- так, ну тут менты опять порнуху прислали. - в смысле? - ну, отчет по порнографии. будем заметку писать? - только если с картинками. - с гифочками. - оооо! - йа-йа, натюрлихь.
а я сижу тут, грызу атчод сбербанка рф. а они веселяццо. придурки жеж...
а сегодня один добрый человек пришел ко мне в жужычьку да и спросил: а что мол такого, почему это нобилю зазорно с ведьмой дело иметь. вроде бы сословных препятсвий тут никаких, а про религиозные заморочки как бы речи и не ведется. и я на жеппу сел тихонько. ну, если разбирать вот этот конкретный случай. вроде бы понятно, что девица - из крестьян. это раз. вроде бы понятно, что не из свободных, раз пришел пан, папашу ее убил, все себе забрал, а с девицей связываться побоялся, раз она такая ненормальная. это два. ну и три. понятно же, что речь таки не за язычество замшелое, а за таки белорусскую медиевистику. и народ там вообще-то в церкву ходить привык. а тут ведьма. это три. и что вот, я должен все это объяснять? разжевывать и в рот класть? или может таки человек прав, а я чего-то не понимаю... я всегда смущаюсь как автырь, когда мне такие вещи говорят и сомневаются в очевидном.
Ей снилось страшное. Бушевало пламя, вскипала горячими пузырями гонтовая крыша хаты, яблоня-дичка тянулась из огня обугленной веткой, с треском рвалась на плече сорочка, и на следах, что оставила после себя плеть, набухали рябиновой низкой капли крови. «Если сова днем прокричит…» Стекла в окнах церковки были зелеными и розовыми, сквозь них лилось майское солнце. «Божий день чистенький, как вымытый…» и вдруг хриплое «Ку-га!..». Чья-то глупая шутка, или помстилось? Бросилась к дверям, путаясь в подоле праздничной сукни. На дворе скинула поршни – и бежать. Задыхалась. Падала в пыль, вскакивала и вновь бежала. На повороте увидела огонь. И пошла, вытянув руки – как слепая. Почему-то врезалось в память, как на яблоне скручивались от огня цветы. А на тех, что под яблоней лежали – и не взглянула. Потом говорили, что отец отстреливалося пока мог, да так и сгорел в доме. Расплавленное дуло его фузеи нашли потом на костях. Так и похоронили. А остальных вытянули во двор. Глумились, конечно. Тут же и убивали, тут же и пили. На нее сперва даже и не взглянули. Стояла под яблоней, будто и не в себе, не убегала. Имя… имя его так хочется забыть. А никак. И лицо, лицо она помнила – в красно-синих пятнах от многодневной пьянки. И глаза – пустые. -- Девка! За наследством пришла, а? Его шатало. От крови, вина и победы. Он не стал убивать ее сразу. -- Девка. А говорят, плясать умеешь. Попляши мне. Может, пожалею. -- Брось, Кроер, -- крикнули ему. Но он был упертый, пан Константин Кроер, владетель этой бедной вески и еще многих других, на сотню верст в округе. Упертый и жестокий, как хорь, и не помнящий себя от вина. Лешка помнила еще, как он рванул на ней сорочку. Больше не помнила ничего. Но те, что были рядом, увидели вдруг, как девка выскользнула из рук пана Костуся, ловко, будто кошка, вскарабкалась на яблоню. Кроер полез было за ней, но Лешка успела пробежать по длинной ветке, что тянулась вдоль земли, оттуда вспрыгнула на пылающую крышу. Перегоревшая ветка не выдержала, сломалась, рассыпая искры. Девка с бешеным хохотом схватила головешку, швырнула в пана, тот с воплем свалился с дерева. Как одержимая, скакала она на крыше, ревело пламя и стреляло искрами, с черным дымом сливались растрепанные косы, а изо рта рвался крик, которого Лешка не слышала. Кто-то завыл: -- Стреляйте! Снимите ведьму! Донесет! Ружья тряслись в руках. -- Ведьма! А-а!!. Проклянет! Они бросились прочь. Лешка не видела – все плясала под слышную ей одной безумную песню, под треск пламени и рев огня. Наконец замерла, соскочила вниз, прошла несколько шагов, шатаясь, будто слепая, упала лицом в обуглившуюся от жара траву. И сейчас же крыша провалилась внутрь, огонь шибанул вверх, завершая все. Говорили, что она потеряла разум. Знали, кто виноват, и жалели ее. А еще потому, что верили: на таких, как она, почивает благословение божье. Будто такие живут не на грешной земле, и пан Бог говорит с ними лицом к лицу, милостиво приклоняя к сирым слух, и они могут отмолить у него для других хоть малую толику рая. Потому ей, смущаясь, совали в руки кусок хлеба, наливали кружку молока, приносили мед и сыр. И Лешка едва не плакала от нестерпимой этой милостыни, старалась отблагодарить, как могла. Научилась привораживать любовь, узнала силу трав и зелий – нужно же было лечить обожженные ноги, -- а еще видеть то, что будет завтра и через года. И люди пошли к ней. Помогли отстроить старух хату на берегу Днепра, под яворами, и Лешка осталась там, потому что не было лучшего ей пристанища, да иного она и не хотела. Она не была безумицей, люди ошибались. Она помнила все, но когда огонь звал – ничего не могла с этим поделать. Шла, взлетала на пылающую крышу, плясала босиком, не чувствуя боли. Чудно, но никогда ее не видели на стрехах селянских хат. Только в панских маентках. Она предчувствовала пожары, возникала, как призрак, на темной еще крыше, и вместе с первым ее движением тянулись в ночь прозрачные язычки огня. И становилось ясно, что горящий дворец не спасут ни человечья, ни божья сила. Из рук тех, кто пыталчя тушить, валились багры и секеры, и вода с бульканьем утекала в сухой песок. В ней видели пророчицу, страшное напоминание бунтов времен Мурашки или мужицкого Христа. В нее пробовали стрелять. Но у тех, кто пробовал, тряслись руки, и пули уходили мимо цели. Но и в этом виновата была только она одна. Невозможно было простить этой сероглазой девке сгоревших дворцов, ужаса перед мужицкой толпой, которая стоит и смотрит, как горит панское добро, и отблески огня пляшут на белых свитках, а узловатые пальцы сильней сжимаются на черенах секир. Колом ее осиновым, серебряной пулей!.. Достать! И неизвестно, кто первым кинул тяжкое, как приговор – ведьма! Слухи ползли медленно, исподволь, как змеиное жало из густой травы. Сперва косые взгляды, потом отказ в пристанище, запрет приходить в церковь, отлучение. Шипели в спину – ведьма! А она никому не желала зла.
