читать дальшеХальк прочел письмо и осторожно сложил и спрятал в конверт ломкие листы. Поглядел на конверт. Судя по штемпелю, так и есть: отправлено в сентябре, а теперь, слава богу, апрель на исходе. Больше полугода прошло, черт бы побрал митральезскую почту. Теперь письма доходят людям за секунды, стоит две кнопки нажать, но то ли дело, когда речь идет о бумаге.
Можно ли надеяться, что Майронис его дождался? Хотелось бы в это верить.
Сквозь уличный шум, доносящийся из распахнутого окна, сквозь травмайные звонки с бульвара, собачий лай и шарканье дворницкой метлы он услышал звук поворачивающегося в замке ключа. Должно быть, Марина пришла со своей не то выставки, не то ярмарки, -- она объясняла перед уходом, а он не понял и не стал вникать. Бывает, что человеку нужно выгулять собственное литературное реноме. У нее там поклонницы, поклонники, издатели и еще бог знает кто. Но эта самая не то выставка, не то ярмарка началась что ли в полдень, а сейчас уже дело к вечеру. А он даже забыл, что уже можно начинать волноваться. Скотина бесчувственная. Сейчас достанется ему на орехи.
-- Марина?
-- Слушай, я его убила! – прокричала она через всю квартиру. В голосе было гордости столько, как если бы Мариночке на этой самой ярмарке вручили медаль за заслуги перед отечеством и литературой первой степени. Кстати, всегда было интересно, что именно первой степени: медаль, отечество или литература? И какова, скажем, литература второй степени. – Я его убила, а тебе наплевать, что ли?
-- И тебя посадят? – спросил нежный супруг, выдвигаясь в прихожую.
Мариночка на мгновение перестала возиться с ремешком туфли и подняла глаза. Супруг привычно возвышался в проеме, подпирая плечом косяк.
Столько лет прошло, а надо же, подумала мона Пестель, привычно завидуя себе самой. Выведи его в люди, да хотя бы на эту самую холерную ярмарку – поклонницы налетят, разорвут на клочки, на тряпочки. Интересно, сам он хоть на вот такую капельку отдает себе отчет в том, как выглядит? Сколько ему лет? Черт, она всегда была слаба в арифметике, а учитывая все здешние фокусы со временем, пространством и материальной культурой вообще… тьфу, откуда и слов таких понабралась, а ведь приличная женщина.
-- Меня издадут, -- сказала она, наконец расстегнув проклятую туфлю и швырнув ее под вешалку. – Это гораздо лучше. Садись, я тебе прочту.
С воодушевлением мона Пестель выхватила из ридикюля блокнот, отлистнула густо исписанные страницы.
-- Вот, нашла. Слушай.
"Люстра была роскошная, метров в семь высотой, к ее центральному бронзовому стержню крепились три кольца из позолоченной бронзы, одно, нижнее, поменьше, два других — значительно шире, на бронзовых рожках и кронштейнах держались стаканы для ламп и подсвечники. И все это было — в хрустальном саду. Хрустальные букеты, подвески, гирлянды цвели и играли всюду. Смотри на них и забудь обо всем... Люстра стала быстро снижаться. Она висела на металлической цепи, цепь скрипела, вздрагивала, Данилов понимал, что люстра может вот-вот сорваться..."
Если бы мона Пестель была ясновидящей или обладала иными чрезвычайными способностями, она бы увидела: прямо сейчас, в эту самую секунду трехъярусная люстра, подвешенная к потолку в том самом дворце культуры, покачнулась, расплескивая угасающее солнце тысячами хрустальных подвесок.
И грянулась с высоты десятиметрового потолка!
Разлетелись брызгами осколки, выбитые паркетные плашки, загудела освобожденная от тяжести подвесок бронзовая штанга.
И в ту же самую минуту завибрировало, пошло трещинами стекло в огромном, от пола до потолка, окне – и лопнуло, потекло водопадом стеклянной крошки. Но прежде, чем она осыпалась на пол, огромная черная птица метнулась из фойе наружу – и пропала в путанице лип и тополей в ближнем парке.
