глум, бесстыдство, попирание святых и ночные кошмареки. на работке продолжим-- Во имя господа нашего и всех его святых!..
Возносится в крестном знамении рука, серебряная цепь от распятия чертит в воздухе со свистом крутую дугу. Если скосить глаза, боковым зрением можно увидеть, как расплывается и тает в гнилом сумраке кабинета багровый светящийся след. Впрочем, за годы… хм… беспорочной службы Анджей привык не обращать внимания на такие дешевые чудеса.
Гораздо больше сейчас его интересовала нава, скорчившаяся в углу у окна.
-- Н-нет! Не надо!.. П-по… пошкадуйте!..
Она все так же закрывала голову руками, и Анджей видел, как вспухают длинные полосы ожогов на запястьях, на плечах в прорехах рваного тряпья, заменявшего наве платье.
Дешевые чудеса… серебряное распятие – жестокая штука.
Ей было больно. Невыносимо, смертельно больно. Если только по ту сторону жизни существует такое понятие, как боль. Впрочем, живые редко понимают мертвых, а сочувствуют еще реже.
Еще год назад главный венатор Инквизиции Шеневальда пан Анджей Кравиц и не задумался бы о таких мелочах.
Но человеку, видевшему иную грань мироздания, все представляется… несколько иначе.
Он спрятал распятие, запахнул на груди рубашку.
-- Сейчас мы с тобой будем беседовать. Но помни: как только ты прекратишь говорить, мы продолжим в том же духе. Доступно?
Господи, хоть бы пришел кто и помог Юлии, которая все так же без сознания лежит тут же, на казенном диване. Голова запрокинута, видно, как на шее вздрагивает голубая вена. Странно, как он может это видеть, если в кабинете почти темно. Но вот видит же. Ну и пускай, какая разница, как именно это происходит. Главное, что он знает: Юлия жива. Полежит и очнется, это всего лишь, как любит говорить Пасюкевич, «дамские кляйне слабостки». Навы – неприятные создания, но зачем-то же господь допускает их существование на земле. Стало быть, людям только и остается, что терпеть.
Вот только голова раскалывается. Как будто кто-то неизреченно добрый воткнул в глаз раскаленный железный прут и ме-едленно проворачивает…
Вздохнув, Анджей воздвиг себя из кресла. Обошел письменный стол, присел перед навой на корточки. Та тряслась и закрывалась руками, отворачивалась, не желая глядеть.
-- Плохо тебе? Что?
-- Бо-ольно…
Он закружился по кабинету, ища, что еще может причинять боль. Пока этой твари больно, ни о чем другом думать она больше не сможет.
Юлия. Ну разумеется. Серебряный крохотный крестик с мелкими гранатами на груди. Анджей набросил на панну Бердар свою шинель. Что еще? На столе пусто, стены голые – ни распятия, ни иконы. Только карта железных дорог Шеневальда и Лишкявы да портрет герцога Витольда Ингестрома ун Блау. Ныне покойного.
Ну еще бы. Что у нас святого… Герб, гимн, флаг да портрет главы государства. Даром что он теперь лежит на мраморном столе в прозекторской Омельской градской больницы.
-- Да, сейчас… -- чувствуя себя не то святотатцем, который ворует под покровом ночи иконки в сельской церкви, то ли блаженным Августином, покровителем всех больных, хромых и слабоумных, Анджей снял с гвоздя и положил на стол изображением вниз герцогский портрет. – Так лучше? Тогда давай знакомиться, милая.
Почему-то он был совершенно уверен – при жизни она была красавицей. А то, что навы – всегда только женщины, так это он выучил давным-давно, еще на заре своей ослепительной карьеры. А самый лучший урок получил в Нидской опере… черт, давай не будем об этом по крайней мере сейчас, сказал он себе.
И да, раны господни, сто тысяч раз да. Ему было искренне жаль ее.
Не как главному венатору Инквизиции Шеневальда – но как Гивойтосу, который в ответе за всякую тварь, живую и мертвую, что дышит под этим небом.
и еще продолжения немножко-- Воды хочешь? Вот, возьми, -- Анджей протянул свою фляжку, в которой, специально для таких случаев, носил с собой воду – болотную, ржавую, все как полагается.
-- Р-руки прочь!
