у меня трамвай сломался. ваще. (цы) скайп не работает. в тырнетах пишут, что какой-то глобальный сбой. поэтому если кому от меня чо надо, пишите сюда в умыл или в фб в мессенджер. ну и мульт, чтобы не было так грустно.
и вот, когда ты уже решаешь, что славатехосспаде, наступили выходные и можно уже немножечко попуститься и заняться чем-то духоподъемным, моск такой говорит тебе: не сегодня, девочка, не сегодня! авотфигтебе. и ты сидишь перед компом и обтекаешь, и не можешь понять, а чотакова случилось. а потом начинаешь перечислять себе - и удивляешься, что до батареи доехали хотя бы уши. какая тут нафиг умственная деятельность.
сукаблять. нету слов просто. я же, как дурак, всегда все примеряю к себе. рабочий день у меня продолжается, если все нормально, девять часов. это потому что восемь часов плюс час на обед, которого по факту никогда нет. выбежал пожрать на 10 минут - щасте. выскочил покурить и в сортир на пять-семь минут - щасте. я это хорошо знаю потому, что через десять минут бездействия мне нужно обратно вводить в комп пароль, у нас оч строгая система безопасности. в день я делаю когда одну, когда две или три больших аналитических статьи. плюс еще мелких новостных заметок дохрена. при этом, прошу учесть, что работаю я по иканамической тематике. то есть, чтобы написать свежий бэк, мне надо найти актуальные данные допустим по внешнему госдолгу, размеру золотовалютных резервов на конкретную дату, еще много такой же увлекательной хери. плюс ко всему у меня бывают почти каждый день походы туда и сюда, и не везде меня возят на машыночке, хотя иногда возят, это правда и аллилуйя. я никогда не занимаюсь личными текстами на работе. это правда. потому что никогда не знаю, с какой стороны прилетит. и это очень затратно - в таком скоростном режиме включаться и выключаться. около 40% рабочего времени я трачу на мониторинг информационного пространства и чтение материалов так сказать по специальности. ну чтобы быть в курсе. это нормально для иканамического аналитика, да. в процессе написания материалов мне бывает надо подумать. никакого другого способа подумать за компом, кроме как разложить пасьянец или погонять шарики или маджонг, я не знаю. я никогда не играю по жизни ни в какие игрушки, кроме таких. иногда, что правда, у меня бывают на работе длинные посторонние логи в скайпе. иногда фоном идут соцсеточки. но покажите мне человека, который на работе этого не делает. при этом при всем я считаюсь на работе охуенно эффективным сотрудником. кроме того, давным давно доказано, что использование 100% рабочего времени для работы бывает эффективным только в первые два-три месяца. потом начинаются неврозы, срывы, выгорание и прочие такие же приятные вещи. люди очень тонкие штучки, да. спрашивается, вот нахуя вот эти полицейские методы?! я уже не говорю про всякое прайвеси и тыды и тыды. еще хотелось бы мнения юридического сообщества, чтобы понять, в каком месте здесь трудовой кодекс сочетается с конституцией в части защиты личных прав и свобод. или - пришел на работу и все свободы кончились?
И особенно тех не вернешь назад, Чей горит на груди окаянный след…
Конец октября 2004 года Крево, Мядининкай.
Позднюю осень прокурор округа Омель Юзеф Гедройц всегда ненавидел. Не за дрянную погоду и ожидание долгих холодов. Ко всему этому рано или поздно привыкаешь, но куда деваться от ощущения медленного умирания. Особенно когда с каждым годом сам становишься все ближе к последней черте. Октябрь в Крево нисколько не отличается от октября в Омеле, хотя Омеля вот уже почти как два десятка лет не существует на свете. Формально не существует. Это странное ощущение, когда тебя нет, но на самом деле вот он ты, сидишь в полутемной приемной канцелярии Святого сыска, читаешь вчерашнюю газету, пьешь любезно поданный секретаркой чай, и ломтик лимона плавает на поверхности, похожий на лист кувшинки, черенок ложечки прорастает сквозь него, того и гляди – раскроется желтым цветком. С Омелем точно так же. Но, наверное, если ты возьмешься рассказывать человеку в соседнем кресле о том, как пусты в эти дни городские улицы, как редко встретишь на них людей, да и вообще – каково это жить так много лет в состоянии жестокой блокады, -- он посмотрит на тебя, как на душевнобольного. И будет абсолютно прав. Поздняя осень – это про подступающую смерть, холода, безысходность и дожди. Так Юзеф всегда думал, и душу сжимало в тоске и тревоге. Но сегодня, проходя аллеями сквера, окружающего здание Святого синода, он впервые за многие годы подумал, что, возможно, ошибается. ридморСтоя у чугунных перил, ограждающих дорожку сквера от уходящего вниз обрыва и глядя на текущую внизу Ставу, на высокое, полное перламутрового света небо, на закладывающих круги над парком внизу птиц, он понял: это не о смерти. Поздняя осень – это о свободе. Когда нет больше над тобой обязательств и суеты жарких летних дней, томительного ожидания весны, довольства и сытости первых дней осени, поры сбора урожая. Ничто больше не властно, отрывайся от земли – и лети по ветру, желтым кленовым листом, черной птицей. Значит ли это, что все завершилось и он действительно подошел к самой черте, за которой только небытие и чужая память? Секретарка растворила тяжелые двери, в приемную хлынул свет пасмурного дня. -- Панове, входите, прошу.