-- Слушай, я давно хотела у тебя спросить.
-- Спроси.
-- Только не злись.
-- Я не особенно и собирался.
В смысле – на дураков не обижаются, хмыкнула про себя Маринка, но тут же запретила себе и дальше думать в подобном тоне. Если так думать, все непременно закончится скандалом, и кому это нужно. В конце-концов, за столько лет брака даже скандалы надоедают. Или еще рано себя хоронить? Сколько лет она замужем? Боже милостивый, всего шесть лет.
-- Ладно, -- покладисто сказала Маринка и отложила пыльную тряпку. Подумала и отхлебнула чаю из забытого на откинутой крышке секретера стакана. Чай пах пылью и почти выветрившимся коньяком. "Есть мнение – не чай он там пьет!". Стало смешно.
-- Я спрошу. Почему ты ничего не пишешь?
-- Кто тебе сказал такую глупость? – не поворачивая головы, поинтересовался драгоценный супруг. Но стакан на всякий случай подвинул от Мариночки подальше.
-- Сама придумала. Или я не права?
-- Не права, -- сказал он, наконец отрываясь от своих бумаг. -- А чем, по-твоему, я занимаюсь?
-- Ну-у… я же не слежу за тобой каждую секунду. Почем мне знать, чем ты занят. Может, пишешь, а может, девиц водишь.
-- Через окно. Тут как раз невысоко. Ты это хотела сказать?
Вот, подумала Мариночка. Мы уже скандалим. Слово за слово – и прямо сразу все оскорблены и уязвлены в самое сердце. А она же ничего такого не хотела.
Или – он так шутит?
Надо признать, у ее мужа довольно своеобразный юмор. За годы брака пора бы и привыкнуть. И не надо вот этого сарказма даже в мыслях. Скорей всего, так оно и есть: когда голова забита совершенно другими вещами, недосуг выискивать подходящий способ пошутить, слова там подбирать, заботиться о чужих эмоциях.
Он такой, какой есть. Другого не будет.
-- Я хотела сказать, что если бы ты писал, ты бы печатался, -- терпеливо объяснила Марина. Очень тянуло еще раз отхлебнуть из стакана. Если продолжать в том же духе, она скоро превратится в старую алкоголичку. -- А раз публикаций нет, то это значит, что публиковать нечего. Вот я и спрашиваю – почему ты перестал писать?
-- Нет, но с чего ты взяла?!
-- Что я, дура, по-твоему? Или я не понимаю, как устроен… литературный процесс?..
-- Смотри, -- сказал Ковальский, вставляя ключ в замочную скважину одного из отделений секретера. -- Я тебе покажу литературный процесс. И это сейчас не о том, что подсказывает твоя разгоряченная фантазия.
Очень ты знаешь, что там у меня с разгоряченной фантазией, подумала Маринка с досадой, но вслух произнести не успела ни слова.
Видимо, он как-то неловко дернул крышку, и кипы сложенных одна на другую картонных папок сдвинулись, поехали вбок, еще мгновение – и бумажный водопад хлынул на ковер.
В глазах зарябило от белых листов, плотно убитых машинописью, покрытых чернильными и карандашными строчками.
Текла и текла бело-чернильная река.
Маринка стояла и смотрела, в изумлении зажав кулачком рот.
-- Здесь два романа, что ли две или три повести, а рассказы я уже и считать перестал. За пять с половиной-то лет еще и не то нарасти может. Так что ты ошиблась, сердце мое. Я пишу, еще и как. И некоторые отдельные граждане, которые никак не могут перестать делать нервы своему редактору, могут мне позавидовать. Ну, ты завидуешь?
-- Да пошел ты!
Мариночка решительно высвободилась из объятий. Что вообще за манера у человека решать все семейные проблемы поцелуями? Чмокнул в щечку – и ты сразу должна стать счастливой и спокойной. Так, что ли?
