читать дальшеОсталась позади пустая площадь, густо заштрихованная дождевыми струями, вскипающие на лужах под каштанами пузыри, сбитые ветром, плывущие в потоках воды бело-розовые лепестки цветения и яростное небо, полное грозы и света. Юлия взбежала по ступеням высокого крыльца Святого Сыска, чувствуя, как в одну секунду на ней, несмотря на зонтик, промокает до нитки плащ, и строгое платье, и, кажется, даже белье.
Молоденький мнишек в темно-синем хабите вежливо придержал перед панной Бердар парадную дверь, и она впорхнула в вестибюль, на ходу складывая зонтик, с которого на гладкий мрамор пола обрушились целые озера воды.
-- Доброго дня, ясная панна! Дивно выглядите!
-- Спасибо, -- улыбнулась Юлия, отдавая мнишку зонтик и скидывая на руки насквозь мокрый плащ. Надо же, а казалось, что от машины до дверей – два шага. -- Я и не сомневалась!
-- Ах, ясная панна, сцена без вас опустела. Мы все теперь – как сироты...
-- Соболезную вашей утрате, Яцек, -- она легко погладила мнишка по щеке, и его лицо вспыхнуло румянцем, как у юной девушки. Задрожали, опускаясь, пушистые ресницы. Отчего мне не двадцать лет, вспыхнуло сожаление мимолетной искрой. – Хотите, я достану вам билет в Оперу? Ручаюсь, новая прима в “Лючии” просто остепительна.
Он смутился еще больше, так что Юлии сделалось жаль бедного хлопца. В самом деле, нельзя так испытывать человека.
Ее любили здесь. И хотя она не часто бывала в этих стенах, ее знал каждый даже самый последний кнехт, каждая прибиральщица и каждый привратник, что уж говорить о венаторах. Они никогда не видели в ней исключительно оперную диву или жену своего патрона, и за это она испытывала к ним горячую благодарность. Она была для них – Гиватэ, и так, вместе со всеми, нести это бремя ей было гораздо легче.
-- Пан Кравиц у себя? – бросила на бегу, по пути к парадной лестнице.
-- Не могу знать, ясная пани. Но вам стоит спросить в приемной. Во всяком случае, пан Страто на месте.
Она кивнула, почти не слушая. Ведь и спросила только затем, чтобы несчастный хлопец, который, кажется, имел несчастье сохнуть по бывшей мариенбургской приме, не чувствовал себя обойденным ее вниманием.
Два этажа вверх, потом бесчисленные коридоры и галерея, соединяющая старое здание с новым корпусом, выстроенным незадолго до последней Болотной войны – она знала этот путь наизусть, она могла бы пройти его с закрытыми глазами, но придется смотреть вокруг, растягивать в улыбке губы, чувствуя, как немеет лицо, отвечать на приветствия и поклоны и думать, что, кажется, на сцене было проще.
Почему-то именно здесь она всегда начинала сожалеть о том, что когда-то послушалась Яра Родина, уговорившего ее ступить на ту самую тропу в Волотовой Прорве. Но, наверное, в этом и есть высшее счастье: перестать принадлежать только самой себе, сделаться не просто частью человека, которого любишь… стать чем-то большим… Она не знала.
Когда панна Юлия вступила в галерею, ливень прекратился. Яркое солнце ударило в окна, слепя глаза, и поэтому она не сразу увидела человека, оказавшегося перед ней.
Он шел коридорами здания Святого Сыска, и встречные шарахались по стенам. Развевался за спиной тяжелый плащ, мерно бряцал о звенья пояса корд в богатых ножнах, подбитые серебром низкие сапоги мягкой кожи впечатывали шаги в каменные плиты чисто вымытого пола. В такт шагам звякали в свинцовых рамах и медленно замирали витражные стекла. Иссиня-черное небо заглядывало в окна, грозя вот-вот обрушиться грозой или неурочным снегопадом, и откуда-то из-за туч било яркое солнце, делая всю картину еще более призрачной.