-- С сожалением приходится признать, панове. Все мы что-то пропустили в происходящих вокруг нас событиях. Не уловили чего-то важного. Не задумались о причинах и следствиях. И самое страшное, что по сию минуту никто из нас не способен сказать, о чем идет речь. Этот человек успел стать легендой еще при жизни. И хотя его уже полвека как нет среди живых, от этого мало что изменилось. Если быть точным, между ними пятьдесят с лишним лет разницы, Юзеф никогда не знал прежнего главу Шеневальдской Инквизиции лично и не мог знать, но фотографии видел, рассказы стариков, работавших в те времена, слышал, исторические справки читал. И хотя у него никогда не было достаточно времени вникать в события такой давности, в общем и целом представлял себя Анджея Кравица достаточно хорошо. Он погиб примерно пять лет спустя после того, как принял на себя венец Райгарда. Официальной причиной смерти считался несчастный случай. Юзеф никогда не вникал в подробности, но если верить слухам, а их было предостаточно, то выходило, что тогдашнего Гивойтоса сожрала его же свора. Слишком уж многим пришлись не по нраву и заведенные паном Кравицем порядки, и новый чин наследия. Юзеф всегда не вполне хорошо представлял себе, какие нити связывают между собою Святой сыск и то, что в обиходе называли – Райгард, но узнавать не стремился. Не положено ему по должности, и закончим на этом. Странно, что они вообще его пригласили. Хотя – вон и нидский прокурор сидит, и начальник прокуратуры соседнего с Омелем Лунинца, и Ургале, и даже двое из Крево, окружной и городской. И венаторы всех округов, и глава Святого синода – все собрались за одним длинным, как осенняя ночь, столом. Смотрят исподлобья, хмуро, поблескивают в сумрачном свете угасающего дня нашивки на мундирах и серебряные распятия. Желтым, как кошачьи глаза, светятся янтари в тяжелом серебряном обруче, что лежит на кипе бумаг во главе стола. Венец Райгарда есть – носить только некому. -- И поскольку, панове, ответа на поставленные вопросы ни у кого до сих пор не нашлось, сделать необходимо будет следующее. Настоящим Инквизиция Шеневальда доводит до сведения окружных венаторов и органов прокуратуры требование проверить каждую зарегистрированную ведьму и наву, а также выявить тех, кто регистрации избежал. Документ будет подписан, как только мы закончим этот разговор. -- Проверить – и что? – подал голос нидский венатор, тяжелый мужчина с одутловатым лицом. Про него, Юзеф знал, ходили страшные, совсем уж невероятные слухи, и то, что Нида считалась одним из самых благополучных округов, эти слухи косвенно подтверждало. И тем более не хотелось в них верить. – Проверить – и отпустить? Тогда вся работа коту под хвост. -- А кто вам сказал – отпустить? -- Пан что, предлагает?.. Глаза Кравица – один зеленый и насмешливый, второй — серый, мертвый – смотрели прямо ему в лицо, и под этим взглядом нидский венатор опустил голову, уткнул подборобок в жесткий ворот сутаны, прикрыл бледные веки. -- Панове, я прошу вас не забывать. Законы не изменились. Все действия, все помыслы, и даже каждый малый вздох означенных особ до сих пор находятся под Уложением о мерах допустимого зла. Поэтому… вам придется исходить из его норм. -- Пан Кравиц. Райгард вас не поймет. -- Райгард? – Анджей обернулся на голос, прозвучавший из дальнего конца кабинета. – Тогда пускай придет и скажет мне об этом. А лучше, пускай найдет уже Гивойтоса наконец, потому что, панове, это странно, опасно и невыносимо. Но пока еще смешно, хотя с каждым днем становится все менее веселым. И мне остается только догадываться, на что вы все уповаете.
