читать дальшеКак кораблик над волной, под флажком на шесте,
Ты играла глубиной, видя смерть в темноте.
Свет на бисерный браслет, бусы из муравьев,
Поцелуй по имени «нет», платье – рой воробьев.
И слезы на глазах…
Куколка, куколка станет бабочкой,
Девочка, девочка станет женщиной.
Что же, что же ты, моя лапочка.
Все будет так, как оно обещано.
Июль 2005 года
Толочин, округ Омель.
Лишкява, Мядзининкай.
— Ну что, допрыгалась? Думала, пан бог сотворил одну такую цацу, что ей все нипочем? Вставай уже и иди гляди, чего натворила!
Катажина приоткрыла один глаз, и в него немедленно впилась солнечная иголка. Тогда она зажмурилась, полежала, уткнувшись лицом в подушку, опять приподняла голову. Солнечные пятна на чисто вымытых досках пола, на домотканых пестрых половиках, что тянутся из одной горницы в другую, а оттуда цветной дорожкой бегут в сени, где черный зев печки, и горкой сваленные поленья и мелко наколотая березовая лучина, и кошки сидят на широком подоконнике между горшков с геранью, ловят чуткими носами невесомую пыльцу, что сыплется с букетиков сухих трав, привешенных тут же, на леске, натянутой по самому верху оконной рамы.
Одеваясь, она слышала, как ходит по горницам тетка Гражина, яростно ворочает горшками у печки, и от этого ей было так страшно, так жутко отчего-то, и невозможно представить, как она сейчас выйдет сначала на веранду, а потом на крыльцо, и босиком по горячей затравелой дорожке пройдет до калитки…
— Всех женихов вокруг себя разогнала? Вот, любуйся теперь!
Она проследила за гневным теткиным жестом.
У калитки, привалившись круглым оранжевым боком к заборному столбу, в траве лежала тыква. Гарбуз, как здесь, в Толочине, говорят. Огромная тыква с еще свежими, широкими и будто обметанными пушистой бахромой, листьями, и завивающимися плетьми усов. Словно только что снятая с грядки.
Тыква.
В июле.
Катажина присела на нижнюю ступеньку крыльца и закрыла глаза.
***
Сентябрь 2005 года.
Толочин, округ Омель.
Лишкява, Мядзининкай.
Он сидел на ступеньках библиотеки, откинувшись спиной и затылком к перилам лестницы, и сосредоточенно перебирал в зубах сухую травинку. По-августовки жаркое еще солнце светило ему прямо в лицо, заливало белым огнем волосы, загорелые скулы, делало особенно синими глаза. Он очевидно скучал и томился от жары.
Два его приятеля точно так же скучали поблизости – один тощий, с темными волосами, в очках, а второй такой же светловолосый, но глаза серые, взгляд устремлен внутрь себя. Странное выражение лежало на его лице: как будто он не здесь, а где – бог весть. Будто отделен от всех прозрачной стеной.
Незамеченная, Катажина стояла в тени под липой, разглядывая всю троицу. Пыталась понять, кой черт принес их сюда и кто они такие. Явно не местные – всех местных кавалеров она знала наперечет, но эти трое не выглядели ухажерами. Ни цветочка в руках, ни улыбочки… эти улыбочки, выжидающие, оценивающие, будто взвешивающие тебя на невидимых весах, она выучила за время своего житья в Толочине наизусть и ненавидела просто до судорог.
На столичных тоже не похожи: лоска явно не хватает, и одеты просто, но не по-деревенски.
Больше всего они походили на студентов – Катажина много повидала таких в Лунинце, они любили захаживать в магазинчик пана Бальцера, интересовались старыми книжками, и некоторым из них Катажина даже такие книги припрятывала, когда кому-нибудь из городских старух приходилось выставлять свои раритеты на продажу… но для полного сходства все равно чего-то не хватало.
-- Панна!.. Эй, панна, а мы вас видим! Идите к нам, панна, мы не укусим!
Ну вот, заметили. Теперь не отделаешься.
Пришлось выйти из-под липы, сделать равнодушное лицо и подняться по залитым солнцем ступеням, стараясь не задеть хотя бы краем подола этого, синеглазого, который даже не шелохнулся, несмотря на катажинино появление. А то потом весь поселок будет судачить, что панна Доманская – гордячка и выскочка – сама первому встречному на шею вешалась. А судачить станут непременно, и всегда найдется тот, кто видел «вот этими своими глазами», даром что сейчас вокруг ни живой души.
-- Панове?..
Ключ, как назло, запутался в складках ткани и никак не желал доставаться из кармана. Синеглазый глядел снизу вверх, чуть кривил смешливый рот – но по-доброму, без всякого подвоха. Может, зря она его опасается?