Она стояла и просто смотрела, как огонь все выше взбирается по балясинам деревянных галерей, к самой крыше. Просто смотрела на огонь. -- Ишь ты! Пожара никогда не видала! Все работают, а она вон – смотрит. -- Так ведьмачка ж. Пока не ворожит – пускай ее. Лешка обернулась. За спиной стояла моложавая баба в белой намитке и с плетеной корзиной в руках, рядом суетился мужик – тощий, страшненький, с редкой бороденкой. -- Пускай ее, Ганнуся… Лешке сделалось противно. Уйти бы… но пламя притягивало. Вскочить бы на крышу, но так много людей… она научилась сдерживаться. А вот смотреть, не отрываясь – это было наслаждением. -- Пускай?! – взвизгнула баба. – А когда в Ваверчицах вся скотина полегла, и жито второй год не родит? А детки хворают падучей от ее плясок! Пускай!.. Когда гадюка жалит, и то лучше, чем эта холера! Мужик смотрел задумчиво и непонимающе. А вокруг собирались люди. Бросали багры и ведра – все равно не потушить… прислушивались к чужим крикам. Скоро собралась внушительная толпа. -- Что ж это делается, люди-и-и! Что вы смотрите?! Ждете, чтоб и ваши детки померли? По-оздно будет!.. -- Бей ведьму! – крикнул кто-то. -- Ты что стоишь, как дурная колода? – Ганна наклонилась, подняла булыжник и вложила в ладонь мужу. Камень упал на землю возле самых поршников. Лешка взглянула, не понимая – за что? – и обернулась к толпе. И сейчас же второй камень полетел в нее. Потом еще и еще. Теперь, избавившись от страха, они не промахивались. И некуда было бежать, и упасть было страшно, потому что упади – и забьют, затопчут. Она отступала, ощущая спиной дыхание огня. Он будто звал. Не бойся, шептал, лучше я, чем эти. -- Бейте ее, люди добрые! Толпа ревела. Обезумевшие лица слились в одно, и в ответ на каждое Лешкино даже самое малое движение поднимались руки, и в нее летели камни. Боли она не чувствовала, только судорожно прижимала руками к телу разорванное платье. -- Вы что, люди?! С ума посходили, что ли?! Кто-то сильный оттолкнул ее — вперед, к толпе, подальше от пламени, которое так сладко дышало жаром в затылок. Лешка закричала, первый раз за все это время. Но толпа замерла. Тот, кто держал Лешку, не позволяя качнуться ни к людям, ни к к горящему дому, был, наверное, не простым человеком. Его тут знали. Боялись и уважали. -- Она ведьма, -- выступил из толпы человек. – Отдай ее нам, Романе. -- Нет, -- будто приговорил. – Глупая, слабая девка, а вы говорите – ведьма. -- У нас детки болеют. -- Разве она в этом виновата? -- А кто? -- Откуда мне знать. Лешка плохо понимала, о чем они говорят. Только вдруг ослабли колени, и она сползла к ногам своего защитника, отвернулась, пряча лицо, так стыдно было. За них, за то, что утратили человеческий облик, за то, что дала им повод – просто видом своим. -- Не бойся, дурочка, -- наклонившись, тихо сказал Роман. -- Отдай, Романе, -- повторил мужик, подбрасывая в ладони булыжник. – Не отдашь – и тебя убьем. Забыл, как оно бывает? -- Отчего же, -- ответил он медленно. – Я… помню. И тебя помню, паскуда. Забыл, с кем говоришь? Девка жалась к его ногам, ища спасения. И потому он имел право – так. -- Не лезь лучше, -- сказал он. Наклонился, поднял Лешку на руки. Она показалась ему страшно тяжелой: должно быть, потеряла сознание. -- Не лезь, -- повторил Роман с холодной яростью и пошел на толпу. Мужик уронил на землю свой камень. -- Нобиль… Уступите ему, люди. Другим разом. Толпа раздалась. Он нес ее осторожно и с нежностью, как несут воду тому, кто умирает от жажды. Потом была Лешкина хата под яворами, отблески огня в железной пасти грубки, шорох ветвей о крышу, калиновый куст с пушистыми гроздьями цветов. А потом Роман сказал Лешке, что готов нести ее вот так всю жизнь.
Над головой было августовское небо, поблекшее за долгие летние дни – дни, в которое они не были вместе. За все лето Лешка видела Романа, может, раза три – почерневшего от забот, с глазами, в которые она боялась заглянуть. Тогда, в мае, она отказала ему. Не хотела, чтобы здешние селяне решили, что она, ведьма, зачаровала нобиля. Позволить ему и дальше защищать ее, когда и так столько горя кругом… нет. Пусть все будет так, как есть. Лето уплывало за небокрай вместе с паутинками – пряжей матки боскай, как говорили в этих краях, -- но ромашки еще цвели. Они были каждая – как крохотное солнце на высоком стебле, и по белому лепестку ползла божья коровка, красная с черными пятнами на блестящей спинке, счастливая, пьяная солнцем и ветром. Лешка спала и не знала, что Роман сидит рядом с ней. Не смотря на все ее запреты – рядом. И видела его во сне. А Роман смотрел на ее ноги, туго перебинтованные полотниной . Сувои были все в травяном соке, в пыли и бурых следах болотной воды. И когда он думал о том, что там, под этим плотным покровом, хотелось прижаться к ним лицом и умереть от тоски и жалости. Но еще недавно был май, и он помнил, как Лешка сказала «нет». А потом повалилась ничком на лавку, и когда он попытался утешить, закричала… Она вскинулась во сне, с коротким всхлипом, вдруг закинула руки ему на шею. Как будто бы не было ничего между ними. -- Нет! Нет!.. Романе!.. Наощупь искала его губы, глаза, гладила волосы, целовала, задыхаясь. Роман прижимал ее к себе, гладил по голове, как ребенка. -- Я тут, тут. Что ты? -- Тень твоя… -- Какая тень? -- Я не знаю, -- сказала она и открыла глаза. Он был рядом. Живой. Наверное, просто кошмар приснился. Но теперь было уже все равно – так он смотрел на нее. Невозможно было притворяться, будто ничего не случилось. Люди ошибались: она не была пророчицей; она была слабой, она боялась – огня, боли в обожженных ногах, озверелой толпы. Она устала. -- Забери меня, Роман! Забери меня отсюда, слышишь? В ее глазах был ужас – и небо, и летящие по ветру паутинки, и Роман целовал их, и пахнущие мятой волосы, и дрожащие плечи.