Октябрь 2004 года Лунинец.
Сперва они пришли за Тереской-дурочкой. Было что-то около полудня, воскресенье, и Катажина, собираясь к обедне, за суетой и хлопотами не сразу сообразила, что это за шум и возня за окном. Поставила греться утюг и выглянула, но не увидела ничего. Только засыпанный ясеневыми листьями двор и крупные хлопья мокрого снега – они таяли, не успевая долететь до земли. Распечатывать заклеенные на зиму рамы не хотелось, и тогда она побежала в кухню, быстро сообразив, что кухонные окна выходят как раз на ту же сторону, что и окна ее комнаты. По счастью, никого из соседок на этот раз не оказалось, сосед из восьмой комнаты дядька Мартын не в счет, он и в обычные-то дни с утра бывал уже пьяненьким, а тут воскресенье, святое же дело. Кухонные окна никогда не заклеивали, и, распахнув настежь рамы, Катажина высунулась едва ли не по пояс. Тереску уже уводили. Те, которые за ней пришли – двое, в одинаковых черно-серых сутанах и плащах, -- тащили бедную дурочку под локти, а она, уже перестав кричать и вырываться, молча таращилась в небо. И в рот ее, некрасиво распяленный, летел и летел снег. Что она могла сделать? Параличная горбунья, с худыми руками, похожими на ветки искалеченного дерева, плохо слышащая, не выговаривающая внятно ни единого слова. Она жила в дворницкой – полупадвальной комнатушке, там дворничиха поставила топчан и повесила занавеску, чтобы не смущать Тереску подробностями своей личной жизни. Ее подкармливал весь подъезд, и, Катажина знала, некоторые соседские тетки даже брали стирать ее вещи. Раз в месяц дядька Мартын превозмогал себя и в воскресенье вставал трезвее стеклышка – чтобы свезти Тереску в костел к мессе, погрузив горемыку в некое подобие детской коляски. Тереска туда прекрасно умещалась, потому что росту в ней было едва ли больше шести локтей, а весила она не больше котенка. Пользы мирозданию от Терески не было никакой, но и вреда ведь тоже. За что? Неужели за то, что в редкие минуты припадков на горбунью вдруг нападала ясность речи, и тогда она могла наобещать тебе таких бед, что три ночи не уснешь. Но такова болезнь, и все это, в общем, понимали. Обидеть юродивую – все равно, что на икону плюнуть. Как у этих, в сутанах, и руки-то поднялись. С тяжелым сердцем Катажина закрыла окно. -- Увезли? – не просыпаясь, спросил дядька Мартын. -- Увезли. -- Царствие небесное бедолажной. Кому она что плохое сделала… Помянуть надо святую душу. Дай, Касю, гривенник. Дашь? Катажина отмахнулась. Жуткое оцепенение владело ею, верить не хотелось, хотя умом она понимала, что все так и есть. Сколько лет уже прошло – если бы из казематов Святого сыска люди возвращались, об этом было бы известно. -- За тобой тоже скоро придут, -- обидевшись, дядька Мартын погрозил ей пальцем. – И кому какая разница, за что. Черная душа у тебя, черная! Слушать пьяные бредни Катажина не стала, закрыла окно, ушла в комнату. В костел в тот день она не пошла – просто не было сил. Зачем господу ее молитвы, если он допускает – такое.
Потом они пришли за теткой Рутой – портнихой. Говорили, будто регистрации у нее нет, а своим клиенткам она за подкладку зашивает тайные знаки, которые выпивают из людей силу, а у замужних кобет отнимают способность выносить дитя. Тогда Катажина еще хмыкнула: интересное дело, у замужних отнимают, а гулящих, стало быть, не трогают. Но вслед за теткой Рутой вместе со святыми отцами ушла сперва Малгожата, которая работала в цирюльне на углу, потом кондитерша Зофка, потом панна Ирена, которая преподавала в городской гимназии химию и астрономию. Никто ничего не объяснял. Просто приходили и уводили, а предъявляли обвинение или нет, и в чем обвиняли – даже слухов не ходило в квартале никаких, хотя всю неделю Катажина нарочно долго задерживалась после работы то в бакалейной лавке, то в зеленной, то в молочной, а как-то раз даже просидела полчаса на лавочке возле качелей во дворе. Надеялась, что появятся местные мамашки с младенцами, им-то всегда языки почесать охота, может, прояснится что-нибудь. Но вместо мамашек явилась дворничиха Фира и выставила Катажину домой. Неча сидеть тут и слезы лить, задницу себе морозить, объявила она, размазывая по брусчатке лужи – так Фира понимала для себя подметание палой листвы. Никто и ничего тебе не скажет, и не выспрашивай, и не любопытничай. Навы да ведьмы – в своем ли уме надо быть, чтобы языком молотить об этом?!
