jaetoneja
текста ещеСентябрь 1949 года
Гервяты. Ургале, Лишкява.
Травы качались у самых глаз. Высохшее до соломенного шороха былье. Моросил дождь, крупные сизые капли повисали на стеблях. Низко шли облака. Они были похожи на серый с желтыми разводами дым, они цеплялись краями за верхушки сосен, рвались, брызгая холодным дождем, застывали над крестами капличек, повитыми рушниками. Пахло крапивой, из близкого оврага тянуло вереском и дурманом – морозно, влажно. Будто в начале весны. Анджей закрыл глаза. Лиловый вересковый дым вливался в него, как выстоянное в леднике вино, от него делалось больно дышать, и гулко, невпопад, колотилось сердце.
Так прошло, наверное, больше часа. Дождь вымочил рушник на просевшем в землю кресте, праздничное красно-черное вышиванье поблекло. Крошечный костерок, разложенный рядом, в распадке, шипел и сочился жидким дымом, подтекала под спину предательскими ручейками охапка опавшей листвы. Очень хотелось спать. Но спать было нельзя. Анджей поворочался, надеясь, что такая наглость дорого ему обойдется, что сдвинется повязка, поползет сукровицей наспех и неумело зашитая рваная рана на боку, и хоть так можно будет не опасаться заснуть. Ничего не получилось. Яр, который, собственно, его и перевязывал, свое дело знал. И он заснул, провалился в сон, как в омут, как в разверстую драконью пасть, и не помнил, как его поднимали, как тащили волоком, с заплетающимися по мокрой траве ногами, и пришел в себя только тогда, когда у тех, кто его тащил, кончились силы. Кто-то из его провожатых-носильщиков поскользнулся, разжались руки, и Анджей с размаху полетел вперед, на щербатые от времени и дождей мраморные ступени бывшего дворянского особняка.
Особняк утвердился на лысой вершине холма прочно, будто застрявшее в тополевой развилке воронье гнездо. Было здесь, как видно, не очень удобно, и массивное краснокирпичное здание словно осело назад. Оконные проемы были выкрашены белым, за давностью лет краска расслоилась и пошла пузырями. На вычурном козырьке, украшавшем чердачное окошко, были выбиты цифры. Анджей не сразу догадался, что они обозначают дату постройки. Дом был старый. Очень старый. Видимо, еще два века назад Болотная война превратила его в окружной госпиталь.
-- Эй, кто живой есть? – Яр стукнул прикладом карабина в дверной косяк.
Внутри очень не сразу возникло какое-то движение, потом задребезжала хлипкими петлями задвижка, отворилось смотровое окошко, и в него просунулся сперва мутный заспанный глаз. Зрачок ворочался, силясь разглядеть целиком и вообще уразуметь происходящее. Когда зрачку показали карабин, соломенные ресницы сморгнули, и сиплый со сна голос пообещал сей же час вызвать полицию. На что Яр ответил немедленно и кратко. С той стороны двери запричитали, что кругом война и смута, власти никакой нету, везде ворье и жулье, которому только дармового спирта и надо, и если панове тоже за этим, то пускай идут себе подобру-поздорову, а то ведь недолго и пулю в лоб зарядить.
-- Офонарели совсем, что ли? – изумился Яр, показывая в смотровое окошко Анджеев мандат.
-- А девка эта вот рыжая с вами, штоль?
-- С нами.
-- Не тшэба.
-- Чего? – переспросил Яр с тихой угрозой. Моросил дождь, стремительно темнело, и все происходящее как-то переставало радовать.
-- Ведьма она. Навка. Не тшэба.
-- Ты где видал, чтобы с Инквизицией ведьмы шлялись? Открывай, замок ведь прострелю, а потом башку твою дурную.
Лязгнуло железо, свет упал на крыльцо, засыпанное мокрыми листьями. На мгновение Анджей открыл глаза, увидел забранную в решетчатый плафон тусклую лампочку, белый потолок в разводах и трещинах, странное, будто бы неживое, Баськино лицо. Все это показалось таким неважным, что он опять позволил себе ускользнуть в мягкий сумрак. Там, по крайней мере, никто не кричал друг на друга и не бранился.
В перевязочной было пусто и холодно, отвратительно пахло карболкой и плохо вымытыми полами. От этого едкого запаха, а еще от неловких движений чужих рук, которые укладывали на кушетку, снимали сапоги, лили воду, Анджей пришел в себя.
Невысокая худенькая женщина в накрахмаленном чепце сестры милосердия двигалась по кабинету легко и почти бесшумно. Каблуки ее туфель не цокали, -- так стучат, ударяясь о жестяной карниз, дождевые капли. В вечер перед отъездом из Омеля тоже шел дождь. Как бы примиряя их с Юлией -- их и то, что каждому из них предстояло.
-- Д-да, панове… Скверно.
