так, не-специалистов – который отважится держать это в доме. Хотя у людей бывает много фантазий.
— Что это?
Вместо ответа Хенке встал, пересек пространство кабинета. Михель смотрел, как он открывает нижний ящик книжного шкафа, вываливает на пол несколько стопок книг и достает из глубины какой-то предмет, укутанный в плотную темную ткань. Он почти наверняка знал, что там, но по правилам следовало удостовериться.
— Это универсальный анальгетик, — сказал Хенке, осторожно разворачивая ткань. Под нею оказалась сплетенная из лозы клетка и две сноловки в ней. Сытые, с поблескивающим мехом, они сонно таращили глаза и жались друг к другу, стараясь сохранить остатки сна. Если бы не розовые пасти с тучей мелких, сахарно блестящих зубов, и не тощие кожистые лапки-веточки, их можно было бы принять за котят. Не хотел бы он, чтобы в его доме такие котята гоняли разноцветные шерстяные клубки.
— Анальгетик? – переспросил Михель, чувствуя себя дурак дураком.
Хенке пожал плечами, закатал рукав рубашки – сгиб локтя был весь в мелких следах укусов. Совсем зажившие бледные царапины, уже подсохшие, два совсем свежих, еще сочашихся сукровицей.
— Вы сумасшедший? – с надежной спросил Михель.
— Не больше, чем вы. Или кто-то еще. Но жить-то надо. Тяжелые наркотики я не пробовал и не хочу, алкоголь – ниже человеческого достоинства. А это… ну… секунда неприятных ощущений, десять минут терпения – и можно жить дальше. Если повезет, то даже целую неделю.
— Вы просто псих, — повторил Михель. Все было так безнадежно, как он даже и представить себе не мог.
— Отнюдь. Если вы думаете, что я не умею с ними обращаться, то это зря. Я умею дозировать воспоминания. Весь вопрос в том, чем их кормить – своими мыслями о том, как все было, или ощущениями того, что осталось… после того, как. Но поверьте, это единственный способ не сойти с ума.
— Хвалился алкоголик, как пить умеет, — сказал Михель, изо всех сил стараясь, чтобы его слова не прозвучали, как насмешка.
— Ну, теперь-то можно смело бросить… пить, если уж прибегать к аллюзиям. Заберете их с собой? Выпустите, где сочтете безопасным.
— Заберу.
— Кофе хотите?
— Пожалуй, — согласился Михель. Надо же было как-то сменить обстановку.
Он ожидал, что сейчас они с Северином вернутся на кухню, и опять повторится весь спектакль с сушеной вишней и можжевеловыми веточками… тьфу, с шишками, но Хенке мелочиться, кажется, не любил. Из недр письменного стола он извлек и поставил посреди бумажных завалов бронзовый кофейник на подставке. Подставка изображала собой вставшую на дыбы химеру, внизу под кофейником помещалась спиртовка, вся конструкция выглядела на диво странной и изящной. В дополнение ко всему Хенке достал пузатую бутылку радужного стекла и две широкие и низкие, бронзовые же, пиалы.
— А вы с этим к психиатру ходили? — спросил Михель осторожно. — Потому что, если всегда вот так, каждый день...
Северин привернул вентиль спиртовки и посмотрел на своего собеседника. Во взгляде явственно читалась глубокая жалость ко всему человечеству вообще и к Михелю Штерну в частности. Очевидно, за непроходимую тупость.
— Ходил, — сообщил Хенке с непередаваемой интонацией в голосе, — Отчего ж нет. Но только вот какая штука… Вне профессии они все, наверное, милые, очень хорошие люди. Ну, в большинстве, мне хочется в это верить. Но почему-то каждый раз одно и то же. Я прихожу к любому из них, сажусь в кресло, начинаю рассказывать, и он смотрит на меня с таким, знаете, сочувствием. А потом, в каком-нибудь месте разговора, вдруг заявляет: «А теперь побудьте с этим». С этим. Побудьте. А ты сидишь, смотришь на него и думаешь – он это по доброте душевной, по профессиональному стандарту или просто потому, что в душе садист. Не смотрите на меня так.
— Я… стараюсь.
— Лучше расскажите, как вы это делаете.
— Что?
— Ну… исполняете желания ваших клиентов. Я так понимаю, что не слишком успешно исполняете, но вы же пытаетесь как-то…
— А у вас какое желание?
Северин пожал плечами. Отхлебнул из своей пиалы пахнущего коньяком и почему-то дымом кофе, закурил, стряхнул несуществующий хвостик пепла.
— Видите ли, Михель. Я хочу, чтобы она меня любила.
Больше всего на свете он ненавидел, когда клиенты приносили ему вот это – несчастную любовь. Не то чтобы Михель понятия не имел, что это такое, как с этим вообще обращаться. Но всегда, во всех случаях, каждую секунду он знал – не существует в природе такой реальности, в которой несчастная любовь может превратиться в счастливую. Можно как угодно собрать, допустим, из многих женщин одну: от этой взять родинку на плече, от той улыбку и этот жест, когда она чуть поворачивает голову и заправляет за ухо прядь блестящих прямых волос, еще от кого-нибудь способность все путать, не помнить о мелочах, но твердо знать главное…
Можно сделать все, что угодно.
В итоге выйдет изящная, совершенная – подделка. И если кто-то и способен обмануться, то только не заказчик.
На самом деле все они хотят совсем другого, и наверное, он никогда бы не понял этого, если бы не Матильда.
Матильда с ее белой фарфоровой кожей, льняными волосами, собранными на затылке в пышный, готовый вот-вот развалиться, пучок, с ее локтями и птичьими ключицами, сине-зеленым льдом глаз и собранным из кружевных шестеренок сердцем, которое так стучит, так бьется в слабые ребра, когда он ее целует…
Господи, господи боже, если бы только на малую секунду быть уверенным, что он нужен ей – пускай даже вот настолечко.
— На самом деле вы хотите, чтобы вам перестало быть больно, — сказал он и увидел удивление и растерянность в серых глазах Хенке.
Солнечные тени колыхались на стенах, преломлялись, переползая на потолок, змеились трещинами по углам. Как будто колыхалась речная вода. Хенке молчал, крутил в пальцах обломок спички.
— Я хочу этого в каждую минуту своей жизни. Я привык, что любовь и боль — это примерно одно и то же. Как бы пафосно и глупо это ни звучало.
— Вам едва ли придется менять привычки, — сказал Михель. — Я уже объяснял: ничего не выйдет. Мне правда очень жаль. Так что придется вам жить как есть. Тем более, вы же сами сказали...
— А вы думаете, к боли можно привыкнуть? - спросил Северин после долгого молчания. — Если так, вы сильно ошибаетесь. Есть вещи, к которым привыкнуть невозможно. Представьте, что вот так, как вам сейчас – всегда. Каждый день. Любую секунду. И нет никакой вероятности, что это все когда-нибудь кончится. У вас вон, поди, зубы если болят, так сразу охота застрелиться. А вы хотите предложить мне жить дальше, да еще по возможности долго и счастливо.
— Я хотел предложить вам отказаться от этого заказа. Все равно исполнить его нет никаких способов.
— Это вы так пошутили сейчас, молодой человек?
Михель попытался выдавить из себя некое подобие улыбки, но вышло жалко. Пытаясь сгладить неловкость, он пожал плечами, отхлебнул из чашки пахнущего ягодами и летом питья. Вот как у этого человека так получается: что ни пойло, а каждый глоток как чистое волшебство.
— С любовью вообще дела обстоят очень плохо. Никто не знает почему. Тонкая материя, — сказал он и подумал, что вот сейчас, в этот самый момент, выдает за правду расхожие истины. Потому что если признать, что это не так, то придется же что-то делать. Знать бы еще, что.
Наверное, в первую очередь – взглянуть в лицо собственным кошмарам. И плевать, что эти кошмары выглядят как хорошенькая молодая женщина с белыми волосами и механическим сердцем. Когда что-то пойдет не так – она убьет его, не задумавшись ни на секунду.
— Вы уверены? — спросил Хенке, и Михель поднял на него глаза.
Никогда ни до того ни после он не видел такого выражения на лице человека. Такой яростной смеси надежды и отчаяния. Впрочем, что он знает о любви вообще .