– Если ты вот все это написал, то объясни мне ради бога, почему оно лежит тут все мертвым грузом? Или ты решил гордо помереть, а потом после твоей кончины все это найдут и я сразу стану миллионершей, как… черт, забыла слово…
-- Правообладательница.
-- Да! Именно!
-- Но гордо помирать пока не входит в мои планы.
-- Тогда почему?!
-- Ты правда хочешь, чтобы я тебе это сказал?
-- Ковальский, черт тебя подери! Я хочу услышать правду, какой бы она ни была.
… После бесконечного ливня наконец проглянуло солнце. Когда Маринка открыла глаза, она даже сперва не поверила: золотой осенний свет заливал комнату. Через приоткрытую оконную раму было слышно, как во дворе радостно верещит малышня. Поди, за две недели дождей уже и забыли, как это – по асфальту скакать.
Астры на столике у кровати. Синие, малиновые, лимонно-желтые. Огромный, похожий на махровый шар букет. Солнце разбрызгивает щедрые брызги, проникая сквозь грани толстостенной хрустальной вазы.
Любопытно, кто такой заботливый?
И почему так болит все тело, как будто ее опять избили в этом холерном жандармском участке, а во рту будто помойные кошки ночевали? И кто сменил белье на кровати? Вчера вечером вроде было другое – зеленые в мелкую розочку простыни, Саша еще злился – ужасное, мол, мещанство, -- а потом смеялся. Или это было не вчера?
Дверь в спальню была прикрыта неплотно. Но было слышно, что из коридора доносятся голоса. Коридор длиннющий, отсюда, из комнаты, черта с два что расслышишь. Вставать было не то чтобы лень, но Маринка как-то осознавала: если встанет, спустя пару шагов непременно упадет. Слабость такая, что и руки не поднять.
Когда ей было, что ли, десять лет, она неожиданно для всех загремела в городскую больницу с острым аппендицитом. Спаслась только чудом, да и то потому, что хирургическая бригада еще не успела разойтись по домам. Все как-то обошлось, но это состояние после эфирного наркоза, эту дурноту, ледяные ступни и ладони, этот мерзкий привкус во рту она запомнила на всю жизнь.
И то, как она чувствует себя теперь, похоже на те ощущения как две капли воды.
Или… она не дома?!
Борясь с подступающей к горлу тошнотой, Марина села на кровати. Так и есть. С чего она решила, что дома? Белые стены, чужая кровать, астры только вот, да… высокий, яркий от солнечного света потолок, белая же дверь со стеклянными вставками.
Нагретый солнцем линолеум. Какое, оказывается, счастье стоять на теплом полу ледяными ногами.
Придерживаясь, насколько хватало руки, сперва за кровать, а после за оставленный посреди палаты стул, потом за умывальник и наконец, за дверной косяк, Маринка выглянула в коридор. Никого она там не увидела, но голоса, которые ее разбудили, все же существовали где-то в пространстве, причем поблизости.
Интересно, если вот так осторожненько пробираться по стеночке, какова вероятность, что через десять шагов она хлопнется в обморок? Или что ее поймает какая-нибудь медсестрица и вернет обратно?
Они сидели в конце коридора – на широком подоконнике, почти одинаково поджав ноги и выставив вперед худые колени. Ее муж и маршалок округа Эйле Ян Сваровски. Удивительно похожие друг на друга.
Посередине на подоконнике в глиняном горшке возвышался раскидистый фикус, и это было просто отлично, потому что позволяло по вполне уважительной причине не смотреть друг другу в глаза.
-- Ян, сходил бы ты к ней. Я… я не могу.
-- Боишься? – спросил маршалок Сваровски.
-- Нет. Просто не представляю, как… о чем говорить. Ты знаешь, о чем принято разговаривать с женщиной, которая только что потеряла ребенка? Моего ребенка, если ты забыл.
-- Я не забыл, -- проговорил Ян едва слышно, Маринка догадалась о смысле его слов больше по движению губ. – Но с другой стороны, а чего ты хотел? Или ты не знал, что при Вторжении так бывает? Ничьей вины тут нет. Ни твоей, ни ее, ни еще чьей-нибудь. И абсолютного текста в том числе, если это тебя волнует.