-- Вы будете его лечить?!
-- Не кричите. Буду. Насколько это возможно. Сами понимаете, времена какие, а лекарств нету. Рана тяжелая, плохая. Где это его так?
-- Какая разница, панна, -- сказал Яр. – Сделайте что можно, а дальше уж мы сами. Так, чтобы его можно было до Ургале довезти.
При этих словах лицо у женщины сделалось изумленным и растерянным, как будто ей рассказывали небылицы. Страшную сказку, которая никак не может быть правдой, и странно, что взрослые люди не только повторяют глупости, но и, кажется, верят в них.
-- Пане, но как же… В Ургале одни руины, и болотницы по камням скачут. Куда вы его повезете…
-- А откуда вам об том известно? Если люди, как я понял, туда не заглядывают.
-- Я… все говорят. Тут же верст десять
-- Дорогая панна, -- проговорил Яр, беря ее ладонь в свои руки и заглядывая в глаза. – Делайте свою работу. О прочем не беспокойтесь. Как вас зовут? Станислава? Давайте вот, панна Сташка, я солью вам воды.
-- Я сама, -- запротестовала она, сердито сведя брови. – А вы, проше пана, выйдите вон. И карабин с собой заберите. Идите в сестринскую, там ваша девочка сидит, я пустила ее. Можете чайник вскипятить. Здесь будет… долго.
Сташка мыла руки над фарфоровым белым тазом. Вода была горячая, такая, что впору ойкать, шибало паром, и жаркий, настоянный на лекарствах воздух колебался, заслоняя сонное лицо Беаты, санитарки из родильного. Остальные отделения были все равно закрыты — за отсутствием пациентов. Беатка зевала, прислоняя пухлой ладонью розовый сладкий рот, а другой рукой наклоняла над тазом кувшин. Между зевками она успевала сообщить Сташке, что этот вот, который ждет в перевязочной – бандит и жулик, ребелиант, и нужно срочно запрягать лошадь и слать больничного сторожа Бронека в город, пускай арестуют супостата и дружков его заодно. Сташке было совсем не смешно, но этот “супостат” и ее развеселил.
-- Поможете перевязывать?
Беатка в ужасе замахала руками.
-- Сами, паничка, сами!..
-- Я… я не могу.
-- Ну и холера на него! -- тут же заявила санитарка. -- Подохнет от гангрены -- туда ему и дорога.
-- Дура, -- вздохнула Сташка устало.
Повернулась к лежащему на кушетке мужчине.
-- У вас, наверное, жар. Беата, поставьте ему градусник. Вы сесть сможете?
Наблюдать за миром сквозь слипшиеся веки было смешно и странно. Предметы двоились, свет неяркой лампочки резал глаза. Только черты женского лица проступали четко, удивительные черты: матовую смуглую кожу словно обсыпали пудрой, и сквозь эту бледность проступали, как на только что отснятом дагерротипе, ниточки бровей и слишком большой рот, и карие, с золотыми искрами глаза... ей могло быть глубоко за тридцать, но это не имело никакого значения. Он тогда Юлии так и сказал. Это неважно. А что важно, спросила она, улыбаясь. Что-то он ответил. А она сказала, что у него лихорадка, и хорошо бы найти аптеку, но кругом был разоренный Омельский вокзал, и предстоял визит в городской морг, а потом явился Пасюкевич, холера на него… а еще потом была бесконечная дорога, а заморозки по утрам, и выстывший до ледяной ломкости возок… Зима, сказала Юлия, смотри, это зима, и нас заносит снегом...
-- Беата. Дайте ему хинину. И сделайте кубик морфия. Я уколю.
Дура-санитарка замахала рукавами, как мельничными крыльями. В мутном ночном мареве ее лицо дрожало, как испуганный кисель.
-- И не просите, паничка! Никак не можно! Это сестринская работа, да пан Марек меня убьет, если узнает.
Женщина сжала и без того бледные губы.
-- Хорошо. Я сама.
У нее дрожали руки. И над верхней губой выступили капельки пота. Она прокаливала иглу шприца над спиртовой горелкой, синий огонек рвался и шипел. На какое-то мгновение Анджею показалось, она удивительно похожа на Юлию, но этого просто не могло быть, и он успокоился.
-- Выпейте. -- Она положила уже готовый шприц под марлевую салфетку на приставном стеклянном столике и поднесла ко рту Анджея белый фарфоровый стаканчик. На дне плавала мутная зеленоватая взвесь. Анджей, морщась, проглотил и закашлялся. -- Теперь давайте руку.
Рубашка спеклась грязно-кровавой коркой, и ее пришлось разрезать скальпелем. Женщина делала все неумело, старательно и безропотно. У Анджея было такое ощущение, будто ей физически больно его касаться. А дура-санитарка стояла и смотрела, подпирая пухлой спиной косяк.