— Вы же писатель, — сказал Михель. — Вы должны понимать это лучше других. Ну допустим, возможно. Но для того, чтобы это стало действительно возможно, по-настоящему, без дураков, мне придется изменить эту вашу Катрин. Раз уж не существует на свете такой реальности, в которой она бы вас любила. Собрать её заново — одну, из тысячи мелких, незначительных на посторонний взгляд деталей. Мимика, привычки, жесты, склад ума, характер. Но я — посторонний человек, и разумеется, что-нибудь я упущу. Не по злому умыслу или потому что мне на вас наплевать... но так непременно случится. Изменения будут мизерными, вряд ли вы их даже заметите... но они — будут. Собственно, то же самое происходит и со всеми остальными. Просто с любовью это как-то заметнее. Более остро воспринимается.
— И нет никакого способа?
— Никакого. Честно.
Северин с силой потер лицо руками, через силу улыбнулся — так ведут себя люди, которые до последнего верили в чудо и вдруг оказалось, что ничего такого в природе не существует.
— И что мы будем делать? – спросил Северин.
— Вариантов у меня немного. Я могу вам официально заявить, что заказ не подлежит исполнению, вы отзовете его — разумеется, контора вернет вам деньги за вычетом комиссионных и транспортных расходов, — и мы расстанемся к обоюдному удовольствию. Или вы будете настаивать, и тогда мне придется проделать все полагающиеся к случаю танцы. Так или иначе, ни для меня, ни для вас ничего не изменится.
— По-моему, вот сейчас вы мне врете, — сказал Хенке. – Ну, до какой-то степени. Вот все что касается меня, я знаю точно, вижу прямо насквозь. А что до вас…
Михель залпом допил все, что было налито в его чашке. От выпитого – наверное, Северин все-таки долил в этот кофе чересчур много коньяка, — от воздуха в кабинете, пахнущего табаком и цветущими травами, кружилась голова и казалось, что дрожат руки. Бывает такое состояние, когда кажется: все, что возьмешь, вывалится из пальцев.
Он поднялся. Постоял, глядя на зеленые ветки в щели между двумя портьерами. Там, за окном, за тополевыми кронами, рыжий косматый шар солнца все так же валился в тучу. Невероятно красиво.
— А со мной все просто, — сказал Михель беспечно. – Меня убьют. Вы не переживайте особо, я знаю об этом уже довольно давно.
— За что?
— Я не отвечаю стандартам профессии.
— И только-то? – спросил Хенке, глядя на него исподлобья, со странным выражением на лице. – Странные у людей пошли представления о профессиональном соответствии. Н-ну… допустим. Вы боитесь? Только не врите, ну хотя бы сейчас.
— Боюсь, — сказал Михель честно.
Он не очень понимал, как объяснить, что боится совсем не того момента, в который он перестанет быть. Не смертной боли, не зыбкой тени. Он совершенно точно знал, что это будет Матильда, и не представлял, как будет смотреть ей в лицо, когда придет его час.
Впрочем, всегда можно закрыть глаза.
— Я вам сейчас открою страшную тайну, — сказал Хенке и тоже поднялся. Плеснул в пустую пиалу Михеля коньяка из пузатой бутылки, подошел и протянул – как розу, в открытой ладони. – Есть только иллюзия. Смерти – нет.
И через минуту, когда Михель залпом опрокинул в себя коньяк, вернул ему пиалу и ушел, добавил, закрывая дверь:
— Но именно от осознания этого почему-то так тянет удавиться.
Он вышел из подъезда и остановился в задумчивости. Куда идти, что делать? В пасмурном свете майского дня белели чуть поодаль, за низким железным заборчиком, кусты сирени в высокой траве. Холодный сладкий запах. Лепестки летят, застревают в выбоинах старой кирпичной кладки. Обломок стены - единственное, что сохранилось здесь от прежней жизни. Чьей - он и понятия не имеет, но сейчас это совсем не важно.
Вот она, свобода. Плыви куда хочешь. Как просто выбирать, когда понятно, что весь твой выбор - в лучшем случае на полчаса. Но можно успеть дойти до парка, здесь совсем недалеко, несколько кварталов по узкой улице, застроенной деревянными домами, за заборами которых шумят и пенятся сады. А потом еще примерно столько же по аллее над рекой. Здесь обрывистый крутой берег, внизу серая быстрая вода, за бранная в гранитные оковы набережной, но затравелые склоны обсыпаны одуванчиками, желтыми, как это бывает только в середине мая.
В регулярную часть парка ведет мостик - подгнившие от времени доски, шаткие перила, внизу - желтая от одуванчиков пропасть, но на другой стороне успокаивающе, надежно шумят тополя. Дойти до какой-нибудь аллеи, купить себе в палатке бумажный стаканчик с квасом, сесть на деревянную скамью, прислониться к нагретой солнцем спинке, закрыть глаза и ни о чём не думать. До тех пор, пока гравий не заскрипит под чужими легкими шагами. Ты знаешь, чьи это шаги.
— Мне так жаль, херцхен, - сказала Матильда и села рядом.
Он открыл глаза и увидел ее – собранные на затылке в неплотный узел волосы и выбивающиеся на висках пряди, приподнятые в улыбке уголки нежного рта, капля аквамарина на серебряной цепочке между ключиц, такие же глаза – зеленовато-голубые, прозрачные.
— Ничего не говори, — велела Матильда едва слышно. – Я все знаю.
— И что?
— Ничего, — Матильда пожала худыми плечами. — То есть ничего хорошего, конечно. Но если ты не против, как раз сейчас я бы поговорила о чем-то другом. Например, о вечной любви. Вот, у тебя есть ровно пять минут, чтобы рассказать мне, как будешь любить меня всегда.
— Ты думаешь?
— Думаю. Потом-то будет поздно.
С этими словами Матильда Штальмайер изобразила на лице лукавую усмешку. Приподнялись уголки рта, заиграли ямочки на щеках, и все лицо ее будто осветилось изнутри тихим светом. Михель купился бы на всю эту красоту непременно, как последний дурак – если бы, например, Матильда закрыла глаза. Но она смотрела ему в лицо, и глаза у нее были, как две зеленые ледышки.
Не обращая никакого внимания на такую странную реакцию Михеля, а заодно и на то, что вокруг них – городской парк, Матильда перебралась к нему на колени, наклонилась, целуя, обвила руками за шею. Потом потянулась, вынимая из волос булавку – длинную серебряную иглу с зеленым хризопразом в навершии. Водопад льняных волос обрушился на Михеля – он мешал дышать, он пах ромашкой и мятой, он сводил с ума.
— Матильда.
— Что?
Ловкие быстрые руки двигаются под его курткой, раздергивают шнуровку на рубашке, теплые ладони ложатся на грудь, и от этого кажется, что сердце сейчас разорвется.
— Подожди. Подожди, черт бы тебя взял. Ма-тильда..
— Сейчас…
Никогда она не была с ним такой. Никогда. Во всем этом был какой-то подвох, и Михель злился на себя, что никак не может угадать, в чем дело, и еще за то, что не способен даже представить себе, что все это Матильда проделывает от души. В это было бы так сладко поверить… как и в то, что она – обычный человек, из плоти и крови, и способна искренне проделывать все то, что проделывала бы на ее месте обыкновенная женщина.
Если бы кто-нибудь спросил у Михеля, есть ли у него самого сокроввенное желание, он, не задумываясь, сказал бы именно об этом.
Но есть вещи, которые нельзя осуществить ни при каком раскладе.
— Матильда. Посмотри на меня! Сейчас, быстро! Ну?!
— Что такое, херцхен? — промурлыкала она, не поднимая головы.
— Матильда?
Она продолжала целовать его — быстрые легкие поцелуи, и там, где касались ее губы, кожа холодела и будто бы теряла чувствительность, чтобы через мгновение разгореться яростным жаром.
— Ты хочешь узнать, почему с этим Хенке у тебя ничего не вышло? Ты в самом деле этого не понял? Вспомни всех остальных… ну, Аманду Леманн хотя бы. Или этих детишек, которых ты принимал там, на этой дурацкой ярмарке.
Он послушно закрыл глаза. Губы Матильды и ее руки двигались легко и осторожно, мягко погружая его в сладкое небытие, — если бы у сноловок не было зубов, подумал он, они вели себя так же… Глаза Аманды Леманн, лицо ее дочери Марты, несчастная Яннеке Беккер…
Выражение обреченной покорности.