-- О, а панна, стало быть, библиотекарка? – обрадовался тот, что в очках. – А мы тут ждем, ждем, уже все крыльцо просидели…
-- Да ну, Петичка, брось! Разве такая ясная панна может быть библиотекаркой? Или ты библиотекарок не видал никогда? Они все как воблы сушеные, от учености глаза к переносице…
-- И тем не менее, панове… -- Катажина попыталась было возражать, но не тут-то было!
Синеглазый усмехнулся:
-- А пускай панна тогда скажет, что за профессия такая – на вторую букву алфавита начинается…
Катажина ощутила, как мгновенно, против воли, заливает румянцем лицо. Эту загадку она знала – совершенно неприличную на первый взгляд, но, тем не менее, имевшую вполне невинный правильный ответ.
-- Сашка, уймись, -- велел третий, про которого Катажина с самого начала подумала, что он будто не принадлежит этому миру. – Простите его, панна. Что возьмешь с дурака…
Он развел руками, извиняясь за неуместную шутку, и взглянул в лицо Катажине. Серые длинные глаза, ресницы – барышне впору, и сердце обрывается вниз, сладко и тошно.
Жизнь моя кончилась, подумала она отстраненно, как будто и не с нею все это было.
Следующим утром он все так же сидел на ступенях библиотечного крыльца, только на этот раз рядом, обернутый в газетку, лежал пышный букет георгин. Георгины были лиловые с белой каймой и малиновые, с острыми лепестками, махровые, тяжелые от воды. Роскошные. Такие водились только в одном палисаде на весь Толочин – у тетки Аукштыни, это Катажине было известно совершенно точно.
-- Вам говорили, что воровать нехорошо? – вместо приветствия поинтересовалась она. – И подвиньтесь, пан Алесь, вы мне двери открыть мешаете.
-- А с чего панна решила, будто я краденые цветы дарить стану?
-- С того, что пан вместе с товарищами обретается при школе, а там…
-- А там на клумбах только облезлые палки торчат. Это вы хотели сказать, Катажина Виноградовна?
-- Леонгардовна, -- поправила она спокойно, понимая, что причина этой оговорки – не забывчивость, а исключительно желание ее позлить. Ну, так этой радости она не доставит.
-- Пан Алесь у нас склеротик, -- заметил издалека непочтительный Петичка. Подошел и остановился у крыльца, зевнул, прикрывая ладонью рот: по утреннему часу было холодно, и от ползущего по земле тумана так и клонило в сон. – Пан Алесь не то что имя панны правильно запомнить не может, но и даже не в силах вспомнить, что имя по отцу не в традициях родного края.
Сашка зыркнул на него синими глазищами, но смолчал. Однако же не удержался от того, чтобы из-за спины не показать Петичке кулак. Катажина заметила, неодобрительно качнула головой.
-- Ты цветы-то панне уже отдай, -- насмешливо сказал Антон.
Катажина молча приняла тяжелый, обтекающий холодными каплями букет. Спрятала лицо в мокрые, горько пахнущие лепестки – только чтобы не встречаться с ним глазами. И не сразу поняла, о чем он спрашивает.
… ну разумеется, панна не ошиблась. Студенты Лунинецкой академии, в Толочине у них практика, как у всех на первом курсе. Собирают народные предания и сказки, и полагают, что уездная библиотека будет им в том весьма полезна, потому как где же еще обитать народному духу, как не в этих стенах. И панна Доманская, как заведующая, может оказать им неоценимую помощь, они от всей души надеются на ее благосклонное внимание и полагают, что уж ей-то точно найдется что рассказать.
Они окружили кафедру и стояли, улыбаясь и глядя на нее ясными глазами. Солнечные лучи лежали на медовом полированном дереве стола, на многочисленных книжных полках, на вытертых плашках паркета.
Предания, сказки, легенды. Местные ужасы.
Неужели панне Доманской нечем им помочь?
Не помня себя, она сбежала со ступенек.
-- Простите, панове. Простите меня…
Облака шли над Ислочью – подсвеченные снизу солнцем бело-синие громады. Как летом, когда воздух тяжел и неподвижен от зноя, и нет сил даже шевельнуться. Лежи навзничь в траве и смотри, и слушай, как где-то высоко в поднебесье звенит какая-то птица.
Так выглядит свобода. Для тех, кому она доступна. И, к сожалению, это – не ты.
-- Панна Катажина. Чего вы испугались?
-- А кто вам сказал, что я испугалсь?
-- Люди, которым нечего бояться, ведут себя… несколько иначе. Так мне показалось.
-- Пан Марич говорит так, будто он венатор Святого Сыска, по меньшей мере, -- сказала она и зачем-то повернула голову. И тут же поняла, что сказала лишнее.