Впервые о том, что лучше было бы ей уехать, обмолвился старенький пан Касперек – владелец лавки с подержанным товаром, в которой Катажина работала последний месяц. В обязанности ее входило сразу все: помогать покупателям с выбором товара, принимать и оценивать вещи, которые они приносили на продажу, а заодно варить кофе для хозяев. Хозяев было двое: пан Каспар и пан Бальцер, оба маленькие, хрупкие, похожие на поседевших воробьев. -- Касю, деточка, вам надо уезжать, -- сказал ей пан Каспарек, принимая из рук Катажины кофейную чашку. Зачем уезжать, почему? Она ничего не понимала. Стояла, оглушенная этими словами, озиралась вокруг – привычная полуподвальная комнатка, тесно заставленная старыми вещами. Швейные машинки, два или три патефона – в одном, Катажина помнила, сломана игла, -- бесчисленные серебряные ложечки, сахарницы с погнутыми боками, фарфоровые пастушки и котята, полки с поношенными дамскими туфлями и мужскими ботинками, ряды зимних пальто и шуб, вытертый мех воротников, от которого все еще сладко пахнет духами. -- Я не понимаю, пан Каспарек. Зачем? -- Затем, деточка, что вы… как бы это помягче сказать… -- Вы считаете, что я – нава? Или ведьма. Это просто смешно! -- Матка боска, Касечка, ну что вы! Просто вы – барышня. И если завтра, упаси боже, ваша соседка по квартире решит пожаловаться на вас в святой сыск, будто вы виноваты в том, что у нее бульон прокис, кто станет разбираться, так ли это на самом деле. -- Подумайте, деточка, -- вступил пан Бальцер. – Когда вы… или любая другая барышня… возвращаетесь домой поздно вечером, и к вам вдруг начинает приставать компания молодых людей… с определенными намерениями, вы понимаете… что говорят люди? Люди говорят, что это ваша вина. Не нужно было ходить одной по темным улицам, не нужно было выбирать нескромные наряды, не следовало смотреть на этих молодых людей вашими хорошенькими глазками. Люди, деточка – это только люди. А вы, даже если вы на самом деле ангел господень, всего только барышня. -- Почему, ну почему?! -- Потому, деточка, -- печально проговорил пан Каспарек, -- что после смерти человек становится только воспоминанием своих близких. А многие ли у нас думают о женщинах хорошо? Особенно когда понятно, что любая из них может быть опасной. При жизни или по смерти. Это очень печально, деточка, но это так. И поэтому вам нужно уезжать. У вас есть к кому поехать? Хотя бы на время. -- Вы не беспокойтесь, -- добавил пан Бальцер. -- Ваше место останется за вами, мы примем вас обратно в любой момент. Но теперь лучше уехать. Катажина в растерянности гладила меховой воротник пальто. Вытертый до невесомости лисий хвост на воротнике. Господи, она так любила эту свою жизнь. Этот подвальчик, и его хозяев, похожих на рождественских волхвов, которые, состарившись и устав скитаться по пустыне, пришли и остались здесь. На прощание пан Бальцер выдал ей жалованье – щедро, за прошедший месяц и еще за две недели вперед. Катажина не стала говорить ему, что, уходя, вынула из самой дальней витрины и спрятала на груди под кожушком синюю бабочку – брошку с эмалью и перламутром, которую около месяца принесла в скупку панна Ирена из городской гимназии. Катажина знала совершенно точно: панна Ирена за своей бабочкой никогда не вернется. Как и она сама.