Так смотрят жертвы. Те, кто совершенно точно знает: они не будут сопротивляться, когда придет их час. Как это в Тестаменте? Вот уже и секира при корне древ лежит, и все мы только колосья в жатве господней... И когда действительно наступает их час, они не совершают ни шагу в сторону, молча подставляют шеи под чужую острую сталь.
Попробовал бы кто-нибудь проделать такое с Северином Хенке. Как бы его ни звали на самом деле.
Стало быть, именно в этом и заключается весь смысл этой игры, в которую его позвали играть, не объяснив правил?! Нет жертв, пускай даже потенциальных, нет и насилия?
Не гуляй близко возле старых домов, кто знает, какие планы именно сегодня у кирпича, вознамерившегося упасть с крыши. Не надевай открытых платьев, не заговаривай с незнакомцами, не предавайся дреме на лавочках в парках…
Не перечь близким, они ведь тебя любят, не вынуждай их огорчаться и принимать меры…
Чем меньше в мире людей, живущих по этим неписанным правилам, тем, наверное, меньше в нем зла. И безразлично, какой способ ты применяешь для того, чтобы их стало действительно меньше.
Какие изящные методы, бывает, придумывают люди, чтобы улучшить человеческую породу. Впрочем, можно было бы сказать, что и не о людях речь — в оправдание этой теории достаточно было бы взглянуть на Матильду. Но он, Михель Штерн, твердо знает: все, что происходит в мире, в конечном итоге дело человеческих рук. Провидение господне — такая малость и так редко случается, что как-то глупо принимать его в расчет.
Но невыносимо жаль, что Матильда Штальмайер — всего лишь функция. Функция не может сопротивляться, не может делать выбор по своему разумению. Любить она, казалось бы, тоже не может, но как, каким словом тогда назвать то, что происходит между ними?!
И кто тогда он сам? Отказавшая шестеренка в этом чудовищном механизме? Сломалась — выбросим, никаких проблем
Ты не можешь ничего решать. Ты не способен ничего исправить.
Серебряная игла вошла под сердце — почти неощутимо. Только вдруг очень трудно стало дышать, и перед глазами поплыли черно-золотые, зеленые, синие круги и звезды.
Где-то он читал, что именно так отказывает зрение.
— Прости меня, — сдавленным шепотом сказала Матильда и выпрямилась.
Михель скосил глаза. Слева, между пятым и шестым ребром, из его груди торчала серебряная игла для волос. Воткнутая аккурат по самое навершие.
Ни капли крови, ни боли, ничего. Как будто он и вправду перестал жить задолго до этого.
"На самом деле, вас давно нет. Вы были застрелены много лет назад на пороге моей ванной комнаты из дамского пистолета очаровательной женщиной. Ее звали Джемма, у нее были белые волосы и зеленые глаза. Простите меня, Кир, я ничего не смог сдедать для вас".
Боже милосердный, о чем он только думает — сейчас, когда и жизни всей осталось на несколько минут, и уже ничего не успеть и не объяснить, и Матильда, Матильда...
— Прости меня, херцхен, — опять сказала она и встала со скамьи.
Он смотрел, как она уходит от него по парковой аллее — тонкая фигурка в пышном платье с высоким корсажем, и белые волосы летят по ветру, в них путается тополевый пух и облетающие мелкие желто-зеленые соцветия кленов; каблучки туфель ровно отбивают шаг по гравию, путаются и дробятся в глазах солнечные тени...
Если тебе говорят, что успеть ничего нельзя, что любые усилия впустую, что время и силы потрачены даром, ты можешь быть твердо уверен: это ложь. По крайней мере, хотя бы малая часть этого утверждения. И поскольку для тебя самого существует только иллюзия, а смерти не бывает вовсе, ты всегда можешь попробовать что-то еще.
Например, исполнить чужое желание, про которое ты уже успел узнать и поверить — так не бывает.
Не бывает того, чего просит твой клиент на словах. Никогда не случается, а если случается, то лучше пойти и удавиться. Но всегда остается что-то еще, не высказанное другим человеком — просто потому, что говорить об этом вот так, с абсолютно посторонними тебе людьми, слишком больно. Да и не с посторонними тоже. А он, Михель Штерн, не душевед и не священник, и процедура принятия заказа, к сожалению, не включает в себя исповеди.
"Ты умеешь отыскивать единственно правильную реальность, я все знаю про сокровенные желания. Мы будем отличной парой"', — сказала ему Матильда Штальмайер, и он поверил, как последний дурак. А что ему еще оставалось делать?
Любовь не может быть замешана только на ощущениях боли. Или это не любовь. Северин Хенке, не могущий прожить без сноловок. Матильда, вскрывающая на цинковом столе лаборатории серый меховой трупик. Сам он, Михель Штерн, Крысолов. В ком из них больше правды? Кто из них может похвалиться тем, что знает, какова на самом деле любовь?
С неловким усилием Михель потянул за навершие иглы. Показалась кровь. И больно вдруг сделалось совершенно невыносимо
Так, говорите вы, только иллюзия?! Смерти нет, говорите?
Хорошо, поглядим.
*** ***
Был разморенный духотой сонный день, солнце клонилось к закату, когда на на парковой аллее показалось молодая дама. Одета она была хорошо и со вкусом, хотя, возможно, кому-то ее платье цвета электрик и шляпка с вуалькой показались бы чуточку экстравагантными. Росту дама была маленького, и недостаток свой явно стремилась восполнить за счет высоты каблуков туфель. Если судить по прическе, по элегантному, но строгому ридикюлю, а также по растерянному и задумчивому выражению на хорошеньком с мелкими чертами личике, дама только что посетила присутственное место, и беседа, которую она там имела, ее не столько огорчила, сколько озадачила.
На аллее было жарко, и дама шла, обмахиваясь стянутыми с рук шелковыми перчатками. Попав в тень пышных лип на аллее, она постояла в задумчивости и шагнула к пестро раскрашенной будочке с надписью «Пиво и воды».
Никого не было на парковой аллее, да и во всем парке тоже, и только было слышно, как звенят трамваи и кричат извозчики на бульваре, объезжая по кругу площадь, в самом центре которой помещался памятник какому-то государственному мужу – худому и жилистому, наряженному в невнятный балахон; лицо отец народов имел склочное и на шпагу свою, вынутую из ножен, вроде как символ доблести, опирался, как древний дед на костыль.
Никого не было в парке в этот час, когда солнце, раскалив город, в сухом тумане падало куда-то за бульварное кольцо, — никто не пришел под липы, никто не сел на скамейку, пуста была аллея.
— Дайте сельтерской, — попросила дама.
— А нету, — ответила продавщица в будочке и почему-то обиделась.
— Тогда квасу? И эскимо порцию.
Женщина за прилавком повернула вентиль, полился в бумажный стаканчик квас, в воздухе отчетливо запахло отчего-то сдобными булками. Дама расплатилась, высыпав в мокрое блюдце горсть мелочи, забрала покупки и уселась на скамейке лицом к пруду и спиной к бульвару.
Михель отлично видел ее.
Сознание то исчезало, оставляя вместо себя зыбкий туман, то возвращалось рваными толчками. И кровь, кровь… рубашка на груди промокла насквозь, и на песок под лавкой, где он сидел, кажется, тоже натекло порядочно.
На какое-то мгновение ему показалось – эта женщина похожа на Катрин. На ту женщину с фотографий в доме у Северина Хенке. Или нет… наверное, Катрин могла бы быть такой, если бы ее жизнь сложилась как-нибудь иначе. Если бы в какой-то миг она не решила, что любить людей можно обязательно за что-либо, а вот так, просто, без условий – никак.
Интересно, в какой момент это происходит? Когда тебе, например, четырнадцать, и пришла первая любовь, такая… нестерпимая… это же вранье, что все впервые влюбляются счастливо. Чаще всего бывает наоборот. И не всегда в четырнадцать. Вот он, Михель Штерн, Крысолов, неудачник двадцати шести лет от роду – и что?!.. Или раньше?
О чем он думает только. Смешно, ей-богу.
Допив из стаканчика квас, дама принялась спешно приканчивать мороженое, которое на майском солнцепеке стремительно таяло. И Михель нисколько не удивился, когда на подол даме упала развесистая капля.