Можно ли представить себе что-либо более нелепое, невероятное, чем явление пана князя Витовта Пасюкевича в стенах Святого Сыска? Вот уже два века как покойного, ушедшего за Черту безвозвратно… как выяснилось, все же – нет.
Он шел, и стылый запах тления и пепла тянулся за ним, как шлейф. Шли трещинами бронзовые щиты с охранными знаками, осыпалась штукатурка, мерзко скрипела под ногами.
И все это великолепие, весь смертный ужас разбились о полную ледяной вежливости женскую улыбку.
-- Мои приветствия ясной пани.
Юлия отвела глаза. Видеть, как пан Витовт склоняется над ее рукой для гжэчного поцелуя, было выше ее сил.
-- Панна Бердар, как всегда, великолепна.
-- Чего о вас не скажешь.
-- Что делать, ясная паничка. Что делать. Годы никого не щадят…
-- Так это – годы?! – искренне изумилась она, легко касаясь ладонью тронутой пятнами тления его чуги. – Простите, пане, но мне кажется – это прах.
-- Пани, однако, неласкова.
-- Трудно быть ласковой с человеком, который обещал мне вдовство раньше венчания. Пророчества ваши, как видите, не сбылись.
Он вскинул на Юлию желтые, рысьи свои глаза. И в этом взгляде, под пленкой неистового, жгучего презрения и ярости, она вдруг прочла – ужас, неверие в то, что происходит, отчаяние.
-- Так и конец времен еще не наступил, ясная панна.
-- Прах к праху, пепел к пеплу, земля к земле. Так, кажется? – Это был чин заупокойной молитвы, и в устах панны Бердар эти слова прозвучали донельзя кощунственно.
-- Все там будем, -- спокойно сказал Пасюкевич. – И я, и вы, и пан Кравиц. Кто раньше, кто позже, какая разница. Но я не думаю, чтобы пан Кравиц туда торопился. И поэтому ясная панна меня к нему сейчас проводит.
Ей понадобилось совсем немного времени, чтобы понять: ее держат в заложниках. Любое самое малое ее движение будет расценено как сопротивление, как попытка к бегству. А Витовт Пасюкевич – совсем не тот человек, который задумается, прежде чем стрелять вслед. Вот он идет, галантно поддерживая тебя под локоток, с таким лицом, будто патоки наелся, и только взгляд застыл мертво, да еще усмешка, если всмотреться, будто приклеенная.
-- Улыбайтесь им, ясная панна. Улыбайтесь, черт бы вас побрал.
-- А если нет, тогда что? – с безмятежным любопытством спросила Юлия.
Пальцы пана Витовта, до того нежно касавшиеся ее талии, сделались тверже железа.
-- Тогда мне придется ясную панну огорчить.
Юлия прикусила губу. Пожалуй, спорить с Пасюкевичем она сейчас не станет. Но любопытно, он сам хотя бы на мгновение догадывается, насколько смешны его угрозы?
Кругом люди, как назло, господи, откуда столько людей, как будто здание Святого Сыска – проходной двор… Никого не задеть при таком раскладе – немыслимая задача. Галерея заканчивается, сейчас будет выход на лестницу, потом еще этаж вверх и дальше огромное пространство парадной приемной главного венатора.
-- Пан Витовт, сознайтесь. К чему весь этот спектакль? Как будто нельзя было прийти спокойно, особенно если вам есть, что сказать…
-- Когда я захочу услышать от панны Бердар добрый совет, я сам его спрошу.
Он толкнул дверь.
Люди, собравшиеся в кабинете у большого стола, замерли и обернулись на звук. Юлия закрыла глаза.
-- Ты, собака!.. Отпусти ее и отойди на два шага! Быстро!
-- Господи, что происходит? Откуда он взялся?!
-- Панна Юлия, только не волнуйтесь! Все будет хорошо!..