Он приехал следующим утром, как обещал. Хата была чисто убрана и пуста. Он ждал до следующего утра. Потом поехал. Вернулся вечером – Лешки по-прежнему не было. Только на крыльце лежала алая гроздь калиновых ягод. Роман помедлил, отломал с явора ветку и положил рядом.
вчера друг гэллио, чтоб он был здоров и счастлив, разбередил мне душу. растравил ее каленым железом. а всего-то и подал идею написать фик по химерам. где никто не умер - ни даг, ни феличе, ооо, феличе в особенности! - а кешка сорэн вырос и собрал в себе воедино то, что природа так щедро и несправедливо разбросала по старшим родичам его и что соединить в себе умел, пожалуй, только дед его милорд данила. и до четырех часов ночи наблюдал я их всех, прямо вот садись и пиши, но я лег спать, а теперь помню из этих обрывков только какие-то незначительные, самые выпирающие вещи. ну и настроение. это мог бы быть мир, где власть слова уже не то чтобы ничего не решает или решает все. нет. это вот как теперь и раньше. когда хороших книг было мало, когда их приходилось доставать и выменивать на макулатуру, и "зачитывать" в библиотеках, и выпрашивать на пару ночей - они имели сокрушительное влияние на мозги. и в общем да, как-то меняли мир. а теперь всякой литературы у нас навалом, поди отыщи в этом море стоящее. и если отыщешь, изменится от этого твой собственный локальный мир. и все. ну, может еще пара твоих близких приобщится к этому священному безумию.
и еще вот стишочек в тему - мне кажется этим утром, что он о феличе.
быков же, ясное делоТы вернешься после пяти недель Приключений в чужом краю В цитадель отчизны, в ее скудель, В неподвижную жизнь мою. Разобравшись в записях и дарах И обняв меня в полусне, О каких морях, о каких горах Ты наутро расскажешь мне! Но на все, чем дразнит кофейный Юг И конфетный блазнит Восток, Я смотрю без радости, милый друг, И без зависти, видит Бог. И пока дождливый, скупой рассвет Проливается на дома, Только то и смогу рассказать в ответ, Как сходил по тебе с ума. Не боясь окрестных торжеств и смут, Но не в силах на них смотреть, Ничего я больше не делал тут И, должно быть, не буду впредь. Я вернусь однажды к тебе, Господь, Демиург, Неизвестно Кто, И войду, усталую скинув плоть, Как сдают в гардероб пальто. И на все расспросы о грузе лет, Что вместила моя сума, Только то и смогу рассказать в ответ, Как сходил по тебе с ума. Я смотрю без зависти — видишь сам — На того, кто придет потом. Ничего я больше не делал там И не склонен жалеть о том. И за эту муку, за этот страх, За рубцы на моей спине — О каких морях, о каких горах Ты наутро расскажешь мне!
я сегодня традиционно пишу прямо в дайревые файлы. кажется, это пока единственный способ одолеть немоту. могу закрывать под глаз. или не надо?
райгард, кускиБезмолвные ивы стояли по занесенным снегом берегам неширокой речушки. Кругом была такая тишина, что казалось, он слышит, как опускаются на черную гладь течения крупные узорчатые снежинки. Ему снилось — он лежит на берегу, у самой воды, ничком, так, что волосы полощут ледяные струи. Подмораживает, и на песке понемногу намерзает тонкая корка льда. Острое, почему-то окрашенное розовым кружево. — Март? Вы меня слышите? — Яр, он в обмороке. — Вижу. Помогите, нужно его напоить… вот так. Пейте, Март, осторожно… Не открывая глаз, он попытался сделать несколько глотков. Разбитый рот отозвался болью. От выпитого — то ли вина, то ли странно пахнущей воды — сознание возвращалось рваными толчками, заставляя усомниться в том, что он видит и слышит. Эти голоса… и свет, яркое солнце, бьющее в окно сквозь засень листвы… это такой сон, сказал он себе. Может быть, вообще последний. Глупо упускать возможность хоть немного побыть живым — и свободным. — Не обольщайтесь, Март. Это не сон. И вы — не при смерти. Ну, это странно звучит в вашем положении… но ладно. Наместника-то вы зачем застрелили? У человека, рука которого придерживает у его рта окованное серебром горло фляжки с питьем, странно знакомое лицо. Жесткий неулыбчивый рот, и глаза разные: один — зеленый, насмешливый, и серый, мертвый — другой. Голос негромкий, но такой, что от этих тихо звучащих слов хочется развернуться и немедленно бежать прочь. Лица второго, кажется, его зовут Яр — не разглядеть, тот стоит, отвернувшись к окну, за которым медленно набирает цвета рассветное небо. — Хотел бы я понять, Гивойтос, чего ради вы с ним так носитесь. — Да вот, все тешу себя надеждой, что он окажется лучше меня. Я вот так и не смог… разорваться между явью и навью. — Вы полагаете, что он?.. — Куда там полагать. Я почти что уверен. А вы разве еще не поняли? — Ну, бог помощь… Давайте попробуем его усадить, что ли… — пробормотал Яр. — Какое милосердие, с ума сойти можно. — Вас послушать, так в Инквизиции Шеневальда работают сплошные звери. — Нет, ангелы! — оскалился Яров собеседник. — Кстати, пан Кравиц, а почему вы до сих пор не оставите службу? Странно это… и подозрительно. Все пытаетесь на двух стульях усидеть? — Пытаюсь по возможности спасти ваши шкуры. Ну вот, слава Пяркунасу, он понемногу приходит в себя. Я схожу с ума, думал Март, слушая над собой эту перебранку. Или уже умер. О чем они говорят?! Такую откровенность при постороннем может себе позволить либо сумасшедший, либо тот, кто абсолютно уверен в том, что невольный слушатель уже никому и никогда ничего не расскажет. Ветер залетает в приоткрытое окно, шевелит серебряную бахрому длинной занавеси, морщит натекшую перед балконом лужу. Край неба за кипарисовыми свечками уже утратил розовые оттенки. Ночью был дождь? — Доброе утро, Март Янович. Надеюсь, что вы меня узнали. Глуховатый голос со странным акцентом настойчиво проникал в сознание. От него невозможно было укрыться. — Вы глаза-то открывайте, — весело посоветовал Мартов собеседник. — Я точно знаю, что вы уже пришли в себя. Так что эти игры, Март