Дама поглядела на платье, противно липнущее к коленям. На мороженое – два раскисших вафельных кругляшка и сливочный кисель между ними. Решительно спровадила все угощение в стоящую у скамейки урну-мортиру, поднялась и подошла к решетке, огораживающей разбитый посреди парка пруд.
Михель закрыл глаза. Потянулся, кое-как достал из котомки свою стекляшку с мыльными пузырями. Он все время врал детишкам, показывал фокусы, сам ни на йоту не веря ни единому своему слову.
Когда все остальные законы мира не работают, надо брать что дают.
Радужный, переливающийся в закатном солнце мыльный пузырь повис на кончике стеклянной трубочки, оторвался от нее, полетел… потом еще один и еще.
Дуть было больно: у него горлом шла кровь.
Склон круто уходил вниз. До воды было близко. Но не настолько, чтобы дама смогла до нее дотянуться, не отпуская ржавые прутья хилой оградки. От дальнего берега подплыл лебедь и, встопорщив на спине крылья с обкромсанными перьями, задумчиво смотрел на тянущуюся к воде женщину.
Еще мгновение — и элегантная дама у пруда сдавленно пискнула, каблуки лакированных туфель поехали по одуванчиковым листьям. В следующую секунду она грянулась в пруд, подняв тучу брызг и оглашая окрестности истерическим визгом.
В дальнем конце аллеи показался прохожий – Михель заметил его по белому пятну рубашки. Он совершенно точно знал, кто это.
Летели по ветру, лопались мыльные пузыри, в воздухе стоял сладкий карамельный аромат, заглушающий собой все другие запахи – травы, речной воды, молодой зелени и нагретой земли.
Крови, наконец.
Пусть хотя бы кому-то перестанет быть больно. Если нельзя для всех, пускай повезет кому-то одному.
У меня нет другой Катрин, да и вряд ли это необходимо.
— Мона всегда выбирает такие экзотичные места для купания? – спросил Северин Хенке, останавливаясь перед прудом и глядя на барахтающуюся на мелководье женщину. – Кой черт дернул вас в этот пруд соваться?
06.07.2015 г.
Минск.
Он отступил вглубь квартиры и с силой потер ладонями лицо.
— Я ошибся, господа. Мои извинения. Чему обязан?
На вид ему было около сорока лет, он был одет в простую рубашку и мягкие домашние брюки. И, глядя на это все, Михель готов был поклясться, что перед ним самый обычный человек. А вовсе не светило мировой литературы, как тщетно его пытались убедить все, да хоть бы даже и Матильда Штальмайер.
— Ну, так или иначе, а чаю мы, пожалуй, выпьем, — сказал Северин Хенке, водрузил на стол перед ошалевшим Михелем бронзовое чудовище, больше всего похожее на помесь бронепоезда и самогонного аппарата. Открыл сверху какую-то заслонку и принялся бросать внутрь, задумчиво шевеля губами, сперва чайную заварку, потом какие-то травки, все больше похожие на белену и дурман, и с таким же запахом, что никак не прибавляло доверия ко всей этой затее. В завершение всего Северин высыпал туда из расписанной синими птицами фарфоровой банки сушеную вишню. Потом открыл другую заслонку, уже не сверху, а сбоку, в самом низу своего механического страшилища, сунул туда ворох бересты, сосновых шишек и березовых щепочек, а потом горящую спичку. Наклонился, сосредоточенно подул, сложив трубочкой губы. Пламя занялось ровно и весело.
— Ну вот, минут через сорок будет отличный чай.
Михель подумал, что через сорок минут будет звон с каланчи, пожар, потоки воды из брандспойтов, крики пожарных и липкие взгляды набежавших полюбопытствовать соседей. Но ничего этого не сказал, а только спросил глупо:
— А шишки зачем?
— По-правильному, нужны конечно можжевеловые веточки, — сообщил Северин совершенно серьезным и даже слегка печальным голосом, и Михель вдруг понял – да он же издевается над ними. Просто в открытую, нагло, и получает от этого небывалое удовольствие. – Какой же чай без можжевеловых веточек. Но мы люди простые, мы и шишками обойдемся. Тем более, что у нас есть сушеная вишня и немного коньяку. Вы, кстати, коньяк как? А ваша спутница?
читать дальшеМихель понятия не имел, какого мнения держится насчет коньяка в этих странных гостях Матильда Штальмайер. И оглянулся посмотреть, где она и что вообще думает о творящемся вокруг сумасшествии. Но Матильды не было – они оказались с Северином в кухне вдвоем, и у Михеля возникло ощущение, что никакой Матильды и не существовало никогда.
Ну и ладно. Значит, таковы условия игры, не ему возражать.
Обещанные сорок минут пролетели как-то незаметно. Они сидели вокруг стола и в полном молчании смотрели, как за резной заслонкой внутри бронзового чудовища ровно гудит огонь, тянет смолистым духом и пырхает тоненькими струйками пара, а вокруг растекается пьяный запах луга и лета. Во всем этом было гораздо больше чуда и волшебства, чем Михель, при всех его талантах, мог кому-либо предложить, и то, что они видели это вдвоем, делало их… не друзьями, нет. Но по крайней мере союзниками.
Через положенный срок Северин повернул узорный вентиль, нацедил в чашку коричнево-черной жижи и поставил перед своим гостем. Михель опасливо заглянул в чашку. Чай был больше похож на деготь – но пах ошеломительно.
— Ну? – спросил Хенке и отхлебнул из своей чашки, совершенно черной внутри, как будто ее не мыли никогда – от сотворения мира.
— Что – ну?
— Чему обязан?
- А-а, — сказал Михель с некоторым облегчением. Он все ждал – непонятно, с какой стати, ведь ничто же не предвещало! – жгучих откровений, умствований, истерики, на худой конец… так случается иногда с людьми, когда им вдруг ни с того ни с сего предлагают «сбычу мечт», а они оказываются не готовы. Но Северин Хенке не собирался ни философствовать, ни закатывать концерты. Он был расслаблен, доволен жизнью, но только на первый взгляд. Под этим спокойным довольством тлело, как огонь на торфяниках, что-то такое… Михель затруднился бы дать этому определение, но то, что он видел, его пугало.
Это было – как смотреть в глаза дракону.
— Вот, — сказал он и положил перед Северином на стол банковский чек и листочек с его, мейстера Хенке, именем и адресом. – Это оплата вашего заказа.
— О-о! — развеселился тот, едва глянув в бумажки, — Так вы коммивояжер! В смысле, фокусник. Торговец счастьем. Я правильно понял? Только, такая засада, молодой человек… Я этого не заказывал. И не оплачивал, разумеется. Да у меня и денег таких сроду не было, хотя я писатель, светило литературы и все такое.
— А кто тогда?
— Откуда мне знать. Ну, давайте представим, что где-то в небесах существует некая благотворительная контора, и вот наконец мне воздалось за все добро, которое я причинил миру. Только, знаете, Кир, я никогда не думал, что это самое добро может выглядеть подобным образом.
— Меня зовут Михель, — возразил тот, впрочем, не слишком уверенно. Черт подери, ну ладно Матильда, которая в каком-то смысле даже и не человек вовсе; можно как-то представить себе, что она все о нем знает. Ну просто потому, что стальные птицы с железными сердцами всегда знают почти обо всем. – Михель Штерн.
— Вы точно в этом уверены?
— А вы?
— Я-то совершенно точно, — сказал Северин со странным смешком и отхлебнул из своей чашки дегтярно-черной жижи, от которой оглушительно пахло пьяной вишней. – Как и в том, что на самом деле вас не существует. Вы погибли много лет назад, будучи застреленным в упор из дамского пистолета на пороге моей ванной. И все, что мы с вами имеем удовольствие наблюдать сейчас, это всего лишь... коллективная галлюцинация. Скажем так, чтобы не вдаваться в мистику и прочую метафизику, в которые я, как образованный человек, не слишком верю. Поэтому не имеет никакого значения вообще ничего – ни вы сами, ни ваш заказ, которого вы исполнить не можете и сами об этом прекрасно знаете. Как и ваша спутница.
В перламутровом свете дня за окном проступали темные кроны деревьев, а за ними рыжий шар солнца, окутанный матовой дымкой тумана, падал в синюю тучу. Это было так красиво, что на мгновение стало трудно дышать.