-- Давайте, я помогу, — видя, как она мучается, затягивая на его руке резиновый жгут, сказал Анджей. -- Тяните.
Руки не стало. Женщина наклонилась над ним, прохладные пальцы заметались по сгибу локтя, лихорадочно отыскивая пульс. Скользнула из-под крахмального чепца короткая рыжеватая прядка.
-- Как вас зовут?
-- Это важно?
Важно... важно... слова запрыгали, как стеклянные мячики. Перевязочная наполнилась легким гулом, колокольчик умолк, захлебнулся в ладони. Нас нет, сказала Юлия, и он поверил, и не захотел спрашивать. А что же есть? Небо есть, и вот твои руки... и ясеневые крылатки в потоке ручья... ни о чем не думай, просто живи, это морфий, это пройдет...
-- Сташка. Меня зовут Сташка.
-- Как жаль, -- сказал он и потерял сознание.
Лампочка едва мерцала в железной оплетке – как в тюрьме. Багровая нить фитиля дрожала, наводя на мысли совсем о другом. Например, о ласково тлеющем камине. И чтобы пузатый келих с шеневальдским коньяком уютно почивал в ладони, и большая лохматая собака…
Неслышно отворилась дверь. Яр приоткрыл глаза. Так хотелось притвориться спящим. В дверях стояла Станислава, стискивая у груди концы шерстяного грубого платка. В таких, Яр видел, хотят деревенские бабы. Крикливые, с красными от ветра лицами, с руками, как лопаты. Сташка подошла, наклонилась над Анджеем. От нее пахло карболкой и едва слышно – мокрой землей и птичьими перьями. И этот вездесущий больничный запах напрочь забивал слабенький, почти ускользающий запах духов. "Камелия". Откуда у медсестрицы в деревенской больничке могут взяться такие духи? Боже милосердный, о чем он думает? Как сестра милосердия в деревенской больнице может пахнуть, как пахнут навы? Если поставить ее рядом с Варварой и закрыть глаза, ни за что не отличишь одну от другой.
Ему не нужно вспоминать. Запах Катажины так прочно въелся в память, что он будет помнить его до конца дней своих. Сладко и страшно.
-- Пане. Простите меня. Я… мне очень больно. Я не могу.
Яр смотрел на нее и молчал. Все слова были сейчас лишними.
-- Почему? – тем не менее, спросил он. Чувствуя себя при этом последней сволочью.
-- Потому что ваш больной – венатор Инквизиции. Мне больно рядом с ним.
-- А ты?
Она опустила глаза.
-- Пан догадывается.
-- Пан не догадывается, а знает совершенно точно. Но этот человек – не только глава Шеневальдской Инквизиции, девочка. Он Гивойтос, разве ты не узнала?
-- Как это может быть?!
-- Кто бы нам всем ответил… -- Яр поднялся с кушетки. Перед глазами все плыло и качалось от многодневного недосыпа. – Пойдем, я помогу тебе. Ты будешь говорить – я буду делать. Иначе за последствия я не ручаюсь. Я правильно думаю?
и еще кусок, сразу дальшеТеплый сентябрьский дождик шуршал в больничном саду, осыпал мелкие листья с рябины, заставляя ярче светиться красные гроздья ягод. Невыразимо хотелось спать. Вот так упасть на жесткую больничную кушетку и не поднимать головы еще пару суток. И не думать ни о чем.
Впрочем, как раз сейчас он может позволить себе полчаса такой роскоши. Анджей спит, впервые за эти две недели спит спокойно, не мечась в лихорадке и бреду. Рана у него скверная, конечно, да и откуда взяться другой, когда причиной – навьи когти и зубы, трупная зараза, но не стоит сейчас об этом. Главное, что он спит.
Эта женщина с золотыми искрами в темных глазах и нежными пальцами сделала, кажется, невозможное. Не надо гадать, как именно это ей удалось, сказал Яр себе строго. Подумай лучше о том, как ей было больно. Посмотри на нее в этом свете неяркого утра. Признайся себе, что в ней больше жизни и правды, чем во многих из знакомых тебе действительно живых людей.
Сташка вскипятила воды на спиртовке, заварила кофе – плохонький, пахнущий цикорием и ячменным жмыхом, но все равно это было лучше, чем ничего. Поставила перед Яром большую дымящуюся кружку.
-- Пейте. А я пойду взгляну, как там пан Кравиц. И ваша девочка.
-- Она не девочка, -- возразил Яр, хотя в этом не было никакой необходимости. Можно было просто промолчать. – Она моя жена.
Сташкины брови неуловимо дрогнули, но она ничего не сказала.
Кофе был горячим и сладким. Совсем как в той, когдатошней мирной жизни. Яр потянулся, взял со Сташкиного стола газету. «Курьер Крево», старый номер, недельной давности. Заголовки передовиц бросились в глаза, и Яр позабыл дышать.