-- Как скажешь. -- Он послушно убрал руку с фляжкой за спину. Допрос – тяжелая вещь, и для этой самой воды еще придет время. Хотя, видит бог, как ему не хочется этого. Почему-то именно с этой навой – не хочется. – Послушай. Тебя взяли в поезде, в котором в Омель прибыл герцог ун Блау. Прибыл мертвым. Тебя нашли даже не просто в его вагоне – в купе, где он ехал и откуда отправился в свой последний путь. Там, где его нашли убитым, -- а в том, что его убили, я не сомневаюсь ни на секунду, -- следы навья. Твои следы. И я не спрашиваю тебя сейчас, твоих ли рук дело – его смерть. Это и там понятно.
Она молчала.
-- Я тебя спрашиваю – кто послал. Спрашиваю не как венатор Шеневальдской Инквизиции. Потому что ты знаешь, кто я.
Нава смотрела прямо ему в лицо. И так неожиданно было увидеть на этой чудовищной морде живые, человеческие глаза, что на мгновение Анджею сделалось жарко и тошно. Как, раны господни, как у нее могут быть такие глаза, когда она давно – не человек?!
Но дело было даже не в этом. Отчетливо, как если бы Анджей смотрел в эту минуту в чисто вымытое окно, он увидел – словно бы не своим зрением – Витовта Ингестрома ун Блау. Такого спокойного, отстраненного… как будто бы ничто уже не могло тронуть его, задеть, взволновать хоть сколько-нибудь… ничего, кроме одного-единственного желания. Снова оказаться там, в поле, у измазанной в мазут ступеньки вагона, и глядеть из-под ладони, как, осторожно ступая по обледенелым кочкам, уходит от него женщина. Оборачивается и манит рукой. Амалия.
Катарина Амалия ун Блау, урожденная Витте.
-- Ты – Катарина Витте?
Дикая, кривая улыбка. Подергивается слезой взгляд. Боже милостивый, неужели он угадал?
Но прежде, чем он услышал ответ, нава вскинулась и в одно мгновение оказалась перед Анджеем, отвратительно близко, почти у самых глаз мелькнули скрюченные пальцы рук с острыми грязно-желтыми когтями, горячее смрадное дыхание обожгло щеку и лоб.
-- Катажина, да. Катажина Вильчур. Нидская опера, десять лет назад. Ты не забыл меня, Гивойтос?
а еще мне любопытно будет поглядеть, чо бывает с человеком, которого покусала нава. у него тоже, как у вомпера, клыки отрастают? или что? в общем, они опять делают что хотят, а я сижу на бережку, наблюдаю трупы проплывающих заклятых друзей.
я скорее за фотофобию.
И ы, по прошествии последних трех дней сочувствую пану Кравицу очень.
Но все эти прелести - у тех микробов, которые выжили в борьбе с антибиотиками предыдущих поколений.
ну, сразу определимся, что навы - всегда только женщины, девочки. кроме того, собственно это явление имеет место быть только на тех территориях, которые райгард изначально, от сотворения мира, считает своими. в этих краях народ живет примерно как жила жмудь довольно долгое время после прихода христианства. то есть, пожалуйста, вот ваш христос, и мы в него кагбэ верим, но вот тут в углу у нас пяркунас и все остальное, и это наши святыни, и не лапайте их грязными лапами.
ну и вот, жители лишкявы в основном, если не страдают ПГМ в острой форме (а это редкость), тоже живут по такому принципу.
когда такой человек умирает, душа его не отправляется в рай или в ад, как это предписывает христианская традиция, а уходит за Черту. и дальше уже зависит от того, каким он был при жизни, сколько народу его помнит. чем сильнее и дольше помнят, тем больше у души сил оставаться как можно ближе к черте, то есть к границам нормального мира живых, и следовательно, дольше сохранять человеческий облик. чем дальше от черты - тем меньше человеческого.
когда совсем утрачивается память, мужчины становятся каким угодно хтоническим чудовищем, женщины превращаются в навок.
вот как-то так.
ну, я думаю, что может обойдемся чем полегче. жалко все-таки человека.
ух, страшно
Лучше полегче, да. От такой фигни и загнутся недолго, если вовремя не распознать, что за хрень. Некротический фасцит - болезненная штука, да и сепсис тоже не конфетка(