— И еще я знаю, — сказал Северин Хенке, — что как бы там ни было, но вам нужно делать свою работу. Вы ж не по доброй воле сюда заявились. Я не слишком горю желанием быть подопытным кроликом, хотя отлично понимаю, почему для этой цели ваше начальство выбрало именно меня. Но мы вполне можем попробовать.
Шторы на окнах были задернуты, но сквозь неплотную ткань все равно пробивалось солнце, тени деревьев двигались и жили своей жизнью на темно-зеленом, с разводами, шелке. От этого казалось, что кабинет до самого потолка наполнен речной водой. А они с Северином лежат на дне и смотрят из-под толщи коричнево-зеленоватой воды в небо, где колышутся ветки верб, и идут кучерявые ленивые облака, и птички-книговки скользят над потоком, закладывают круги — ловят мошкару. Скоро будет дождь…
— Вы проходите, садитесь. В ногах-то правды нет.
Михель поймал себя на желании привычного ответа, прикусил язык. Не тот момент, чтобы ерничать. Наверное, у него было такое лицо, что Северин не выдержал.
— Все будет хорошо, я честно вам обещаю.
Он знал совершенно точно, что хорошо уже не будет – ничего и никогда. И вообще все очень скоро кончится. Примерно сразу же после того, как он примет заказ.
Обычно на все – про все уходило суток трое. От первого разговора с клиентом до того момента, когда он находил – клиента, его родственников, друзей, знакомых, неважно – в петле, на кровати с рассыпанным пузырьком снотворных таблеток в руке, на асфальте в луже крови… люди зачем-то придумали тысячу способов свести счеты с жизнью.
Михель не считал своих жертв. Хотя, наверное, очень сильно удивился, если бы обнаружил, что за четыре года, пока длился его контракт, этих жертв набралось не так уж и много.
С другой стороны, а что такое много или мало, когда речь идет о человеческой жизни?
Здесь были книжные шкафы вдоль стен, но книги выпирали из них, как льдины в половодье, когда их не вмещает больше ставшее вдруг тесным русло реки. Книги были везде – высились стопками на подоконнике, лежали, раскрытые, на столе, на обширном кожаном диване, в креслах и на стульях, и даже на полу, такими же угрожающими обрушиться стопками. Михель прошел осторожно, расчистил себе кресло у стола, сел. Перед глазами тут же оказался анатомический атлас с ужасающей картинкой: развороченная грудная клетка, красные и синие артерии и вены, легкие, похожие на странные воздушные шарики, сердце, как взрезанный плод граната.
Он отвел глаза.
Но оказалось, что пока он пялился вокруг, Северин Хенке уже успел смести со стола все книги и бумаги – осталась только сдвинутая в угол печатная машинка и телефон с предусмотрительно снятой трубкой. Из трубки доносились жалобные длинные гудки.
Хенке раскладывал по столу фотоснимки. Их было так много, что скоро они закрыли собой всю столешницу. И с каждого смотрело одно и то же лицо.
— Вот, — сказал он, кладя перед Михелем последнюю фотографию – как будто закончил раскидывать карточную колоду. – Вот об этом мы будем с вами говорить.
Михель бережно взял в руки старую карточку и отчетливо пожалел, что эпоха дагерротипов давно канула в прошлое. В отличие от серебряных пластин, бумага портится быстро. Вот этому портрету лет двадцать от силы, но черно-белое изображение уже поплыло, стало менее контрастным, пошло желтыми пятнами. Как ни береги, рано или поздно все обратится в пыль. Ничего нельзя удержать – ни в памяти, ни на снимке.
С фотографии на него смотрела молодая женщина — худое лицо с высокими скулами и слишком большим ртом, темные глаза, прямые волосы до плеч, острые ключицы под лямками летнего платья с открытыми плечами. Она стояла, откинувшись назад и опираясь локтями на перила мостика, сзади были видны взъерошенные ветром ветки ивы, быстрая вода узкой речушки, совсем далеко, уже теряющиеся в пространстве – шпили костелов и городские островерхие крыши.
— Как ее зовут?
— Предположим, Катрин.
— Как хотите, — сказал Михель угрюмо. – Но если бы вы мне не врали, нам было бы легче работать.
— Нет никакой разницы, правду я вам говорю или нет. Потому что все это все равно не имеет никакого смысла.
— Но мы зачем-то все это проделываем?
Северин широким жестом сгреб все фотографии в кучу. Исчезла Катрин в пушистой шубке, собирающаяся скатиться с ледяной горки, Катрин в строгом платье, с высокой сложной прической в фойе театра, Катрин с охапкой пионов, растрепанная, мокрая и смеющаяся, Катрин в осеннем парке, закутавшаяся в шарф, печальная и даже, кажется, плачущая… множество кусочков чужой жизни – они мелькали перед глазами, как мотыльки, летящие на свет, на них было больно смотреть.
— Вы ее любили?
— Почему – любил? – спросил Северин и поднял на Михеля глаза. – Ничего не кончилось, если вы об этом.
— Сколько вам лет?
— Тридцать семь. Это важно?
— Вы когда-нибудь думали о смерти?
Что-то бередило, беспокоило – как будто на самой границе слуха звучал тонкий жалобный писк. Он то совсем затихал, то усиливался, но не настолько, чтобы явно себя обнаружить. Такой звук могло издавать одно-единственное существо в мире, и Михель прекрасно знал, о чем вообще идет речь. Он только не мог себе представить, что найдется такой псих – из числа, скажем так, не-специалистов – который отважится держать это в доме. Хотя у людей бывает много фантазий.
— Что это?
Вместо ответа Хенке встал, пересек пространство кабинета. Михель смотрел, как он открывает нижний ящик книжного шкафа, вываливает на пол несколько стопок книг и достает из глубины какой-то предмет, укутанный в плотную темную ткань. Он почти наверняка знал, что там, но по правилам следовало удостовериться.
— Это универсальный анальгетик, — сказал Хенке, осторожно разворачивая ткань. Под нею оказалась сплетенная из лозы клетка и две сноловки в ней. Сытые, с поблескивающим мехом, они сонно таращили глаза и жались друг к другу, стараясь сохранить остатки сна. Если бы не розовые пасти с тучей мелких, сахарно блестящих зубов, и не тощие кожистые лапки-веточки, их можно было бы принять за котят. Не хотел бы он, чтобы в его доме такие котята гоняли разноцветные шерстяные клубки.
— Анальгетик? – переспросил Михель, чувствуя себя дурак дураком.
Хенке пожал плечами, закатал рукав рубашки – сгиб локтя был весь в мелких следах укусов. Совсем зажившие бледные царапины, уже подсохшие, два совсем свежих, еще сочашихся сукровицей.
— Вы сумасшедший? – с надежной спросил Михель.
— Не больше, чем вы. Или кто-то еще. Но жить-то надо. Тяжелые наркотики я не пробовал и не хочу, алкоголь – ниже человеческого достоинства. А это… ну… секунда неприятных ощущений, десять минут терпения – и можно жить дальше. Если повезет, то даже целую неделю.
— Вы просто псих, — повторил Михель. Все было так безнадежно, как он даже и представить себе не мог.
— Отнюдь. Если вы думаете, что я не умею с ними обращаться, то это зря. Я умею дозировать воспоминания. Весь вопрос в том, чем их кормить – своими мыслями о том, как все было, или ощущениями того, что осталось… после того, как. Но поверьте, это единственный способ не сойти с ума.
— Хвалился алкоголик, как пить умеет, — сказал Михель, изо всех сил стараясь, чтобы его слова не прозвучали, как насмешка.
— Ну, теперь-то можно смело бросить… пить, если уж прибегать к аллюзиям. Заберете их с собой? Выпустите, где сочтете безопасным.
— Заберу.
— Кофе хотите?
— Пожалуй, — согласился Михель. Надо же было как-то сменить обстановку.
Он ожидал, что сейчас они с Северином вернутся на кухню, и опять повторится весь спектакль с сушеной вишней и можжевеловыми веточками… тьфу, с шишками, но Хенке мелочиться, кажется, не любил. Из недр письменного стола он извлек и поставил посреди бумажных завалов бронзовый кофейник на подставке. Подставка изображала собой вставшую на дыбы химеру, внизу под кофейником помещалась спиртовка, вся конструкция выглядела на диво странной и изящной. В дополнение ко всему Хенке достал пузатую бутылку радужного стекла и две широкие и низкие, бронзовые же, пиалы.