Это прежде мятежи и революции совершались медленно. Месяцами и годами. Теперь же, когда всякое слово можно доверить не только бумаге, но и медным проводам телеграфа, события происходят с ужасающей быстротой.
Он смотрел в серовато-желтые газетные листы и не верил. Буквы не складывались в слова. Вот эти слова -- «… и самоопределение окраин» -- были единственным, что как-то застряло в голове.
Конечно, такой поворот дел был самым естественным для страны, которая когда-то была собрана из лоскутов железной рукой Шеневальда и теперь вдруг оказалась предоставлена сама себе. Тут же нашлись умные головы, которые рассудили, что быть самим себе хозяевами много дешевле и проще. И нечего удивляться, что первой объявила Мариенбургу о своей независимости Балткревия, которая всегда стояла в составе Короны как бы особняком, ловко прикрываясь своим статусом курорта, земли обетованной.
А Лишкява… с Лишкявой они как-нибудь разберутся. Плохо только то, что новые смутные времена при отсутствии жесткой власти мало что озлобляют людей, так еще и ведут к нищете. Какая страда, какие заводы, дороги и верфи, когда кругом наконец свобода, и ты волен идти куда хочешь… понять бы еще, куда.
И конечно, Анджею стоило бы обо всем этом знать.
А еще – Яр представил себе, что сейчас может твориться в Двинаборге, ошалевшем от этой самой внезапной свободы, ощетинившемся оружием по всем границам округа, вдруг увидевшем в каждом выходце из Шеневальда и Лишкявы врага. И Юлия там. И, кажется, Март.
По-хорошему, стоило бы все бросить и вернуться в Крево. Это, пожалуй, единственное умное, что сейчас можно сделать. Попытаться как-то сохранить Балткревию, успокоить Лишкяву, вспомнить о том, что вокруг них – не просто земля, леса и реки, болота под бескрайним низким небом. Это огромная страна, которая населена людьми, и если сейчас всем им наплевать на собственную жизнь, потому что они пьяны свободой и кровью, то неминуемо наступит завтра. И окажется, что нечего положить детям в тарелку, нечем укрыться от зимней стужи, что не работают ни почта с телеграфом, ни железная дорога, ни банки, ни похоронные конторы. Так всегда получается, когда люди перестают заниматься повседневными делами и забывают соблюдать ими же самими написанные законы. А долг государственной машины как раз в том и состоит, чтобы не позволять им забывать обо всем этом. Вот так и никак иначе; принуждение как способ не утратить нужный порядок жизни, а вовсе не жестокость ради жестокости…
-- Пане Ярославе? Что с вами? У вас такое лицо…
Не отвечая, он поставил кружку с кофе на стол, сгреб растрепанные газетные страницы в кучу и вышел из кабинета.
Спящая на больничной кушетке женщина подняла голову. Пролился из-под ресниц сонный взгляд. Анджей отвернулся, вновь притворяясь спящим. Не успел. Варвара – а это она и была – встала с кушетки, поправила на плечах шерстяной грубый платок. В таких, Анджей видел, ходят деревенские бабы. Правда, вчера он, кажется, видел этот платок на ком-то другом, но все, что было вчера, будто подернулось рябью, не разглядеть, не вспомнить…
-- Вам уже лучше. Пить хотите?
Анджей помотал головой.
-- Если очень болит, я могу пойти сказать. Панна Сташка говорила, можно еще морфия уколоть.
-- Спасибо. Не стоит.
-- Как хотите, -- сказала она равнодушно. Потуже затянула на плечах платок.
Анджей отвернулся к стене. Пускай думает, что ему плохо. В самом деле, зачем… ни к чему эти лишние хлопоты. Если бы он мог помереть – давно бы уж помер. Знала бы эта дурочка, что он готов отдать все сокровища света, чтобы только это стало возможным. Но увы, он не дракон, и сокровищ у него нет. Только железный крестик под заскорузлой от крови рубахой.
Это было очень смешно. Наверное. Если смотреть со стороны.
Валяющийся в вясковой нищей больничке с гниющей раной князь Гонитвы. Обхохотаться можно.
Он лежал, уткнувшись лицом в бугристую, неровно выкрашенную бледно-голубой краской стену. Думал о своем и не слышал шагов за спиной.
Не слышал, как Варвара, осторожно ступая на цыпочках, подошла к его постели, достала из-за пазухи короткий широкий нож в мягких кожаных ножнах, поглядела на отливающее синим лезвие и быстро, со странной для такой девушки силой, ударила Анджея в спину.
Гервяты. Ургале, Лишкява.