В старом парке над Ислочью было сумрачно и сыро, и пахло опавшей листвой. Уходила в сентябрьское синее небо башня старой сахароварни, и сосны с черной иглицей столпились на пригорке так тесно, что можно было коснуться ладонями широченных стволов с растрескавшейся медной корой, если развести пошире руки. Антон подумал еще, что это до ужаса похоже на Лунинец, где он провел все детство, вырос там и знал наперечет все тропинки, все закоулки… где его бабушка любила стоять на обрыве и смотреть через реку на призрачный Омель… и воздух пах сиренью весной и земляникой и хвоей – летом.
Толочин – словно отражение в озерной глади.
Вчера, блуждая по окрестностям поселка, они с Петичкой вышли к старой мельнице на задах костела. Там был круглый ставок с перекинутым через него горбатым мостиком, заросли камышей у топких берегов и узкя полоска белого песка совсем рядом с уходящим в воду мельничным колесом. Красиво, как на открытке… и почему-то жутко. Как будто кто-то глядит из черной глубины – в самую душу.
Немудрено, что и панна Катажина не в себе… если тут такое творится, кто хочешь умом тронется.
-- Видите ли, пан Марич, я не оговорилась. Мне действительно есть чего бояться. И про Святой Сыск… вы, конечно же, правы. Такие сравнения может делать только тот, кто знает, о чем говорит. Ну так вот, я – знаю.
-- Вы нава?
-- Иногда мне кажется, что да. Хотя бы потому, что живой я себя не чувствую уже довольно давно. Через полтора месяца будет ровно год как.
Не спрашивая позволения, Антон взял ее за запястье, быстро нашел пульс, замер, шевеля губами и прислушиваясь к биению крови. У него были твердые и горячие пальцы, как если бы он перегрелся на солнце.
Почему ей все время кажется, что на дворе лето?
-- Я полагаю, панна шутит. И очень напугана. Я ничего не понимаю ни в навах, ни в чем таком…
-- Вы помните события прошлой зимы в Лунинце?
Он ответил не сразу – все смотрел перед собой, напряженно сведя к переносице брови, и ей так хотелось разгладить пальцем эту складку, и вообще сделать что-то такое, чтобы он если не улыбнулся, то, по крайней мере, успокоился… ей казалось, что она целую вечность знакома с этим слишком серьезным, будто запертым за стеклянной стеной юношей, и можно рассказать ему о себе все и ничего не стыдиться…
А он в эту минуту думал о том, что совершенно не помнит ничего из того, что было с ним чуть больше года назад. Какие-то школьные незначительные проблемы, контрольные, споры о том, в какой университет поступать – сам для себя он давным-давно все решил, но они втроем, с Сашкой и Петичкой, договорились, что и дальше учиться станут вместе, и Сашка с присущим ему упрямством и прямотой уговаривал их, что история и право – совсем не то, что подходит нормальному человеку… эти споры, и жаркая дурнота инфлюэнцы, малиновое варенье, впустую потраченные зимние каникулы, завитки на синих обоях над кроватью, испарина, ларингит… а в это время, оказывается, люди пропадали бесследно, и никто не понимал, что происходит, и зло накрывало город, кралось по сугробам мягкими лапами, беззвучное, безымянное, неназываемое…
Как он мог не знать об этом?!
-- До сих пор не знаю, как я спаслась… -- сказала Катажина и улыбнулась. Улыбка вышла слабой и вовсе не веселой. В эту минуту панна Доманская понимала, как отчаянно, невозможно себе врет.
Ты отлично знаешь, как именно ты спаслась. И кто тебе помог. И чем ты заплатила за эту помощь.
Ты заплатила – собой. И в этом, на самом деле, нет никакого спасения. То, что с тобой происходит – это и есть самый худший ад. И не надо думать, что этот мальчик, так странно оказавшийся рядом с тобой, хоть что-то изменит. Даже несмотря на то, что он так похож на того человека, сперва купившего тебе билет на станции в Лунинце, а потом везшего тебя в машине от Белыничей до Толочина и обещавшего приехать на твою свадьбу.
И кстати, о свадьбе.
Не воображай, что ты свободна. Не забывай о тыкве у калитки. Жизнь твоя кончилась еще тогда, когда ты едва не утонула на мельнице весной. Все, что было потом – всего лишь отсрочка. Это тетка Гражина ничего не поняла, списала все на глупые шутки твоих кавалеров. Посватались, мол!.. Но ты-то отлично знаешь, как все будет.
Тогда ей сказали, что она трусиха, лживая дрянь, у которой и души-то нет, чтобы рассуждать о том, бессмертная ли эта самая душа. «Восьмого сентября ты встретишь человека, который изменит всю твою жизнь. И тогда я приду за тобой».
-- Пан Марич помнит, когда мы в первый раз встретились?
Он наморщил лоб, вспоминая, принялся шевелить губами, подсчитывая дни.
-- Позавчера, кажется.
-- А число какое было?
-- Сегодня десятое, стало быть…
Катажина отвернулась и закрыла лицо руками.