— А вы с этим к психиатру ходили? — спросил Михель осторожно. — Потому что, если всегда вот так, каждый день...
Северин привернул вентиль спиртовки и посмотрел на своего собеседника. Во взгляде явственно читалась глубокая жалость ко всему человечеству вообще и к Михелю Штерну в частности. Очевидно, за непроходимую тупость.
— Ходил, — сообщил Хенке с непередаваемой интонацией в голосе, — Отчего ж нет. Но только вот какая штука… Вне профессии они все, наверное, милые, очень хорошие люди. Ну, в большинстве, мне хочется в это верить. Но почему-то каждый раз одно и то же. Я прихожу к любому из них, сажусь в кресло, начинаю рассказывать, и он смотрит на меня с таким, знаете, сочувствием. А потом, в каком-нибудь месте разговора, вдруг заявляет: «А теперь побудьте с этим». С этим. Побудьте. А ты сидишь, смотришь на него и думаешь – он это по доброте душевной, по профессиональному стандарту или просто потому, что в душе садист. Не смотрите на меня так.
— Я… стараюсь.
— Лучше расскажите, как вы это делаете.
— Что?
— Ну… исполняете желания ваших клиентов. Я так понимаю, что не слишком успешно исполняете, но вы же пытаетесь как-то…
— А у вас какое желание?
Северин пожал плечами. Отхлебнул из своей пиалы пахнущего коньяком и почему-то дымом кофе, закурил, стряхнул несуществующий хвостик пепла.
— Видите ли, Михель. Я хочу, чтобы она меня любила.
Больше всего на свете он ненавидел, когда клиенты приносили ему вот это – несчастную любовь. Не то чтобы Михель понятия не имел, что это такое, как с этим вообще обращаться. Но всегда, во всех случаях, каждую секунду он знал – не существует в природе такой реальности, в которой несчастная любовь может превратиться в счастливую. Можно как угодно собрать, допустим, из многих женщин одну: от этой взять родинку на плече, от той улыбку и этот жест, когда она чуть поворачивает голову и заправляет за ухо прядь блестящих прямых волос, еще от кого-нибудь способность все путать, не помнить о мелочах, но твердо знать главное…
Можно сделать все, что угодно.
В итоге выйдет изящная, совершенная – подделка. И если кто-то и способен обмануться, то только не заказчик.
На самом деле все они хотят совсем другого, и наверное, он никогда бы не понял этого, если бы не Матильда.
Матильда с ее белой фарфоровой кожей, льняными волосами, собранными на затылке в пышный, готовый вот-вот развалиться, пучок, с ее локтями и птичьими ключицами, сине-зеленым льдом глаз и собранным из кружевных шестеренок сердцем, которое так стучит, так бьется в слабые ребра, когда он ее целует…
Господи, господи боже, если бы только на малую секунду быть уверенным, что он нужен ей – пускай даже вот настолечко.
— На самом деле вы хотите, чтобы вам перестало быть больно, — сказал он и увидел удивление и растерянность в серых глазах Хенке.
Солнечные тени колыхались на стенах, преломлялись, переползая на потолок, змеились трещинами по углам. Как будто колыхалась речная вода. Хенке молчал, крутил в пальцах обломок спички.
— Я хочу этого в каждую минуту своей жизни. Я привык, что любовь и боль — это примерно одно и то же. Как бы пафосно и глупо это ни звучало.
— Вам едва ли придется менять привычки, — сказал Михель. — Я уже объяснял: ничего не выйдет. Мне правда очень жаль. Так что придется вам жить как есть. Тем более, вы же сами сказали...
— А вы думаете, к боли можно привыкнуть? - спросил Северин после долгого молчания. — Если так, вы сильно ошибаетесь. Есть вещи, к которым привыкнуть невозможно. Представьте, что вот так, как вам сейчас – всегда. Каждый день. Любую секунду. И нет никакой вероятности, что это все когда-нибудь кончится. У вас вон, поди, зубы если болят, так сразу охота застрелиться. А вы хотите предложить мне жить дальше, да еще по возможности долго и счастливо.
— Я хотел предложить вам отказаться от этого заказа. Все равно исполнить его нет никаких способов.
— Это вы так пошутили сейчас, молодой человек?
Михель попытался выдавить из себя некое подобие улыбки, но вышло жалко. Пытаясь сгладить неловкость, он пожал плечами, отхлебнул из чашки пахнущего ягодами и летом питья. Вот как у этого человека так получается: что ни пойло, а каждый глоток как чистое волшебство.
— С любовью вообще дела обстоят очень плохо. Никто не знает почему. Тонкая материя, — сказал он и подумал, что вот сейчас, в этот самый момент, выдает за правду расхожие истины. Потому что если признать, что это не так, то придется же что-то делать. Знать бы еще, что.
Наверное, в первую очередь – взглянуть в лицо собственным кошмарам. И плевать, что эти кошмары выглядят как хорошенькая молодая женщина с белыми волосами и механическим сердцем. Когда что-то пойдет не так – она убьет его, не задумавшись ни на секунду.
— Вы уверены? — спросил Хенке, и Михель поднял на него глаза.
Никогда ни до того ни после он не видел такого выражения на лице человека. Такой яростной смеси надежды и отчаяния. Впрочем, что он знает о любви вообще .
— Вы же писатель, — сказал Михель. — Вы должны понимать это лучше других. Ну допустим, возможно. Но для того, чтобы это стало действительно возможно, по-настоящему, без дураков, мне придется изменить эту вашу Катрин. Раз уж не существует на свете такой реальности, в которой она бы вас любила. Собрать её заново — одну, из тысячи мелких, незначительных на посторонний взгляд деталей. Мимика, привычки, жесты, склад ума, характер. Но я — посторонний человек, и разумеется, что-нибудь я упущу. Не по злому умыслу или потому что мне на вас наплевать... но так непременно случится. Изменения будут мизерными, вряд ли вы их даже заметите... но они — будут. Собственно, то же самое происходит и со всеми остальными. Просто с любовью это как-то заметнее. Более остро воспринимается.
— И нет никакого способа?
— Никакого. Честно.
Северин с силой потер лицо руками, через силу улыбнулся — так ведут себя люди, которые до последнего верили в чудо и вдруг оказалось, что ничего такого в природе не существует.
— И что мы будем делать? – спросил Северин.
— Вариантов у меня немного. Я могу вам официально заявить, что заказ не подлежит исполнению, вы отзовете его — разумеется, контора вернет вам деньги за вычетом комиссионных и транспортных расходов, — и мы расстанемся к обоюдному удовольствию. Или вы будете настаивать, и тогда мне придется проделать все полагающиеся к случаю танцы. Так или иначе, ни для меня, ни для вас ничего не изменится.
— По-моему, вот сейчас вы мне врете, — сказал Хенке. – Ну, до какой-то степени. Вот все что касается меня, я знаю точно, вижу прямо насквозь. А что до вас…
Михель залпом допил все, что было налито в его чашке. От выпитого – наверное, Северин все-таки долил в этот кофе чересчур много коньяка, — от воздуха в кабинете, пахнущего табаком и цветущими травами, кружилась голова и казалось, что дрожат руки. Бывает такое состояние, когда кажется: все, что возьмешь, вывалится из пальцев.
Он поднялся. Постоял, глядя на зеленые ветки в щели между двумя портьерами. Там, за окном, за тополевыми кронами, рыжий косматый шар солнца все так же валился в тучу. Невероятно красиво.
— А со мной все просто, — сказал Михель беспечно. – Меня убьют. Вы не переживайте особо, я знаю об этом уже довольно давно.
— За что?
— Я не отвечаю стандартам профессии.
— И только-то? – спросил Хенке, глядя на него исподлобья, со странным выражением на лице. – Странные у людей пошли представления о профессиональном соответствии. Н-ну… допустим. Вы боитесь? Только не врите, ну хотя бы сейчас.
— Боюсь, — сказал Михель честно.
Он не очень понимал, как объяснить, что боится совсем не того момента, в который он перестанет быть. Не смертной боли, не зыбкой тени. Он совершенно точно знал, что это будет Матильда, и не представлял, как будет смотреть ей в лицо, когда придет его час.
Впрочем, всегда можно закрыть глаза.
— Я вам сейчас открою страшную тайну, — сказал Хенке и тоже поднялся. Плеснул в пустую пиалу Михеля коньяка из пузатой бутылки, подошел и протянул – как розу, в открытой ладони. – Есть только иллюзия. Смерти – нет.