Травы качались у самых глаз. Высохшее до соломенного шороха былье. Моросил дождь, крупные сизые капли повисали на стеблях. Низко шли облака. Они были похожи на серый с желтыми разводами дым, они цеплялись краями за верхушки сосен, рвались, брызгая холодным дождем, застывали над крестами капличек, повитыми рушниками. Пахло крапивой, из близкого оврага тянуло вереском и дурманом – морозно, влажно. Будто в начале весны. Анджей закрыл глаза. Лиловый вересковый дым вливался в него, как выстоянное в леднике вино, от него делалось больно дышать, и гулко, невпопад, колотилось сердце.
Так прошло, наверное, больше часа. Дождь вымочил рушник на просевшем в землю кресте, праздничное красно-черное вышиванье поблекло. Крошечный костерок, разложенный рядом, в распадке, шипел и сочился жидким дымом, подтекала под спину предательскими ручейками охапка опавшей листвы. Очень хотелось спать. Но спать было нельзя. Анджей поворочался, надеясь, что такая наглость дорого ему обойдется, что сдвинется повязка, поползет сукровицей наспех и неумело зашитая рваная рана на боку, и хоть так можно будет не опасаться заснуть. Ничего не получилось. Яр, который, собственно, его и перевязывал, свое дело знал. И он заснул, провалился в сон, как в омут, как в разверстую драконью пасть, и не помнил, как его поднимали, как тащили волоком, с заплетающимися по мокрой траве ногами, и пришел в себя только тогда, когда у тех, кто его тащил, кончились силы. Кто-то из его провожатых-носильщиков поскользнулся, разжались руки, и Анджей с размаху полетел вперед, на щербатые от времени и дождей мраморные ступени бывшего дворянского особняка.
Особняк утвердился на лысой вершине холма прочно, будто застрявшее в тополевой развилке воронье гнездо. Было здесь, как видно, не очень удобно, и массивное краснокирпичное здание словно осело назад. Оконные проемы были выкрашены белым, за давностью лет краска расслоилась и пошла пузырями. На вычурном козырьке, украшавшем чердачное окошко, были выбиты цифры. Анджей не сразу догадался, что они обозначают дату постройки. Дом был старый. Очень старый. Видимо, еще два века назад Болотная война превратила его в окружной госпиталь.
-- Эй, кто живой есть? – Яр стукнул прикладом карабина в дверной косяк.
Внутри очень не сразу возникло какое-то движение, потом задребезжала хлипкими петлями задвижка, отворилось смотровое окошко, и в него просунулся сперва мутный заспанный глаз. Зрачок ворочался, силясь разглядеть целиком и вообще уразуметь происходящее. Когда зрачку показали карабин, соломенные ресницы сморгнули, и сиплый со сна голос пообещал сей же час вызвать полицию. На что Яр ответил немедленно и кратко. С той стороны двери запричитали, что кругом война и смута, власти никакой нету, везде ворье и жулье, которому только дармового спирта и надо, и если панове тоже за этим, то пускай идут себе подобру-поздорову, а то ведь недолго и пулю в лоб зарядить.
-- Офонарели совсем, что ли? – изумился Яр, показывая в смотровое окошко Анджеев мандат.
-- А девка эта вот рыжая с вами, штоль?
-- С нами.
-- Не тшэба.
-- Чего? – переспросил Яр с тихой угрозой. Моросил дождь, стремительно темнело, и все происходящее как-то переставало радовать.
-- Ведьма она. Навка. Не тшэба.
-- Ты где видал, чтобы с Инквизицией ведьмы шлялись? Открывай, замок ведь прострелю, а потом башку твою дурную.
Лязгнуло железо, свет упал на крыльцо, засыпанное мокрыми листьями. На мгновение Анджей открыл глаза, увидел забранную в решетчатый плафон тусклую лампочку, белый потолок в разводах и трещинах, странное, будто бы неживое, Баськино лицо. Все это показалось таким неважным, что он опять позволил себе ускользнуть в мягкий сумрак. Там, по крайней мере, никто не кричал друг на друга и не бранился.
В перевязочной было пусто и холодно, отвратительно пахло карболкой и плохо вымытыми полами. От этого едкого запаха, а еще от неловких движений чужих рук, которые укладывали на кушетку, снимали сапоги, лили воду, Анджей пришел в себя.
Невысокая худенькая женщина в накрахмаленном чепце сестры милосердия двигалась по кабинету легко и почти бесшумно. Каблуки ее туфель не цокали, -- так стучат, ударяясь о жестяной карниз, дождевые капли. В вечер перед отъездом из Омеля тоже шел дождь. Как бы примиряя их с Юлией -- их и то, что каждому из них предстояло.
-- Д-да, панове… Скверно.
-- Вы будете его лечить?!
-- Не кричите. Буду. Насколько это возможно. Сами понимаете, времена какие, а лекарств нету. Рана тяжелая, плохая. Где это его так?
-- Какая разница, панна, -- сказал Яр. – Сделайте что можно, а дальше уж мы сами. Так, чтобы его можно было до Ургале довезти.