-- Курва, твою же мать!.. Анджей, только ничего не делай прямо сейчас!.. – Это, кажется, Яр Родин, его голос единственный, который она способна различить в общем гвалте.
Как вы все мне надоели, подумала Юлия устало. Никто и никогда в этом гадюшнике не сможет ни до чего договориться. Ненависть и страх, сметающие все на своем пути. Не могу больше. Все.
Солнце било в глаза – острая золотая игла. Левой рукой, свободной от Пасюкевича, Юлия заслонила лицо. Успела краем взгляда увидеть, как ее тень, будто огромная птица, взлетела на стену, переломилась на стыке с потолком, выросла еще больше, заполнила собой всю комнату.
Онемели лицо и шея, и эта странная немота поползла дальше, точно ледяной коркой сковывая плечи, руки, добираясь до самого сердца. Юлия знала: если сейчас у нее была бы возможность взглянуть на себя в зеркало, она бы увидела, как из-под ворота платья, из-под муарового зеленого шарфа, обнимающего шею, ползет, заливая лоб, щеки, все лицо, серый, похожий на морозный рисунок, узор.
Она никогда не могла остановить это. И ненавидела себя в такие минуты. Потому что не умела противиться этой силе, превращающей ее из человека в морок из древних легенд. Ископаемый ужас, которому место в родовом склепе. Будь проклято все.
Звенит, осыпаясь, оконное стекло. Сверкающий водопад осколков. Следом падает люстра. Прямо на столе, на разбросанных в беспорядке бумагах, на огромной карте Лишкявы и Шеневальда, расцветает огромный костер. Кто-то падает, задетый стеклянной шрапнелью, кровь заливает нарисованные на бумаге поля, черные нитки дорог и синие – рек, точки городов, болота, заштрихованные темно-зеленым…
Где-то очень далеко, как будто сквозь толстый слой ваты, звучат слова молитвы. Рокочут камнепадом, многократно отражаются от потолка и стен, вырастают над горизонтом, как шквал.
Юлия с изумлением и восторгом обнаруживает, что – свободна.
-- Пригнитесь, пани Юлю! – чья-то жесткая рука толкнула ее в спину, после легла на затылок, заставляя вжаться лицом в жесткий ворс ковровой дорожки. Кажется, это Страто.
Широким языком плеснула вода. Запахло увядшими цветами. Это Яр, первым из всех очнувшийся, обернул на пылающий стол ведерную вазу с болотными ирисами.
-- Матерь Божия… Пани Юлю, с вами все хорошо?
Она сидела на полу, растрепанная и мокрая, и тупо смотрела, как мутными ручейками стекает со стола грязная вода. Как чернила мешаются с пеплом сгоревшей бумаги, вода подплывает кровавым, медленно увлекает за собой к краю стола измятый бледно-голубой лепесток…
Мир медленно возвращался. Юлия коснулась пальцами щеки – лицу было горячо и мокро. На ладони остался кровавый след. Она не обратила внимания.
-- Витовт шел, чтобы сказать вам что-то важное. Предупредить.
Анджей стоял перед ней на коленях. Протягивал в трясущейся руке платок.
-- Он позволил себе угрожать пани Гиватэ.
-- Анджей. – Юлия подняла голову. Очень хотелось заплакать, но в присутствии посторонних она не могла. – Посмотри на меня. Как мне можно угрожать? Чем?
Взяла из его рук платок, медленно утерла ползущую по щеке кровь. Шевельнулась. С шуршанием посыпалось с платья и с волос битое стекло.
-- Я… пойду.
-- Зачем ты приходила?
-- Не знаю. Давно не видела тебя. Хотела… посмотреть.
-- Посмотрела?
Все стояли в молчании, оцепенев, и Юлия испытывала к ним острую жалость. Ничего нет хуже, чем случайно оказаться свидетелем семейной сцены.
Вот только все, происходящее сейчас в этом кабинете, семейной сценой никогда не было.