И через минуту, когда Михель залпом опрокинул в себя коньяк, вернул ему пиалу и ушел, добавил, закрывая дверь:
— Но именно от осознания этого почему-то так тянет удавиться.
Он вышел из подъезда и остановился в задумчивости. Куда идти, что делать? В пасмурном свете майского дня белели чуть поодаль, за низким железным заборчиком, кусты сирени в высокой траве. Холодный сладкий запах. Лепестки летят, застревают в выбоинах старой кирпичной кладки. Обломок стены - единственное, что сохранилось здесь от прежней жизни. Чьей - он и понятия не имеет, но сейчас это совсем не важно.
Вот она, свобода. Плыви куда хочешь. Как просто выбирать, когда понятно, что весь твой выбор - в лучшем случае на полчаса. Но можно успеть дойти до парка, здесь совсем недалеко, несколько кварталов по узкой улице, застроенной деревянными домами, за заборами которых шумят и пенятся сады. А потом еще примерно столько же по аллее над рекой. Здесь обрывистый крутой берег, внизу серая быстрая вода, за бранная в гранитные оковы набережной, но затравелые склоны обсыпаны одуванчиками, желтыми, как это бывает только в середине мая.
В регулярную часть парка ведет мостик - подгнившие от времени доски, шаткие перила, внизу - желтая от одуванчиков пропасть, но на другой стороне успокаивающе, надежно шумят тополя. Дойти до какой-нибудь аллеи, купить себе в палатке бумажный стаканчик с квасом, сесть на деревянную скамью, прислониться к нагретой солнцем спинке, закрыть глаза и ни о чём не думать. До тех пор, пока гравий не заскрипит под чужими легкими шагами. Ты знаешь, чьи это шаги.
— Мне так жаль, херцхен, - сказала Матильда и села рядом.
Он открыл глаза и увидел ее – собранные на затылке в неплотный узел волосы и выбивающиеся на висках пряди, приподнятые в улыбке уголки нежного рта, капля аквамарина на серебряной цепочке между ключиц, такие же глаза – зеленовато-голубые, прозрачные.
— Ничего не говори, — велела Матильда едва слышно. – Я все знаю.
— И что?
— Ничего, — Матильда пожала худыми плечами. — То есть ничего хорошего, конечно. Но если ты не против, как раз сейчас я бы поговорила о чем-то другом. Например, о вечной любви. Вот, у тебя есть ровно пять минут, чтобы рассказать мне, как будешь любить меня всегда.
— Ты думаешь?
— Думаю. Потом-то будет поздно.
С этими словами Матильда Штальмайер изобразила на лице лукавую усмешку. Приподнялись уголки рта, заиграли ямочки на щеках, и все лицо ее будто осветилось изнутри тихим светом. Михель купился бы на всю эту красоту непременно, как последний дурак – если бы, например, Матильда закрыла глаза. Но она смотрела ему в лицо, и глаза у нее были, как две зеленые ледышки.
Не обращая никакого внимания на такую странную реакцию Михеля, а заодно и на то, что вокруг них – городской парк, Матильда перебралась к нему на колени, наклонилась, целуя, обвила руками за шею. Потом потянулась, вынимая из волос булавку – длинную серебряную иглу с зеленым хризопразом в навершии. Водопад льняных волос обрушился на Михеля – он мешал дышать, он пах ромашкой и мятой, он сводил с ума.
— Матильда.
— Что?
Ловкие быстрые руки двигаются под его курткой, раздергивают шнуровку на рубашке, теплые ладони ложатся на грудь, и от этого кажется, что сердце сейчас разорвется.
— Подожди. Подожди, черт бы тебя взял. Ма-тильда..
— Сейчас…
Никогда она не была с ним такой. Никогда. Во всем этом был какой-то подвох, и Михель злился на себя, что никак не может угадать, в чем дело, и еще за то, что не способен даже представить себе, что все это Матильда проделывает от души. В это было бы так сладко поверить… как и в то, что она – обычный человек, из плоти и крови, и способна искренне проделывать все то, что проделывала бы на ее месте обыкновенная женщина.
Если бы кто-нибудь спросил у Михеля, есть ли у него самого сокроввенное желание, он, не задумываясь, сказал бы именно об этом.
Но есть вещи, которые нельзя осуществить ни при каком раскладе.
— Матильда. Посмотри на меня! Сейчас, быстро! Ну?!
— Что такое, херцхен? — промурлыкала она, не поднимая головы.
— Матильда?
Она продолжала целовать его — быстрые легкие поцелуи, и там, где касались ее губы, кожа холодела и будто бы теряла чувствительность, чтобы через мгновение разгореться яростным жаром.
— Ты хочешь узнать, почему с этим Хенке у тебя ничего не вышло? Ты в самом деле этого не понял? Вспомни всех остальных… ну, Аманду Леманн хотя бы. Или этих детишек, которых ты принимал там, на этой дурацкой ярмарке.
Он послушно закрыл глаза. Губы Матильды и ее руки двигались легко и осторожно, мягко погружая его в сладкое небытие, — если бы у сноловок не было зубов, подумал он, они вели себя так же… Глаза Аманды Леманн, лицо ее дочери Марты, несчастная Яннеке Беккер…
Выражение обреченной покорности.
Так смотрят жертвы. Те, кто совершенно точно знает: они не будут сопротивляться, когда придет их час. Как это в Тестаменте? Вот уже и секира при корне древ лежит, и все мы только колосья в жатве господней... И когда действительно наступает их час, они не совершают ни шагу в сторону, молча подставляют шеи под чужую острую сталь.
Попробовал бы кто-нибудь проделать такое с Северином Хенке. Как бы его ни звали на самом деле.
Стало быть, именно в этом и заключается весь смысл этой игры, в которую его позвали играть, не объяснив правил?! Нет жертв, пускай даже потенциальных, нет и насилия?
Не гуляй близко возле старых домов, кто знает, какие планы именно сегодня у кирпича, вознамерившегося упасть с крыши. Не надевай открытых платьев, не заговаривай с незнакомцами, не предавайся дреме на лавочках в парках…
Не перечь близким, они ведь тебя любят, не вынуждай их огорчаться и принимать меры…
Чем меньше в мире людей, живущих по этим неписанным правилам, тем, наверное, меньше в нем зла. И безразлично, какой способ ты применяешь для того, чтобы их стало действительно меньше.
Какие изящные методы, бывает, придумывают люди, чтобы улучшить человеческую породу. Впрочем, можно было бы сказать, что и не о людях речь — в оправдание этой теории достаточно было бы взглянуть на Матильду. Но он, Михель Штерн, твердо знает: все, что происходит в мире, в конечном итоге дело человеческих рук. Провидение господне — такая малость и так редко случается, что как-то глупо принимать его в расчет.
Но невыносимо жаль, что Матильда Штальмайер — всего лишь функция. Функция не может сопротивляться, не может делать выбор по своему разумению. Любить она, казалось бы, тоже не может, но как, каким словом тогда назвать то, что происходит между ними?!
И кто тогда он сам? Отказавшая шестеренка в этом чудовищном механизме? Сломалась — выбросим, никаких проблем
Ты не можешь ничего решать. Ты не способен ничего исправить.
Серебряная игла вошла под сердце — почти неощутимо. Только вдруг очень трудно стало дышать, и перед глазами поплыли черно-золотые, зеленые, синие круги и звезды.
Где-то он читал, что именно так отказывает зрение.
— Прости меня, — сдавленным шепотом сказала Матильда и выпрямилась.
Михель скосил глаза. Слева, между пятым и шестым ребром, из его груди торчала серебряная игла для волос. Воткнутая аккурат по самое навершие.
Ни капли крови, ни боли, ничего. Как будто он и вправду перестал жить задолго до этого.
"На самом деле, вас давно нет. Вы были застрелены много лет назад на пороге моей ванной комнаты из дамского пистолета очаровательной женщиной. Ее звали Джемма, у нее были белые волосы и зеленые глаза. Простите меня, Кир, я ничего не смог сдедать для вас".
Боже милосердный, о чем он только думает — сейчас, когда и жизни всей осталось на несколько минут, и уже ничего не успеть и не объяснить, и Матильда, Матильда...
— Прости меня, херцхен, — опять сказала она и встала со скамьи.