Янович, нам без надобности. Ну? — Баранки гну, — немедленно окрысился Март и сейчас же скривился. Шевелить губами было больно и почему-то казалось, что перед глазами мельтешат крошечные черные мушки. От этого кружилась голова, а бьющий в окно яркий свет не давал разглядеть ни фигуры, ни лица собеседника. Он сидел в глубоком кресле по другую сторону обширного застеленного зеленым сукном совершенно пустого стола, отчего и стол этот, и вся обстановка вокруг сильно напоминали Марту бильярдную. Портило впечатление только простое деревянное распятие на стене, в проеме между двумя окнами. Только если этот человек думает, что будет пинать его, точно костяной шар… — Эк они вас разукрасили, — сказал Кравиц с неожиданным сочувствием. Порылся в ящиках своего монументального стола и подал Марту пачку бумажных салфеток. На упаковке стоял серый размазанный штемпель армейских складов Короны. — Странные времена нынче настали, пан Кравиц, — разрывая обертку, невнятно проговорил Март. — Шеневальдская армия снабжает шеневальдскую же Инквизицию. Церковь и государство наконец-то слились в экстазе. — Мне казалось, Март Янович, ваше теперешнее состояние не располагает к крамольным мыслям. Да и откуда бы вчерашнему студиозусу разбираться в таких подробностях… ну да ладно. Вам несказанно повезло, мой милый. — Это в чем же? Кравиц скучно пожал плечами. Недогадливость собеседника, по-видимому, сильно его огорчала. — Судите сами. Вас задержали при попытке бегства с места преступления, с оружием, фактически с поличным, и это при том, что убит-то не лавочник какой-нибудь, а фактически второе лицо государства. Вас даже не сильно покалечили при первичном допросе… кстати, вы вон ссадину на переносице промокните, кровит… установить вашу личность тоже поначалу не представлялось возможным. Но и тут, Март Янович, удача вас не покинула. — Вот уж свезло так свезло… — Именно так. Потому что вашу личность могу подтвердить я. А вот не встреться мы в поезде, кто знает, что с вами стало бы… Кравиц замолчал, потому что в кабинет вошел неслышный, как привидение, ординарец и поставил на стол укрытый льняной салфеткой поднос. Пан Анджей махнул рукой, и ординарец растворился в пространстве так же незаметно, как и возник. — Кофе будете пить? — Лучше чай. С лимоном, если можно. — Можно! — развеселился от такой наглости Кравиц. — Яр, честное слово, я больше не могу! Объясните уже вы вашему покойнику, как родина нуждается в нем. Мы все нуждаемся. — Почему? — спросил Март, чувствуя себе невероятно глупо. — Потому что Райгард наконец нашел того, кто встанет за Чертой. И этот кто-то — вы. Март Янович Рушиц, прямой и несомненный потомок Юргена, единокровного брата Стаха Ургалиса, князя Лишкявы, так и не пожелавшего принять венец Райгарда. Но вы, конечно же, таких глупостей не совершите?
*** *** Все здесь было чужим и все вызывало отвращение, с которым она никак не могла смириться, не могла заставить себя преодолеть. Кровать с тощим набитым слежавшейся соломой матрасом, сквозь который проступают железные кольца панцирной сетки. Твердая подушка, тонкое, будто бумажное одеяло, простыни, пахнущие машинным маслом и прелью. Таким же вкусом отдавала вся еда, которую ей проносила охранница — толстая латгальская тетка с невыразительным плоским лицом и удивительно не подходящим именем Марысечка. В завтрак Варвара едва уговорила себя выпить полстакана слабого и несладкого чаю. К ужину, ошалевшую от голода, ее затрясло при виде жестяной миски, в которой по дну была размазана серая перловая каша. Она проглотила две ложки, не чувствуя вкуса и запаха, давясь тоненькими волоконцами мяса, которыми была сдобрена крупа. Потом охнула и согнулась пополам. Тяжелый душный запах машинного масла настиг ее, сдавил горло. Варвара с трудом удержала в себе съеденное — но больше не смогла проглотить ни крошки. И эта одежда… В спецприемнике, куда она попала, две замученные, злые от недосыпа охранницы выдали ей бесформенное серое платье из колючей и негнущейся ткани, пару белья и треугольную косынку. Наверное, они пожалели ее, а может, решили, что такую кралю все равно скоро выпустят… или у них были особые указания на этот счет, но стричь Варвару не стали. Убирая под косынку тяжелую скрученную в узел косу, она вздохнула с облегчением и сама себе удивилась: до сих пор собственная судьба нисколько ее не волновала. И не смотря ни на что — все здесь было предназначено для унижения. Рассеянно намыливая руки и живот крошечным куском дегтярного мыла под равнодушным взглядом охранницы, примостившейся в умывальне на колченогой табуретке, Варвара все пыталась представить себе, что с нею дальше будет. Быстро устав от этих усилий, поняла — не имеет значения. Надо же, за время жизни в доме Стафана она, оказывается, привыкла к роскоши. Теперь, даже если ей повезет, если найдется хоть кто-нибудь, готовый вмешаться в ее судьбу и избавить сначала от суда, а потом и от каторги, о роскоши придется забыть. Стафана больше нет, и Марта тоже… и глупо надеяться, что она ему действительно нужна. А Яру, как выяснилось, на нее наплевать. Думать об Анджее и всем прочем, что накрепко связалось в сознании с этим именем, она боялась до судорог. Но и не думать было невозможно. Впервые за долгое время оказавшись предоставлена сама себе, Варвара с тупым упрямством думала эти тяжелые, как жернова, думы, не приносившие ни облегчения, ни покоя. Райгард… Райгард… как чеканный ход маятника старинных часов. Ходит узорная бронзовая стрелка, с металлическим щелчком пересекая знак полночи - границу дня и ночи. Будто Черту, отделяющую мир живых от навьего мира. И она сама застыла на этой границе — нет сил склониться ни на одну из сторон. И звать ее за собой тоже никто не торопится. Как могло так случиться, что жизнь вдруг распалась на две половины? И непонятно, которая из них более реальна?