Про то, что за ней следят, Катажина догадалась не сразу. Да и не до того было, чтобы обращать внимание. На привокзальной площади было как-то необычно людно, толкались и куда-то спешили тетки с баулами, чемоданами и мешками, многие были с детьми. Младенцы орали, сновали под ногами вороватые вокзальные шавки, ругались носильщики, иногда воздух взрезали короткие и резкие паровозные свистки. Валил снег – совсем не ноябрьский, крупными хлопьями – и таял, не успевая долететь до земли. Под ногами было грязное месиво. Воздух пах гудроном, мокрым железом – и людской бедой. Сойдя с автобуса, Катажина на минуту застыла посреди толпы, после, опомнившись, принялась прокладывать себе путь локтями, бдительно прижимая к боку свой саквояжик с пожитками. Казалось бы, до входа в здание вокзала было пять минут ходьбы, но она пробивалась туда, кажется, целую вечность, и когда наконец оказалась на крыльце, уже почти ничего не соображала. Еще тогда ее поразил этот человек – возвышающийся посреди людского моря, неподвижный, глядящий куда-то поверх голов. Он стоял, широко расставив ноги в тяжелых армейских ботинках, сунув кулаки в карманы долгополой шинели со споротыми погонами. Глаза – один желтый, с мертвым зрачком, второй серый, недобрый – пристально обшаривали толпу. Как будто он искал кого-то и никак не мог найти. На секунду взгляд этого человека остановился на Катажине, она ощутила немедленное и острое желание исчезнуть, перестать быть в ту же секунду, и вздохнула с облегчением, когда он, утратив к ней всякий интерес, отвернулся. Потом Катажина встретила его у билетных касс. Высыпая в блюдечко для кассирши горсть мелочи, она оглянулась, потому что кто-то толкнул ее в спину, рука дрогнула, монеты покатились на пол, в грязь, в сутолоку людских ног. Сзади напирала очередь, недовольная случайной заминкой. Отыскать хоть что-нибудь в такой толчее нечего было и думать. Катажина полезла в сумочку за кошельком. Она уже протягивала в окошко кассы банкноту, когда толпа перед кассой вдруг расступилась. -- Вот, панна потеряла. – В железное блюдце с тихим звоном просыпались потерянные медяки и два гривенника. Мокрые, со следами грязной жижи. Катажина с удивлением оглянулась. За ее спиной не было ни единого человека. В полукруге пустого пространства – шириной в добрый десяток шагов – она была совершенно одна. Если не считать этого человека. Кассирша тоже оцепенела. Катажина слышала, как медленно, трудно она дышит. -- Продайте панне билет, пожалуйста, -- наклоняясь к окошечку, очень тихо сказал ее неожиданный помощник. – Куда панна собиралась ехать? -- В Омель, -- ответила Катажина первое, что в голову пришло. И подумала, что чем крупнее город, тем легче в нем затеряться. -- Один билет до Омеля, мягкий вагон. Вот, я доплачу. – Поверх катажининых медяков легла зеленая, с розовыми разводами, банкнота. -- Пойдемте, панна. Ваш поезд через пятнадцать минут, я провожу вас до вагона. В этой толчее бог знает что еще с вами может случиться. А… мне бы не хотелось. Придерживая Катажину за локоть, как будто она была школьницей, которая может сбежать в любую секунду, стоит только отвести глаза, этот человек вывел ее на перрон – толпа все так же расступалась перед ними, как будто они вдруг сделались прокаженными. За то недолгое время, которое Катажина провела в здании вокзала, снаружи все переменилось. Стемнело, но все так же сыпал и сыпал снег, белыми были длинные перроны, стальные рельсы блестели в сугробах, отражая синие и малиновые сигнальные огни. Яркий, безжалостный свет прожекторов заливал все вокруг, превращая мир в некое подобие синематографа – как никогда не бывает наяву, но часто случается там, в кадре кинопленки. -- Почему вы взялись мне помогать? Кто вы такой? -- Катажина Леонгардовна Доманская – это вы? -- Это я. Но вас я не знаю. -- Меня зовут пан Кравиц. Вряд ли вам о чем-то скажет эта фамилия. Мы не знакомы. Перрон понемногу заполнялся людьми. Катажина подумала, что скоро здесь начнется такая же толкотня, что и на вокзале. Одному богу известно, как ей удастся сесть в поезд. Мягкий вагон до Омеля. Смешно. Она едет к тетке в Толочин. Это четыре часа дороги – в промозглом пригородном составе с деревянными сиденьями, грязным полом и плохо закрывающимися окнами. Или два часа – в общем вагоне обычного поезда. Впрочем, она всегда может сойти раньше. И никому не обязана отчитываться. Этот Кравиц – да она понятия не имеет, кто он такой. И совершенно не желает задумываться о том, почему его появление в толпе вызывает такой странный эффект. Подумаешь, выход герцога Витольда Ингестрома ун Блау на перроне в Мариенбурге. Катажина была образованной барышней. -- Так почему? – опять спросила она. -- Иногда