-- Знаешь, -- сказала она. – Мне очень хочется верить, что однажды Райгард, прежде чем бить, научится слушать. Лучше было бы, конечно, чтобы он вообще прекратил свое существование, но до такого счастья я, кажется, не доживу. Не провожай меня, не нужно.
-- Хотя бы вы, Март Янович, меня выслушайте.
Каземат, в котором его разместили, находился на верхнем ярусе, выходил окнами на обрыв, заросший прошлогодним бурьяном. Где-то далеко внизу катила свои воды Кревка, прямая и стремительная в этой части русла, похожая на стрелу в самом начале полета. Край обрыва был огорожен колючей проволокой, хотя столбы, на которых она держалась, давно подгнили и покосились.
Низкие окна каземата почти вросли в пол, прямо за ними росла трава. Запутавшись в ее стеблях, тянулся к небу какой-то упорный одуванчик. Неистово желтый его цвет вызывал оскомину. Шел дождь, крупные капли щелкали по глянцевым резным листьям.
Март зачем-то вспомнил, как вот здесь же, только два года назад, разговаривал с Ярославом Родиным. Это было накануне Койданова, и тогда впервые за все время знакомства, если только можно было назвать этим словом все, что происходило тогда между ним и теми, кто представлял собой Райгард, Яр просил его о помощи. Вон там они стояли, над самым обрывом. Единственное отличие от сегодняшнего дня, если не считать расклада собеседников – это то, что теперь Март находится по другую сторону стен Святого Сыска.
Никогда, даже сделавшись частью этого мира, он не причислял себя к тому чудовищному механизму насилия, которым, по сути дела, весь Райгард и являлся. И теперь не станет, что бы там ни думали себе эти люди.
Он заставил себя обернуться от окна.
Даже и закованный в колодки, оставшийся в одной рубахе и портах, лишенный всего великокняжеского блеска, Пасюкевич был страшен. И дело было вовсе не в явных следах тления и смерти – они пятнали лицо и грудь, выступающую в разорванный ворот, обнимали шею, дышали стылой землей.
На этом лице жили только глаза. Горели лихорадочным огнем. Казалось: задержи взгляд хоть ненадолго, и они выпьют тебя до дна.
-- Как по-вашему, пан Рушиц, что на свете самое ужасное?
-- Вас ждет яма с вапной, -- проговорил Март. – И вы способны на пороге этого рассуждать о добре и зле?
-- Помните, как в одном из апокрифов пан Бог сказал одному из апостолов, что теперь тому придется делать добро из зла, потому что больше его сделать не из чего.
-- Я не силен в Тестаменте. Зато помню другое. Юродивый всегда лучше, чем палач. Пан Витовт, давайте перестанем говорить загадками, ни у вас, ни у меня попросту нет на это времени. Что вы хотели мне рассказать?
-- Пан Рушиц, скажите мне, как Гивойтос. Почему ведьмы никогда не бывают навами?
Март смешался. Это был тот самый вопрос, который он задал Анджею ночью после пасхальной службы в крошечном номере Толочинской гостиницы и на который так и не получил ответа. Тогда он и сам не знал, почему спрашивает. Но эта мысль была первой, толкнувшейся в голову, когда он увидел панну Михалину Раубич на озаренном вспышками самодельных петард костельном дворе.
-- Потому что в момент инициации ведьма переходит Черту и возвращается в мир живых обратно. Не живой и не мертвой. Ведьмой. Да?
Пасюкевич шевельнулся. Звякнула цепь, который были притянуты к стене его колодки.
-- Интересно, что бы пан сказал, если бы узнал, кто инициировал панну Раубич.
-- Сказал бы, что она умалишенная.
-- Почему – она?
-- Ведьмы всегда женщины.
-- Панну Михалину инициировал я. И даже в посмертном сне не могу себе представить, чем это обернется.
Он стоял и тупо смотрел за окно. На одуванчик, вздрагивающий под дождевыми каплями.
А потом ливень хлынул стеной.