Сначала она услышала не движение, не звук, а запах. Как будто открыли затвор глубокого погреба, и оттуда дохнуло сырой землей, плесенью, тленом, и показалось, что у самого горла плещет болотная ржавая вода. Даже во сне это было так отчетливо, как не бывает, наверное, никогда наяву. Потом полузнакомый голос сказал над ней с преувеличенной и от того лживой жалостью: -- Бедное, бедное децко. Это же надо так!.. Варвара проснулась и села на топчане, подтягивая к горлу тонкое одеяло. Кругом было темно, только из железного глазка в дверях камеры проникал желтый слабый луч света. Но от него только тени сильнее сгущались в углах. Кроме нее, в камере кто-то был. Варвара слышала чужое дыхание – размеренное и тихое, так дышал бы залегший в засаде хищный зверь. И запах тлена и разрытой земли. Как невозможно давно пахла ткань той старинной сукни, которую Варвара нашла в Омельском дворце. -- Кто здесь? Не подходите ко мне! -- Панечка, таечка моя, не пугайтесь вы так! -- Кто здесь? Я кричать буду. -- Да вы же знаете меня, пани Басечка. Алесь, дурень, засвети каганец, видишь, панна боится. -- Тут вам не вясковая хата, где я вам каганец возьму. -- Там лампа на столе, -- сказала Варвара сдавленно. От этих разговоров во тьме – такие знакомые голоса, и этот лишкявский акцент, она уже и забыла, как говорят люди там, где она родилась и выросла – почему-то делалось еще страшней, хотя и понятно было, что навы так разговаривать не могут. Треск спички, короткий и рваный огонь, вспрыгнувшие на стены изломанные тени. Как будто у тех двоих, что собрались у стола колдовать над увечной керосиновой лампой, выросло на спинах по горбу. крылья. Или это не горбы, а крылья, мертвые черные крылья, как у изгнанных из рая ангелов, Варвара видела такие фрески в старом Ликсненском костеле, когда была еще совсем ребенком. Потом в костеле был пожар, внутри все выгорело до черноты, и когда в приход назначили нового священника, отца Яна, стены пришлось расписывать заново. Лампа понемногу разгорелась. Стоящий у стола человек повернулся к Варваре. -- Собирайтесь, паничка, -- сказал он все так же ласково. Но было в его голосе что-то такое, что никогда бы не позволило Варваре ослушаться. – Не век же вам сидеть в этой темнице. -- А вы кто? -- Да вы не узнали меня, милая? Я Витовт князь Пасюкевич. А это вот пан Ворона, да вы же помнить должны. -- Я… помню, -- сказала Варвара, вдруг действительно ясно увидев залитый солнем покой с янтарными стенами, и Анджея у окна в кресле с высокой резной спинкой. Он качал в ладони келих с черным вином, ронял страшные, тяжкие слова. А потом этих двоих увели, и Варвара знала, что никогда, никогда их больше не увидит. Потому что из-за Черты не возвращаются. Но вот мир вывернулся наизнанку, и они оба здесь. И что ей делать? Невыносимо, невозможно без конца быть куклой в чьих-то руках. Орудием, средством, игрушкой чужой воли. -- Я… должна одеться. Отвернитесь, панове.
я продолжаю свои печальные акынские пестни. по тегу архангелы, угу. мрак, кровисча и ужос. дальше повеселее будет.
читать дальшеОн был шестым, и мы не знали его имени. Но силы и власти в нем было, как ни в одном из тех, что правили до него. И мы склонились перед ним. Нам было надежно с ним и спокойно, ибо он никогда не оскорблял нас ни словом, ни делом, и был верен нашей цели даже в собственных снах. За это, а еще за то, как он смотрел -- будто каждому в душу заглядывал -- мы готовы были пойти вслед за ним даже в небытие, если бы он пожелал этого. Но он не желал, и мы были рады, потому что в те дни жаждали жизни, как никогда.