людям свойственно пытаться исправить ошибки прошлого. Хотя, конечно, ничего исправить и вернуть нельзя. Но они все равно пытаются. Однажды я позволил себе некоторым образом наплевать на судьбу одной… одной панны. Ее звали Варвара Александровна Стрельникова. Она была очень на вас похожа. -- И что? -- Она погибла. -- А вы считаете себя в этом виноватым? Белый свет прожекторов заливал его лицо, и невозможно было разобрать выражения. Только глаза – неожиданно синие. -- Панна Катажина. Если я начну перечислять вам все, в чем я виноват, наш разговор затянется до скончания времен. Смотрите, вот подают ваш состав. Пообещайте мне, что не сойдете с места до прибытия в Омель. Вам есть там где остановиться? -- У меня там тетка. -- Почему вы уезжаете? Катажина пожала плечами. Этот вопрос привел ее в замешательство. Неужели есть люди, которые даже не представляют себе, что творится в их городе? Лунинец, конечно, не столица, всего-навсего райцентр… но она почему-то нисколько не сомневалась в том, что то же самое происходит сейчас во всех городах Лейтавы. От моря до моря. Все как вы хотели. Вам нравится то, что получилось вашими стараниями?! -- Если пан хотя бы немного читает газеты… -- Вы – ведьма? Вам на самом деле есть чего бояться? Под этим взглядом, пронизывающим насквозь, оценивающим, прибивающим к месту, как стальная игла – бабочку, невозможно было ни о чем думать. И опять, как только что возле касс, она испытала острое желание исчезнуть. Просто раствориться в этом снеге, в заполошных паровозных гудках. -- А вдруг я нава, -- выдавив из себя жалкую усмешку, предположила Катажина. – А вы связались со мной. Бегите в полицию, святой сыск зовите, я не знаю… Кравиц покачал головой. -- У панны неудачные шутки. Окажись на моем месте кто-либо другой, у вас была бы куча неприятностей. Но я знаю, что вы мне врете. -- А почему?!.. -- Ваш состав. Пойдемте. Давайте, я понесу ваш саквояж. Мы опаздываем. Поезд стоит здесь четыре минуты. -- Откуда вы знаете? -- Я узнавал. Все это Катажина спрашивала уже на бегу. Кравиц шел по перрону быстро, почти бежал, и удерживал Катажину за руку повыше локтя так сильно, что хотелось плакать. Синяки останутся, думала она жалобно, едва поспевая за его широким шагом. Удивительно, но и здесь, в точно такой же толпе, что и у касс, люди расступались перед ними. Как будто каждый, каждый боялся коснуться Кравица хотя бы взглядом. -- Третий вагон. Ваш. Билет давайте. Катажина принялась рыться в сумочке. -- Если сейчас скажете, что потеряли… -- То что? Убьете меня, как эту вашу… забыла… Стрельникову?! Кравиц подал ей руку, помогая взобраться по обметенным снегом ступенькам вагонной лесенки. -- Искренне надеюсь, панна, мы никогда с вами не увидимся. Поезд уже тронулся. Катажина стояла на пороге тамбура, глядела вниз – на это запрокинутое к ней страшное лицо с нечеловечески синими глазами. Потом проводница захлопнула дверь, поезд набрал ход, и за стеклом сделалось пусто и бело.
planetabelarus.by/articles/879-tolochin-city/31... толочин - столица контрабандистов ВКЛ. а я-то просто так, наобум взял. потому что вражественное агенцтво имени князя белты однажды написало заголовок: "толочинские сомелье выиграли международный конкурс и поедут учиться во францию". а оно вона как.
собственно говоря, меня интересует три вопроса. 1. какая сволочь придумала говорить человеку, который ест, приятного аппетита? вот чем думали эти люди? думали они о том, что тебе скажут приятного аппетита, а ты такой, давясь котлетой - угуммс, шпасибо. ну или на что зубов хватит. этот квест я регулярно проделываю с понедельника по пятницу в офисе и уже порядком подзаебало. зато, чтобы не было так скучно, провожу такие же опыты над другими людьми. еще никто не улыбнулся белозубой улыбкой и не ответил вежливо и культурно, а главное членораздельно "благодарю вас". все давятся, хрипят и выдавливают из себя кто на что горазд. 2. вопрос второй - стратегический. как победить росатом. ни больше и ни меньше. он произвоццтвенный и лежит в сфере деловых коммуникаций. но главное не это, с этим я как-нибудь сам. главное, что меня волнует: почему на фразу в телефон "мы российское федеральное агентство, продвигаем здесь интересы россии и должны знать об этом бляццком реакторе все от первого до последнего его вздоха" коллеги начинают гнусно ржать и интересоваться у меня, знаю ли я и мои собеседники, когда у реактора последний вздох и не пора ли уже собирать манатки и валить? 3. третий вопрос ниапчом и просто так. почему я бедный зайчег должен вставать пять дней в неделю в семь утра и до шести вечера заниматься всякой неведомой йобаной хуйней, прасцици извиници не могу сдержать в себе всяких хороших разных слов.