При этих словах лицо у женщины сделалось изумленным и растерянным, как будто ей рассказывали небылицы. Страшную сказку, которая никак не может быть правдой, и странно, что взрослые люди не только повторяют глупости, но и, кажется, верят в них.
-- Пане, но как же… В Ургале одни руины, и болотницы по камням скачут. Куда вы его повезете…
-- А откуда вам об том известно? Если люди, как я понял, туда не заглядывают.
-- Я… все говорят. Тут же верст десять
-- Дорогая панна, -- проговорил Яр, беря ее ладонь в свои руки и заглядывая в глаза. – Делайте свою работу. О прочем не беспокойтесь. Как вас зовут? Станислава? Давайте вот, панна Сташка, я солью вам воды.
-- Я сама, -- запротестовала она, сердито сведя брови. – А вы, проше пана, выйдите вон. И карабин с собой заберите. Идите в сестринскую, там ваша девочка сидит, я пустила ее. Можете чайник вскипятить. Здесь будет… долго.
Сташка мыла руки над фарфоровым белым тазом. Вода была горячая, такая, что впору ойкать, шибало паром, и жаркий, настоянный на лекарствах воздух колебался, заслоняя сонное лицо Беаты, санитарки из родильного. Остальные отделения были все равно закрыты — за отсутствием пациентов. Беатка зевала, прислоняя пухлой ладонью розовый сладкий рот, а другой рукой наклоняла над тазом кувшин. Между зевками она успевала сообщить Сташке, что этот вот, который ждет в перевязочной – бандит и жулик, ребелиант, и нужно срочно запрягать лошадь и слать больничного сторожа Бронека в город, пускай арестуют супостата и дружков его заодно. Сташке было совсем не смешно, но этот “супостат” и ее развеселил.
-- Поможете перевязывать?
Беатка в ужасе замахала руками.
-- Сами, паничка, сами!..
-- Я… я не могу.
-- Ну и холера на него! -- тут же заявила санитарка. -- Подохнет от гангрены -- туда ему и дорога.
-- Дура, -- вздохнула Сташка устало.
Повернулась к лежащему на кушетке мужчине.
-- У вас, наверное, жар. Беата, поставьте ему градусник. Вы сесть сможете?
Наблюдать за миром сквозь слипшиеся веки было смешно и странно. Предметы двоились, свет неяркой лампочки резал глаза. Только черты женского лица проступали четко, удивительные черты: матовую смуглую кожу словно обсыпали пудрой, и сквозь эту бледность проступали, как на только что отснятом дагерротипе, ниточки бровей и слишком большой рот, и карие, с золотыми искрами глаза... ей могло быть глубоко за тридцать, но это не имело никакого значения. Он тогда Юлии так и сказал. Это неважно. А что важно, спросила она, улыбаясь. Что-то он ответил. А она сказала, что у него лихорадка, и хорошо бы найти аптеку, но кругом был разоренный Омельский вокзал, и предстоял визит в городской морг, а потом явился Пасюкевич, холера на него… а еще потом была бесконечная дорога, а заморозки по утрам, и выстывший до ледяной ломкости возок… Зима, сказала Юлия, смотри, это зима, и нас заносит снегом...
-- Беата. Дайте ему хинину. И сделайте кубик морфия. Я уколю.
Дура-санитарка замахала рукавами, как мельничными крыльями. В мутном ночном мареве ее лицо дрожало, как испуганный кисель.
-- И не просите, паничка! Никак не можно! Это сестринская работа, да пан Марек меня убьет, если узнает.
Женщина сжала и без того бледные губы.
-- Хорошо. Я сама.
У нее дрожали руки. И над верхней губой выступили капельки пота. Она прокаливала иглу шприца над спиртовой горелкой, синий огонек рвался и шипел. На какое-то мгновение Анджею показалось, она удивительно похожа на Юлию, но этого просто не могло быть, и он успокоился.
-- Выпейте. -- Она положила уже готовый шприц под марлевую салфетку на приставном стеклянном столике и поднесла ко рту Анджея белый фарфоровый стаканчик. На дне плавала мутная зеленоватая взвесь. Анджей, морщась, проглотил и закашлялся. -- Теперь давайте руку.
Рубашка спеклась грязно-кровавой коркой, и ее пришлось разрезать скальпелем. Женщина делала все неумело, старательно и безропотно. У Анджея было такое ощущение, будто ей физически больно его касаться. А дура-санитарка стояла и смотрела, подпирая пухлой спиной косяк.
-- Давайте, я помогу, — видя, как она мучается, затягивая на его руке резиновый жгут, сказал Анджей. -- Тяните.
Руки не стало. Женщина наклонилась над ним, прохладные пальцы заметались по сгибу локтя, лихорадочно отыскивая пульс. Скользнула из-под крахмального чепца короткая рыжеватая прядка.