Перед нами лежал простор, и туман клубился под копытами наших коней, и неистово, как во сне, пах вереск. Он стелился по земле плотным лиловым ковром, и даже мы потеряли голову от этого запаха. Дивная, страшная земля!.. Но сейчас над ней кружило воронье и жуткими тенями высились тени виселиц, которых на самом деле пока не существовало. Так выглядело будущее этого края, неотвратимое и пугающее в своей правде. Ибо мы пришли сюда, как приходит смерч, как приходит война, бессмысленная и невозможная, потому что в каждой, в каждой душе живет пускай малая толика черной бездны. Но -- живет, и нам этого довольно. И от того и этот простор, и этот лиловый вереск принадлежали нам. Нас вела правда. Высшая правда. И с нами был Истинный Король. Шестой. Мы не знали его имени. А потом была осада. Город пылал походнями, бешено бились на башнях колокола. Звонарь давно грянулся лбом на каменные плиты двора, а колокольный звон не прекращался ни на минуту. Боже милосердный, как они бились, эти люди. Мы и подумать не могли, что они... такие. Но, какими бы смелыми ни были они, эти слабые человечки, наши стрелы настигали их. Везде - на башнях и за мурами, и на парапетах цитадели, которую мы потом сровняли с землей, как горькую память. Потому что в ней погибли не только те, кто защищал этот город -- погибли лучшие из нас. Никто не знает, как это случилось, архангелы ведь бессмертны. А умирали -- гордо. И исчезали. Оставались только черные стрелы. Мы были благодарны судьбе и за это. Мы стояли в поле и смотрели, как встает над вересковой землей солнце, и от его лучей редкие пряди тумана и облака делаются золотыми. Золото разливалось над землей. И плыли по реке мертвые. Много. На сколько хватало взгляда. Река была белая от их тел. Багровая. И золотая. И в эти минуты мы ощущали такое единение, которого никогда не бывает между людьми. Как будто каждый слышал и знал мысли всех, все печали, каждое самое малое трепетание души, если, конечно, допустить, что у архангелов есть души. Но так мало было отпущено нам времени. После на этой земле никогда больше не было людей. Она стала призрачной, недостижимой, мроей -- так звали ее те, с другого берега реки. Сколько дней прошло с этой битвы, мы не помнили. И не считали. Вести счет времени -- удел живых и смертных, а мы не были ни теми, ни другими. И не верили в судьбу, ибо это пристало слабым. Мы отстроили наш город так, как хотели сами, и по приказу Истинного короля оставили только одну звонницу, на которой повесили отлитый нашими мастерами колокол. Звон его должен был возвестить время нашего властелина. И скоро возвестил. Истинный Король отошел в вечность вместе со свитой. Ему было даровано забвение, а мы остались жить дальше. Это так мучительно -- жить, когда твои дни вечны и текут неостановимо, как вода, и ни ты, ни кто другой не властен прервать их бег. Король действительно был последним.
Из летописи, которой не существует.
Наверное, они все-таки были богами. Потому что как иначе объяснить путаницу времен и пространств, когда из века в век ступить легче, чем на болоте с кочки на кочку, и с предком, который давно помер, и с далеком потомком своим сидишь за одним столом, и места далекие -- рядом, а те, что должны быть в двух шагах, разнесены невозможно. А может, пан Бог послал их нам за грехи наши, как испытание, ибо возлюбил и нас, и нашу землю. Она же лучшая в мире, и богом избранная, и народ на ней трудолюбивый и честный, и такой уже добрый и терпеливый, что когда дерут с него последнюю свитку, он не противится и просит заходить еще. А землю эту на куски разорвать кто только не старался. И жмудзины, и татарове, и поляки, и Иван Кровавый, и еще кто -- бог весть. Так пускай она лучше не будет избранной. А каждый сидит в своем углу и понятия не имеет, что кругом происходит, исправно платит налоги и пану, и в казну, и на храм божий, а что жизнь свернулась кольцом и время застыло -- кто заметит? И что власть предержащие служат архангелам все поголовно, и нет разницы, больны они мроей или нет. А на архангелах когда-то ведь лежала печать величия. А теперь они пьют нашу старку и целуют наших девок, а земля наша их старанием захлебывается кровью, и угроза мрои лежит над каждым из нас - и над тем, у кого в руках власть, и над паном, и над последним мужиком. Мроя - забытье и забвение всего и всех. Земли и языка, веры и родины, предков своих и детей своих, всего -- кроме сладкой отравы власти над живым. Но что поделать, если всегда и везде находятся люди, души коротых тронуты ржавчиной, и что же, им хорошо и при архангелах. И говорят, будто архангелы давно уже померли, вывелись все до единого, но не успокоились призраки убитых мроей, и возвращаются с того берега, чтобы мстить живым за то, что они живые, чтобы отнимать память, потому что земля, которая утратила память - мертвая земля. И они не любят никого, кроме самих себя. У них нет крови, и сердца их не бьются в груди. Они приходят в сумерках, и туманы стелятся под копытами их коней, и мертвые руки лежат на вороненых ложах самострелов, и мертвые глаза глядят с их лиц; кони перебирают ногами в воздухе, не касаясь земли, тяжкие плащи тянутся за спинами, будто мертвые крылья, звезды горят на их плечах и одинокая Волчья звезда светит над их головами; как туман, летят всадники над землей, а над ними, и за ними, и над дорогой их летят ужас и мрак. И никто не может встать у них на пути, потому что мы -- живые, прах и черви у их ног. И наша земля покорилась им, и время ее кончилось. И так будет до веку. Но осталось нечто, , способное противостоять страху смерти и забвения, нечто, что выше гордыни и власти. Они любили друг друга, как в сказке, как в старой песне, где даже смерть не могла разлучить влюбленных. И что из того, что он был нобиль, а она -- ведьмачка, и что их разделяли законы божеские и человечьи. Имя его было Роман, а ее -- Лешка.
переводить и дописывать пока буду прямо сюда, в здешние файлы. помечать буду тегом - архангелы. это будет длинный текст, который фиг знает когда я сделаю и фиг знает зачем. это очень старая вещь, и мне сейчас ее важно почему-то. пока я предпочитаю не думать, почему. если кому не интересно, смотрите теги и проматывайте.
читать дальшеДнем, и ночью, и утром Стук подков по земле. Это конные скачут Архангелы По дорогам планеты моей. Бездумные, падшие, светлые. Шерсть на нимбах растет. Вместо чести - дубинка И вместо сердца - кастет. Равнодушно, в молчаньи полном Архангелы топчут росу, И не знает никто на свете, Что они людям несут. Неизвестно - тюрьму иль волю, Неизвестно - добро или зло. Но молча черные птицы За ними встают на крыло. Перед ними стелется горе, За ними стелется страх. Рудименты крыльев - погоны Лежат на сутулых плечах. По дорогам моей отчизны Крылатая скачет рать, И не могут мертвые крылья Ни единого к солнцу взять. От того, что на тяжких крыльях, Опущенных скорбно во мгле, Восседают измена - на правом И обман - на левом крыле.
Легенда о сошествии архангелов.