сегодня утром - первый снег. крупные хлопья, ветер, летит почти горизонтально, но на землю не ложится, тает. а ясени, которые растут возле дома, совсем желтые, и листьев на них еще много. что-то рано в этом году, да.
поздняя осень - это не про умирание, не про безысходность зимы. это - про свободу. не спрашивайте.
после двухнедельной борьбы с жэсом батареи наконец-то греют во всей квартире. аллилуйя, как же меня заколебали эти звонения по телефонам и дубак в квартире.
вчера я приготовил плов, перловку с грибами, чтобы брать обеды на работу, салат из свежых овощей, а на сладкое еще беляшей нажарил. поэтому сегодня я совершенно свободен и могу делать что хочу. "хочу - колбасу ем, хочу - на диване валяюсь!" (цы) на диване я и вчера валялся в перерывах между подходами к кухонному мартену, поэтому сегодня надо соорудить что-то бесполезное, но прекрасное. календарь по райгарду досвести наконец.
а прекрасный котик маня с утра заперла себя в коридорном шкафу. сперва она туда скреблась, отодвигала дверь, потом попала, потом стала шуршать там пекетиками и грызть шнурки от ботинок, а потом толстой попой задвинула дверь обратно. и полчаса орала, чтобы ее нашли и выпустили на свободу. теперь ходит всем жалуется.
ааааааааааа, твою же мать. у меня не сходится календарь по райгарду. а мне во как ножом по горлу надо его свести. ненавижу, ненавижу это сперва писание как попало чо в голову треснет, а потом ползанье по тексту и высчитывание с калькулятором, картами дорог и прочим обоснуем, что когда и зачем было. почему черт возьми ты никогда не пишешь тексты по плану?!!
впрочем, это риторический вопрос. и так всегда, так всегда.
читать дальшеСвятого отца он нашел в сакристии – тот как раз готовился к мессе. Белый стихарь – полотно с ручной вышивкой, такое ветхое, что дунь, и рассыплется на ниточки, белая же стола с некогда золотым шитьем, рукава и подол сутаны обтрепались и забрызганы уличной грязью. Господи, господи боже, как они живут тут все, в нищете, в ежесекундном, каждодневном умирании, без всякой надежды на то, что хоть что-нибудь изменится рано или поздно? Наверное, в таких условиях вера могла бы стать спасением, но за две недели, проведенные в Омеле, он и при большом желании не назвал бы его жителей религиозными. Даже в том, что делала эта наглая малявка у чаши со святой водой, явно был какой-то сугубо практический смысл. Как они выдерживают и не сходят с ума?! -- Вам что-то нужно, сын мой? Священник – средних лет мужчина, крепко сложенный и почти седой, смотрел на него, сдвинув очки на кончик носа. -- Вы – настоятель? -- Пан не ошибся. Я могу чем-то помочь? Вы хотели бы прийти к исповеди? Тогда подождите меня в храме, думаю, что до начала мессы мы вполне успеем. -- Спасибо – но нет. -- Тогда что? -- Вы хорошо знаете своих прихожан? -- Допустим. -- Только что я встретил в привратном нефе паненку. На вид лет пятнадцать, может, меньше, волосы светлые, телосложения худощавого, росту… пожалуй, ниже среднего, глаза голубые, зубы мелкие, ровные… Ксендз взглянул настороженно. -- Пан словно описание из жандармской сводки читает. Или пан сам из таких? -- Неважно… нет. Не из таких. Эта паненка набирала в стеклянную бутыль святую воду из чаши. -- А это запрещено Уложением о наказаниях? -- Я вижу, святой отец хорошо знает, о чем идет речь. Может быть, он в таком случае назовет мне имя означенной панны? -- Я не могу, -- святой отец развел руками и улыбнулся. Улыбка могла бы выглядеть беспомощной, но по опыту он хорошо знал, как ловко у ксендзов выходит притворяться. Они блюдут свои тайны гораздо строже, чем старая дева свою цноту, и никогда не поступятся даже малыми крохами, пускай весь мир лежит вокруг в обломках. Пауки. Придется таки достать мандат Святого сыска, предъявить, повернуть лицо к свету, чтобы святой отец мог сличить фотографию в документе с, так сказать, наличностью. -- А если так? Как я понимаю, оглашение имени не есть тайна исповеди. -- Панну зовут Кристина, -- как и все здешние жители, святой отец говорил с акцентом, получилось – "Кшыстына", и это почему-то вышло не раздражающе, как обычно, а смешно. Одновременно смешно и мило. Впору было позавидовать этой "Кшыстыне": надо же, есть на свете люди, которым она так дорога. Наглая малявка. -- А фамилия у нее есть? -- Гедройц. Может быть, вам и место жительства назвать? -- Святой отец этим меня крайне обяжет. -- Об этом вам лучше справиться у военного коменданта. Что-нибудь еще? -- Пожалуй, что нет. Всего доброго. -- И вас господь храни. Что, и благословения не нужно? Он обернулся на пороге. -- Благословить я и сам могу кого хочешь, а толку-то… На улице все так же шел снег.