-- Ты утешать меня пришел?
-- Я пришел тебе сказать, чтобы ты прекратил валять дурака.
-- Собственно, именно это я и собираюсь сделать, -- сказал Ковальский, и Маринка, наблюдавшая за ним из-за поворота больничного коридора, вдруг ощутила, как по спине стройными рядами маршируют мурашки. Оказывается, то, что она раньше принимала за литературную метафору, причем самого дурного вкуса, так же реально, как эти стены, солнце и все остальное.
-- Если последствия абсолютного текста именно таковы, то к чертовой матери тогда весь этот балаган.
Ян подавился заранее заготовленным ответом и молчал, в некоторой оторопи глядя на своего собеседника.
-- Ты собираешься перестать писать?
-- Зачем. То есть, если бы это было в принципе возможно, то – да. Но мы оба знаем, что это проще удавиться, результат-то один и тот же. Но сделать так, чтобы абсолютного текста в этом мире было как можно меньше, мне вполне по силам. Теперь-то, когда стены между Словом и миром нет, спасибо моей покойной супруге…
-- Ты что городишь?
-- А ты не знал? – в свою очередь удивился Ковальский. – Там, на плотине…
-- А кто бы мне рассказал?
-- В самом деле. Прости.
-- Послушай. Я, как принято говорить, уважаю твои чувства, и все остальное… но как ты намерен все это устроить и остаться в здравом уме и твердой памяти? Ты же не господь бог.
-- Ты думаешь? – спросил Хальк и как-то так улыбнулся краем рта, что ошеломленный Ян замер, а потом, пытаясь прийти в себя, осторожно потянул очки с переносицы.
И пока они там молчали, приходили в себя и думали каждый о своем, Маринка стояла, прислонясь спиной к горячей от солнца стене и неспешно пыталась собраться с мыслями.
Но никак не выходило. Кроме беспощадного знания о том, что она только что потеряла ребенка, и виной тому – все эти игры в бытовую магию, в абсолютный текст, холера на него и чума, как это может быть, когда никакого абсолютного текста нет, она всю жизнь только и делает, что пишет книги, и ничего такого не видела, и даже тот единственный роман… нет, все равно не бывает!.. Но больница, и эта отвратительная застиранная до прозрачности сорочка, и босые ноги, по которым на линолеум течет кровь…
Она плохо помнила, что было потом. От всех этих слов, от осознания того, что произошло, с ней сделалась истерика, и Саша с Яном вдвоем не могли ее удержать, набежали медсестрицы, каталка, резиновый жгут на руке повыше локтя, игла входит в вену, выталкивая в стеклянный поршень шприца густую черную кровь, и морфин смешивается с ней, расслаиваясь стеклянистыми струйками…
Ненавижу, кричала она, ненавижу… и засыпала, отлетала в небытие.
Это и есть та самая правда?!
-- И с тех пор – ничего? Из-за меня?
-- Это у всех женщин так принято – считать себя центром мира и первопричиной всех событий? Или только у тебя?
Тянет за руку, усаживает на колени, обнимает, тихонько дует в висок – так, что хочется умереть не сходя с места.
-- Не смей мне голову морочить!
-- Ну, если честно, то нет. Одну повесть все-таки напечатали, но я не имею к этому никакого отношения.
-- Как это?
-- Я потерял рукопись. Давно, еще в Руан-Эдере. Кто-то ее нашел, решил, что ничья. Перевел, как умел – плохо перевел, кстати! – отдал в печать. Потом спохватились, авторский экземпляр прислали с извинениями. Но тираж уже не поправишь… в общем, моего имени на обложке нет, и слава богу.
-- Покажи.
-- Тебе придется слезть с моих колен.
-- Обязательно?
-- Мона Пестель, вы ведете себя, как…
-- Как пошлая девица, я знаю. Я всегда мечтала побыть именно ею. Нельзя же писать про то, чего не испытал на своей шкуре. Ты что сидишь, как истукан? Я думала, ты станешь помогать несчастной женщине…