Цветок сиял алым, багряным и золотым, рассыпался искрами, похожими на звезды. Эти звезды отрывались от кружевных лепестков, летели куда-то ввысь, к настоящим звездам. Эти звезды мерцали над нашими головами -- изменчивые и враждебные звезды чужой земли. А эта алая звезда была наша. Алая, как Волчье Око, пылающая багрянцем и кровью, смертоносная звезда. Мы знали, что на этой земле отыскать ее почему-то считалось везением, невозможным счастьем. Как будто она помогает человеку обрести власть над всеми сокровищами мира. Те, кто жил на этой земле, почему-то считают, что золото -- самое настоящее счастье... Они звали эту звезду странно и красиво - Папарать-кветка, а в ту ночь, когда она набирала силу, разжигали по берегам рек костры, скакали через огонь, а их девки плели венки, ладили к ним свечки и пускали венки по воде; и тысячи огней сплывали в темноте по течению, путались в водяных лилиях и камышах и гасли, гасли... и наступал рассвет. Эти глупые человечки ошибались, ибо счастье не в золоте и не в богатстве. Истинное счастье, дарованное за все, что ты сотворил на земле -- это смерть. Единое, что чего-то стоит на этом свете. И этот алый цвет несет не знания о недрах земных -- он несет забытье. А пока мы смотрели на эту землю и смеялись. Странная она была -- слабая, нежная и вместе с тем сильная, и мы понимали, как много усилий потребуется, чтобы поставить ее на колени. Истинный Король был среди нас. Первый. Почти никто не помнит сейчас его лицо. Только взгляд, властный и жестокий, и железный королевский венец, обнимающий высокий лоб. И еще узловатые сильные пальцы, что так нежно держали слабый цветочный стебель. Цветок медленно угасал, лепестки меняли окраску с багряного на синий, и черные сполохи неведомого огня мерцали над ними. Потом цветок захлебнулся этим огнем и погас навсегда. И тогда пальцы Короля утратили свою нежность. Король надломил стебель, кто-то подставил кубок, и в него начал по капле стекать цветочный сок. Когда его набралось довольно, Король повелел принести стрелы. Тоненькая человеческая девочка опускала в кубок их наконечники, ждала, когда железо напьется отравы, вынимала стрелы, клала подле себя, и в длинных глазах ее взблескивали искры пополам со звездами, и невозможно было отличить одни от других. Их было так много, этих стрел, которые несли забытье, а отрава все не кончалась. -- Довольно, -- сказал наконец Король. -- Этого хватит, чтобы убить эту землю трижды. И отшвырнул кубок за спину, в темноту. Железный глухой звон, плеск и немые стоны долетели оттуда. А потом наступила тишина. Мы смотрели на цветок и видели, как превращаются в камень нежные лепестки, застывают гранитным кружевом, покрываются трещинами и бесчисленными шрамами. И тогда Король вложил стрелы в наши руки и сказал, что цели наши чисты и дело наше благословенно, если не богом, то дьяволом, и что нет никакой разницы, будем мы думать об этом или нет. Нужно очистить землю от скверны. И наши руки стиснули данное нам оружие, чтобы никогда не изменить ему. Так пошел род Архангелов на земле.
есть что-то запредельно прекрасное в текстах, которые начинаются, например, так:
"Валерий Павлович Угробин, майор Космической Безопасности, побывал во множестве переделок, и к счастью до сего дня все еще оставался при двух ногах и руках, сохранил в целости оба уха и оба глаза, и живого места на его теле было еще достаточно для того, чтобы Судьба могла злодейски оскалиться в предвкушени, словно сумасшедший живописец, заносящий свою кисть над незавершенным полотном".
а я нимагу больше. не могу работать вторую неделю подряд так, чтобы мой рабочий день начинался в 9 утра, а заканчивался в 10 вечера. пропади оно пропадом все. даже на майора космической безопасности сил нету.
сегодня вечером, когда я уходил из дружественного дома, где был в гостях, случился такой эпик-фейл. я стоял в прихожке, наклонившись, и завязывал шнурки на ботинках, а попутно продолжал разговаривать. а в это время в прихожую выглянула девочка санечка (вообще, она барышня уже взрослая, институты покончала, время летит, даааа...), посмотрела на меня, послушала и на голубом глазу сказала: - оооой, папа пришел. пап, привет! и очень удивилась, когда вдруг туман и мрак рассеялись, а там оказался я. для тех, кто не в курсе, папа у санечки здоровенный дядька, эдак под два метра и вообще. я по сравнению с ним так, мелкая шпендра. но санечка была твердо уверена, что я выгляжу в этот момент вот так. да, она на меня смотрела. она меня видела. и тем не менее. вот так выглядит пространство, которое само прогибается под тебя, хочу я сказать.
как я люблю молодых талантливых авторов. у них главный герой получает штук пять переломов, два пулевых ранения крупнокалиберным (не иначе, из пушки стреляли и попали!!!), а еще на него падают обломки арматуры и частично по голове. после этого иво находит прекрасная деушка, говорит ему восстань лазарь и иди!! пошли со мной. и он встает и идет. и она замечает, что глазья у иво небесно-голубые, а волосы золотые. в белом венчике из роз впереди шел дед-марос
уважаемое медицинское саебщества! вы-то об этом что думаете? диагноз какой? поживет еще главгерой или сдохнет на месте от сепсиса мгновенного и геморроя?
по прошествии сегодняшнего вечера у меня остался один-единственный вопрос. какого чортахуя я делаю чужую работу. какого вот этого самого тот человек, который должен все это делать, беззаботно сидит себе дома, занимается чем хочет, чай, наверное, пьет, и ничто не отягчает его совиздь. а я закончил рабочий день в 0:15, и из того, что планировал лично для себя, не успел ничерта. и мне очень обидно, грустно и хочется расстрелять этого чудесного человека, который мне испортил сегодня жизнь. бывают такие новости, которые надо делать, а только потом сдохнуть. к тому же, у московской конторы есть милая привычка штрафовать. я не хотел неприятностей ни себе, ни своим коллегам. поэтому я работал. и ведь завтра, когда я спрошу, почему же так получилось, этот чудный человек пожмет плечами и скажет - ну извините, больше не буду. детский сад какой-то. как будто непонятно, что когда кругом такой информационный пиздец творится, то поскипать что-то из рабочих обязанностей нельзхя и не бывает, и лучше не пробовать. потому что никогда не знаешь, в какой момент земля треснет и чорт выскочит. устал. спать ухожу а хотел написать кусочек про варвару и еще, может быть, про мальчиков. есть, знаете, такой чудесный школьный обычай - нести_малявочку. вот про него я и хотел. а вышел один сплошной баумгертнер. кажется, теперь я сделаю это ругательным словом. какого баумгертнера?! звучит, а? имхо, звучит. непонятные слова всегда вызывают в недругах трепет и уважение.