-- Как вас зовут?
-- Это важно?
Важно... важно... слова запрыгали, как стеклянные мячики. Перевязочная наполнилась легким гулом, колокольчик умолк, захлебнулся в ладони. Нас нет, сказала Юлия, и он поверил, и не захотел спрашивать. А что же есть? Небо есть, и вот твои руки... и ясеневые крылатки в потоке ручья... ни о чем не думай, просто живи, это морфий, это пройдет...
-- Сташка. Меня зовут Сташка.
-- Как жаль, -- сказал он и потерял сознание.
Лампочка едва мерцала в железной оплетке – как в тюрьме. Багровая нить фитиля дрожала, наводя на мысли совсем о другом. Например, о ласково тлеющем камине. И чтобы пузатый келих с шеневальдским коньяком уютно почивал в ладони, и большая лохматая собака…
Неслышно отворилась дверь. Яр приоткрыл глаза. Так хотелось притвориться спящим. В дверях стояла Станислава, стискивая у груди концы шерстяного грубого платка. В таких, Яр видел, хотят деревенские бабы. Крикливые, с красными от ветра лицами, с руками, как лопаты. Сташка подошла, наклонилась над Анджеем. От нее пахло карболкой и едва слышно – мокрой землей и птичьими перьями. И этот вездесущий больничный запах напрочь забивал слабенький, почти ускользающий запах духов. "Камелия". Откуда у медсестрицы в деревенской больничке могут взяться такие духи? Боже милосердный, о чем он думает? Как сестра милосердия в деревенской больнице может пахнуть, как пахнут навы? Если поставить ее рядом с Варварой и закрыть глаза, ни за что не отличишь одну от другой.
Ему не нужно вспоминать. Запах Катажины так прочно въелся в память, что он будет помнить его до конца дней своих. Сладко и страшно.
-- Пане. Простите меня. Я… мне очень больно. Я не могу.
Яр смотрел на нее и молчал. Все слова были сейчас лишними.
-- Почему? – тем не менее, спросил он. Чувствуя себя при этом последней сволочью.
-- Потому что ваш больной – венатор Инквизиции. Мне больно рядом с ним.
-- А ты?
Она опустила глаза.
-- Пан догадывается.
-- Пан не догадывается, а знает совершенно точно. Но этот человек – не только глава Шеневальдской Инквизиции, девочка. Он Гивойтос, разве ты не узнала?
-- Как это может быть?!
-- Кто бы нам всем ответил… -- Яр поднялся с кушетки. Перед глазами все плыло и качалось от многодневного недосыпа. – Пойдем, я помогу тебе. Ты будешь говорить – я буду делать. Иначе за последствия я не ручаюсь. Я правильно думаю?
и еще кусок, сразу дальшеТеплый сентябрьский дождик шуршал в больничном саду, осыпал мелкие листья с рябины, заставляя ярче светиться красные гроздья ягод. Невыразимо хотелось спать. Вот так упасть на жесткую больничную кушетку и не поднимать головы еще пару суток. И не думать ни о чем.
Впрочем, как раз сейчас он может позволить себе полчаса такой роскоши. Анджей спит, впервые за эти две недели спит спокойно, не мечась в лихорадке и бреду. Рана у него скверная, конечно, да и откуда взяться другой, когда причиной – навьи когти и зубы, трупная зараза, но не стоит сейчас об этом. Главное, что он спит.
Эта женщина с золотыми искрами в темных глазах и нежными пальцами сделала, кажется, невозможное. Не надо гадать, как именно это ей удалось, сказал Яр себе строго. Подумай лучше о том, как ей было больно. Посмотри на нее в этом свете неяркого утра. Признайся себе, что в ней больше жизни и правды, чем во многих из знакомых тебе действительно живых людей.
Сташка вскипятила воды на спиртовке, заварила кофе – плохонький, пахнущий цикорием и ячменным жмыхом, но все равно это было лучше, чем ничего. Поставила перед Яром большую дымящуюся кружку.
-- Пейте. А я пойду взгляну, как там пан Кравиц. И ваша девочка.
-- Она не девочка, -- возразил Яр, хотя в этом не было никакой необходимости. Можно было просто промолчать. – Она моя жена.
Сташкины брови неуловимо дрогнули, но она ничего не сказала.
Кофе был горячим и сладким. Совсем как в той, когдатошней мирной жизни. Яр потянулся, взял со Сташкиного стола газету. «Курьер Крево», старый номер, недельной давности. Заголовки передовиц бросились в глаза, и Яр позабыл дышать.
Это прежде мятежи и революции совершались медленно. Месяцами и годами. Теперь же, когда всякое слово можно доверить не только бумаге, но и медным проводам телеграфа, события происходят с ужасающей быстротой.