Он смотрел, как она уходит от него по парковой аллее — тонкая фигурка в пышном платье с высоким корсажем, и белые волосы летят по ветру, в них путается тополевый пух и облетающие мелкие желто-зеленые соцветия кленов; каблучки туфель ровно отбивают шаг по гравию, путаются и дробятся в глазах солнечные тени...
Если тебе говорят, что успеть ничего нельзя, что любые усилия впустую, что время и силы потрачены даром, ты можешь быть твердо уверен: это ложь. По крайней мере, хотя бы малая часть этого утверждения. И поскольку для тебя самого существует только иллюзия, а смерти не бывает вовсе, ты всегда можешь попробовать что-то еще.
Например, исполнить чужое желание, про которое ты уже успел узнать и поверить — так не бывает.
Не бывает того, чего просит твой клиент на словах. Никогда не случается, а если случается, то лучше пойти и удавиться. Но всегда остается что-то еще, не высказанное другим человеком — просто потому, что говорить об этом вот так, с абсолютно посторонними тебе людьми, слишком больно. Да и не с посторонними тоже. А он, Михель Штерн, не душевед и не священник, и процедура принятия заказа, к сожалению, не включает в себя исповеди.
"Ты умеешь отыскивать единственно правильную реальность, я все знаю про сокровенные желания. Мы будем отличной парой"', — сказала ему Матильда Штальмайер, и он поверил, как последний дурак. А что ему еще оставалось делать?
Любовь не может быть замешана только на ощущениях боли. Или это не любовь. Северин Хенке, не могущий прожить без сноловок. Матильда, вскрывающая на цинковом столе лаборатории серый меховой трупик. Сам он, Михель Штерн, Крысолов. В ком из них больше правды? Кто из них может похвалиться тем, что знает, какова на самом деле любовь?
С неловким усилием Михель потянул за навершие иглы. Показалась кровь. И больно вдруг сделалось совершенно невыносимо
Так, говорите вы, только иллюзия?! Смерти нет, говорите?
Хорошо, поглядим.
*** ***
Был разморенный духотой сонный день, солнце клонилось к закату, когда на на парковой аллее показалось молодая дама. Одета она была хорошо и со вкусом, хотя, возможно, кому-то ее платье цвета электрик и шляпка с вуалькой показались бы чуточку экстравагантными. Росту дама была маленького, и недостаток свой явно стремилась восполнить за счет высоты каблуков туфель. Если судить по прическе, по элегантному, но строгому ридикюлю, а также по растерянному и задумчивому выражению на хорошеньком с мелкими чертами личике, дама только что посетила присутственное место, и беседа, которую она там имела, ее не столько огорчила, сколько озадачила.
На аллее было жарко, и дама шла, обмахиваясь стянутыми с рук шелковыми перчатками. Попав в тень пышных лип на аллее, она постояла в задумчивости и шагнула к пестро раскрашенной будочке с надписью «Пиво и воды».
Никого не было на парковой аллее, да и во всем парке тоже, и только было слышно, как звенят трамваи и кричат извозчики на бульваре, объезжая по кругу площадь, в самом центре которой помещался памятник какому-то государственному мужу – худому и жилистому, наряженному в невнятный балахон; лицо отец народов имел склочное и на шпагу свою, вынутую из ножен, вроде как символ доблести, опирался, как древний дед на костыль.
Никого не было в парке в этот час, когда солнце, раскалив город, в сухом тумане падало куда-то за бульварное кольцо, — никто не пришел под липы, никто не сел на скамейку, пуста была аллея.
— Дайте сельтерской, — попросила дама.
— А нету, — ответила продавщица в будочке и почему-то обиделась.
— Тогда квасу? И эскимо порцию.
Женщина за прилавком повернула вентиль, полился в бумажный стаканчик квас, в воздухе отчетливо запахло отчего-то сдобными булками. Дама расплатилась, высыпав в мокрое блюдце горсть мелочи, забрала покупки и уселась на скамейке лицом к пруду и спиной к бульвару.
Михель отлично видел ее.
Сознание то исчезало, оставляя вместо себя зыбкий туман, то возвращалось рваными толчками. И кровь, кровь… рубашка на груди промокла насквозь, и на песок под лавкой, где он сидел, кажется, тоже натекло порядочно.
На какое-то мгновение ему показалось – эта женщина похожа на Катрин. На ту женщину с фотографий в доме у Северина Хенке. Или нет… наверное, Катрин могла бы быть такой, если бы ее жизнь сложилась как-нибудь иначе. Если бы в какой-то миг она не решила, что любить людей можно обязательно за что-либо, а вот так, просто, без условий – никак.
Интересно, в какой момент это происходит? Когда тебе, например, четырнадцать, и пришла первая любовь, такая… нестерпимая… это же вранье, что все впервые влюбляются счастливо. Чаще всего бывает наоборот. И не всегда в четырнадцать. Вот он, Михель Штерн, Крысолов, неудачник двадцати шести лет от роду – и что?!.. Или раньше?
О чем он думает только. Смешно, ей-богу.
Допив из стаканчика квас, дама принялась спешно приканчивать мороженое, которое на майском солнцепеке стремительно таяло. И Михель нисколько не удивился, когда на подол даме упала развесистая капля.
Дама поглядела на платье, противно липнущее к коленям. На мороженое – два раскисших вафельных кругляшка и сливочный кисель между ними. Решительно спровадила все угощение в стоящую у скамейки урну-мортиру, поднялась и подошла к решетке, огораживающей разбитый посреди парка пруд.
Михель закрыл глаза. Потянулся, кое-как достал из котомки свою стекляшку с мыльными пузырями. Он все время врал детишкам, показывал фокусы, сам ни на йоту не веря ни единому своему слову.
Когда все остальные законы мира не работают, надо брать что дают.
Радужный, переливающийся в закатном солнце мыльный пузырь повис на кончике стеклянной трубочки, оторвался от нее, полетел… потом еще один и еще.
Дуть было больно: у него горлом шла кровь.
Склон круто уходил вниз. До воды было близко. Но не настолько, чтобы дама смогла до нее дотянуться, не отпуская ржавые прутья хилой оградки. От дальнего берега подплыл лебедь и, встопорщив на спине крылья с обкромсанными перьями, задумчиво смотрел на тянущуюся к воде женщину.
Еще мгновение — и элегантная дама у пруда сдавленно пискнула, каблуки лакированных туфель поехали по одуванчиковым листьям. В следующую секунду она грянулась в пруд, подняв тучу брызг и оглашая окрестности истерическим визгом.
В дальнем конце аллеи показался прохожий – Михель заметил его по белому пятну рубашки. Он совершенно точно знал, кто это.
Летели по ветру, лопались мыльные пузыри, в воздухе стоял сладкий карамельный аромат, заглушающий собой все другие запахи – травы, речной воды, молодой зелени и нагретой земли.
Крови, наконец.
Пусть хотя бы кому-то перестанет быть больно. Если нельзя для всех, пускай повезет кому-то одному.
У меня нет другой Катрин, да и вряд ли это необходимо.
— Мона всегда выбирает такие экзотичные места для купания? – спросил Северин Хенке, останавливаясь перед прудом и глядя на барахтающуюся на мелководье женщину. – Кой черт дернул вас в этот пруд соваться?
06.07.2015 г.
Минск.
Какие-то слова изнутри еще скребутся, но ничего не могу сказать. Просто вот шерсть дыбом, и все. Может быть, потом я их найду. Не знаю. Не уверен.
там вообще всех жалко.
А ей дальше с этим быть. Неизменно. Поэтому и жалко.
Извини, я этта...со своим пониманием чужих текстов вечно.
мы ж не в учебнике литкритики, когда все точно знают, что автор хотел сказать.
Будет интересно узнать, чего ты поймешь. Текст крутой очень и многоплановый, ИМХО...
ну и вообще спасибо.
текст крутой, дааааа, а вот никто не читааааает!! и не пишет мне ничегоооооо! **// взрыднул
вот... всех жалко очень, но... я всё-таки верю, что в их мире будет всё по-другому теперь.
кстати вот! gestaltclub.com/articles/stati/obshchaya-psikho... - на поразмыслить.
ну, с михелем все более-менее понятно, как оно у него дальше будет, если не в деталях, то в общем.
насчет матильды вообще ничего не знаю. она для меня совсем полная загадка.