а еще, товарищи, бывают фанфики на мастера и маргариту. вот я нашел один. разумеется, рейтинг 17-й нцы, сношаются бегемот с фаготом. о мой бедный моск. читать не стал, я еще не самоубийца. а вот это www.snapetales.com/all.php?fic_id=4122 - для разнообразия, поглядеть стоит. действительно сильная штука. редкий случай, когда 17-я нца приходит не потому, чтоб читатель мог подрочить невозбранно, а просто потому, что ну жизнь у людей такая. живут они так и друг друга любят.
вечерний итог некоторого насилия над собой. здесь вам не екатеринбург, бля.
маца, кровь христианских младенцев, змеишшы поганые, традиционно спойлерОн думал, война будет бесконечной. Он был твердо уверен, что даже и с теми войсками, которые пошлет ему Эгле, эта война продлится до конца его жизни и все равно закончится поражением. Потому как — на что он может рассчитывать? Он слишком хорошо знает, чем располагают Ливны. Но он ошибся. Их были тьмы и тьмы — совсем как в Тестаменте. Стах князь Ургале стоял у бойницы и с высоты холма смотрел на поле. Ровная лощина, ограниченная с севера плотной стеной леса, а с юга и востока – Кревкой, делающей здесь широкую петлю. Поле было заполнено людьми – так плотно, что если бы вои сомкнули над головой щиты, ни одна стрела бы не коснулась травы. «Воины Бога встали рядом со мной, и не трепетала душа моя»… Когда бы он мог хоть немного сравниться с тем, кто сказал эти слова. Ургале, Судува, Мядзининкай… за без малого два месяца от начала боев они стали его. Чтобы взять их, времени понадобилось ровно в два раза больше, чем нужно коннице, чтобы дойти от побережья до столицы. И впереди лежал Крево – все, что ему осталось, чтобы получить эту землю в безраздельное владение. В пустом пространстве Коложи было гулко и холодно, ветер просвистывал от бойницы к бойнице. Храм выстроили как крепость, на высоком берегу – сложили из дикого камня высокие, в два локтя толщиной стены с узкими стрельницами. Простой бедный алтарь, железный хорос, свисающий с купола на цепях… Стах знал, что в основание храма зарыт жертвенный камень святилища Пяркунаса, которое прежде было на этом самом месте. Знал он и то, что до сих пор, до сих пор, хотя со смерти Романа Ракуты прошло уже три с лишним века, Коложский храм продолжает оставаться сердцем Райгарда. Зачем Эгле просила, чтобы он ждал ее именно здесь? Ветер шуршал сухой травой, которой был засыпан пол в храме. Стах не услышал шагов. А может, их и не было – шагов. Он не знал. Он просто обернулся и увидел, как от распахнутых дверей храма к нему идет Эгле; вот она уже совсем близко, сквозняк вздувает серый плащ-велеис, заставляет липнуть к ногам подол зеленой сукни… несколько шагов отделяет ее от Стаха, и теперь он отчетливо может разглядеть ее лицо – странный серый узор покрывает лоб и щеки, струится по шее вниз, за ворот платья. Когда Стах был еще ребенком, Вежис, его опекун, рассказывал ему сказки. Про Дикий Гон, про янтарный дворец, про то, как Пяркунас осерчал на свою жену и выгнал ее с небес на грешную землю. И с тех пор ходит Лаума меж людьми, и в дни побед и испытаний всякий смертный может увидеть ее. Увидит в зеленом обличье – в сукне цвета юной листвы, с цветами в волосах, -- значит, ждет впереди ласковое лето и урожайный год. В алом обличье явится Лаума, в багряной сукне, в пожаре листвы над головой – жди войны, потрясений, тревог. А если доведется увидеть жену Пяркунаса с серым узором на лице, с потухшим взглядом, укрытую серым плащом – мор идет на землю, мор и смерть. Серый, будто паутина, будто дыхание первых заморозков на оконном стекле, узор. Скулы, лоб, руки… и зеленые глаза сияют сквозь него… -- Эгле? Она выпростала руку из-под плаща, откинула капюшон. Глянула ясно, переступила на каменном полу, зашуршала по-змеиному сухая трава, распространяя вокруг запах ромашки и полыни. Падающий из бойницы свет сместился, и Стах будто очнулся. Обычная женщина стояла перед ним. Эгле. Его Эгле. Его ли? -- Это теперь твое, -- сказала она, протягивая Стаху на сложенных ладонях серебряный с янтарем венец. – Здесь и ныне в руки твои, Стах князь Ургале, отдаю венец Райгарда, и воев за стенами Коложи, и землю эту… и себя, -- закончила совсем неслышно. Он взглянул – не черненый серебряный обруч лежал на ладонях у Эгле. Черно-зеленый уж свернулся кольцом, поднимал увенчанную бурштыном голову над тонкими розовыми пальцами девы. Стах отшатнулся. -- Нет, -- сказал онемевшими губами. – Нет, никогда. И бросился к выходу. Так, будто за ним гнались.
На замощенном камнем храмовом подворье было пусто и так же ветрено, как и внутри коложских стен. С высокого обрыва лощина смотрелась как на ладони. Стах подошел к краю, из-под ладони взглянул на поле. Поле шевелилось и текло, как живое. Оно и было живым – но ни единого человека не увидел князь Ургале там, внизу. Ужиное море скользило до самого небокрая, до черной кромки леса. Казалось, еще немного – и вскипит дикой волной, и смоет камни и стены Коложи, и поглотит весь мир – и самого Стаха, так легко и бездумно отказавшегося стать частью этого моря. Наивный, как он мог думать, что Эгле приведет ему в помощь обычное войско. Как он мог быть таким слепцом. Все те годы, что она была рядом… смешная девочка, которой он подарил розу, которую кормил земляникой с ладоней, которой боялся коснуться… безумец. Но он еще не утратил себя. И горе тем, кто лгал ему. Всем и каждому. Пускай даже и Эгле.