Он смотрел в серовато-желтые газетные листы и не верил. Буквы не складывались в слова. Вот эти слова -- «… и самоопределение окраин» -- были единственным, что как-то застряло в голове.
Конечно, такой поворот дел был самым естественным для страны, которая когда-то была собрана из лоскутов железной рукой Шеневальда и теперь вдруг оказалась предоставлена сама себе. Тут же нашлись умные головы, которые рассудили, что быть самим себе хозяевами много дешевле и проще. И нечего удивляться, что первой объявила Мариенбургу о своей независимости Балткревия, которая всегда стояла в составе Короны как бы особняком, ловко прикрываясь своим статусом курорта, земли обетованной.
А Лишкява… с Лишкявой они как-нибудь разберутся. Плохо только то, что новые смутные времена при отсутствии жесткой власти мало что озлобляют людей, так еще и ведут к нищете. Какая страда, какие заводы, дороги и верфи, когда кругом наконец свобода, и ты волен идти куда хочешь… понять бы еще, куда.
И конечно, Анджею стоило бы обо всем этом знать.
А еще – Яр представил себе, что сейчас может твориться в Двинаборге, ошалевшем от этой самой внезапной свободы, ощетинившемся оружием по всем границам округа, вдруг увидевшем в каждом выходце из Шеневальда и Лишкявы врага. И Юлия там. И, кажется, Март.
По-хорошему, стоило бы все бросить и вернуться в Крево. Это, пожалуй, единственное умное, что сейчас можно сделать. Попытаться как-то сохранить Балткревию, успокоить Лишкяву, вспомнить о том, что вокруг них – не просто земля, леса и реки, болота под бескрайним низким небом. Это огромная страна, которая населена людьми, и если сейчас всем им наплевать на собственную жизнь, потому что они пьяны свободой и кровью, то неминуемо наступит завтра. И окажется, что нечего положить детям в тарелку, нечем укрыться от зимней стужи, что не работают ни почта с телеграфом, ни железная дорога, ни банки, ни похоронные конторы. Так всегда получается, когда люди перестают заниматься повседневными делами и забывают соблюдать ими же самими написанные законы. А долг государственной машины как раз в том и состоит, чтобы не позволять им забывать обо всем этом. Вот так и никак иначе; принуждение как способ не утратить нужный порядок жизни, а вовсе не жестокость ради жестокости…
-- Пане Ярославе? Что с вами? У вас такое лицо…
Не отвечая, он поставил кружку с кофе на стол, сгреб растрепанные газетные страницы в кучу и вышел из кабинета.
Спящая на больничной кушетке женщина подняла голову. Пролился из-под ресниц сонный взгляд. Анджей отвернулся, вновь притворяясь спящим. Не успел. Варвара – а это она и была – встала с кушетки, поправила на плечах шерстяной грубый платок. В таких, Анджей видел, ходят деревенские бабы. Правда, вчера он, кажется, видел этот платок на ком-то другом, но все, что было вчера, будто подернулось рябью, не разглядеть, не вспомнить…
-- Вам уже лучше. Пить хотите?
Анджей помотал головой.
-- Если очень болит, я могу пойти сказать. Панна Сташка говорила, можно еще морфия уколоть.
-- Спасибо. Не стоит.
-- Как хотите, -- сказала она равнодушно. Потуже затянула на плечах платок.
Анджей отвернулся к стене. Пускай думает, что ему плохо. В самом деле, зачем… ни к чему эти лишние хлопоты. Если бы он мог помереть – давно бы уж помер. Знала бы эта дурочка, что он готов отдать все сокровища света, чтобы только это стало возможным. Но увы, он не дракон, и сокровищ у него нет. Только железный крестик под заскорузлой от крови рубахой.
Это было очень смешно. Наверное. Если смотреть со стороны.
Валяющийся в вясковой нищей больничке с гниющей раной князь Гонитвы. Обхохотаться можно.
Он лежал, уткнувшись лицом в бугристую, неровно выкрашенную бледно-голубой краской стену. Думал о своем и не слышал шагов за спиной.
Не слышал, как Варвара, осторожно ступая на цыпочках, подошла к его постели, достала из-за пазухи короткий широкий нож в мягких кожаных ножнах, поглядела на отливающее синим лезвие и быстро, со странной для такой девушки силой, ударила Анджея в спину.
@темы: райгард
но тебе верю. спасибо.
Я не понимаю, как это у тебя образуется, бывает же ну вроде сооооовсем - тоска, глючь и беспросвет - а вот ведь. Во всяком случае, субъективное мое впечатление таково. 7
Сохранить Балткревию -это ага. Актуально. Это я уже о своем детском...
а что до конца отрывка - ну так Варваре так положено было. куда деваться-то. зря пасюкевич с компанией что ли старался.
ничо-ничо. все будет хорошо. **//отчаянно спойлерит.
бедная, бедная невезучая Баська...