В городскую управу он сумел попасть только на следующее утро. Над крыльцом на деревянной доске для объявлений действительно была приколочена фанерка, из которой следовало, что военный комендант принимает гражданских лиц строго по понедельникам и четвергам с девяти утра и до обеда, только по неотложным делам и исключительно по предварительной записи. Сегодня была среда, и времени – он специально поглядел на часы – ровно половина девятого. Можно было, конечно, как приличному человеку, подождать на крыльце, но после вчерашнего снегопада здорово подмораживало. Хотелось в тепло и стакан горячего чаю. Он представил себе этого военного коменданта –крепкого дядьку в военной форме без погон, потому что если города Омеля как бы на самом деле нет, то какая в нем может быть армия Лейтавы. Сидит себе такой в кресле за огромным, как поле битвы под Койдановым, столом, надежно укрывшись за рядами вечно молчащих телефонных аппаратов и лампой с непременно зеленым абажуром. И пьет, холера такая, крепкий чай из стакана в мельхиоровом подстаканнике. А над стаканом вьется вкусный парок, пахнет лимоном и вполне ощутимо – коньяком. Вот же сволочь. А ты тут топчешься на обледенелых ступенях, того и гляди навернешься на мостовую, сломаешь себе шею, да и делу конец. Как может человек в здравом уме и трезвой памяти вытерпеть такую вопиющую несправедливость?! Двери в городскую управу, несмотря на ранний час, оказались не заперты. И в коридорах не встретилось никого – ни охраны, ни тетушек из бухгалтерии и отдела жилищных субсидий, ни просителей и кляузников. Почему-то он всегда так и представлял себе казенные учреждения и чаще всего бывал недалек от истины. Все оказалось именно так, как он себе и представлял. Огромный кабинет – по всей видимости, именно здесь сидел прежний градоначальник, давно, еще, так сказать, в нормальные времена. Массивный письменный стол, укрытый зеленым сукном, фикусы в кадках, книги и папки с бумагами в шкафах, ряд телефонов, в углу, за особо развесистой пальмой – маленький столик с ундервудом и почему-то полевой рацией. Машинистка, значит, у них еще и радиограммы принимать обучена, как интересно… В кабинете, сквозь запах пыли и запустения, стоял отчетливый густой аромат коньяка и лимона. И за столом, вместо кряжистого дядьки в военной форме, сидел какой-то невнятный юнец в растянутом свитере. И курил чудовищных размером самокрутку, отхлебывал чай и лениво перелистывает страницы толстенной книги – не то Уложения о наказаниях, не то и вовсе Статута. -- Вон выйдите и дверь заприте, -- не поднимая на гостя головы, велел хозяин кабинета равнодушно. – А если вам чего от меня надо, запишитесь сперва у секретарки. Она с девяти утра будет. -- Я бы записался. Но не буду. -- Да-а? – удивился юнец и поднял голову от книги. – А вы кто, собственно, такой? -- А вы? -- Вы в кабинет ко мне вошли, а табличку на двери прочесть не удосужились? Ай, пане, нельзя быть таким небрежным. Так вы выйдите и прочитайте заново. Наверное, это был именно тот момент, когда от разговоров пора переходить к рукоприкладству, но что-то в выражении лица этого человека удерживало. Не вот эта ленивая усмешечка, не чуть приподнятые брови, -- пожалуй, глаза. Если судить поверхностно, они были примерно одного возраста – но человек, едва разменявший третий десяток, никогда не будет смотреть – так. Да, пожалуй, никто из живых не будет. Потому что для этого нужно, как минимум, заглянуть за черту жизни и суметь вернуться обратно. -- Как пана зовут? -- Морштын. Маршалок Збигнев Морштын. И я действительно военный комендант. А вы?.. да, мандат вам выдали, но учили плохо и не тому. Весь ваш хваленый коллегиум – сбродище пройдох, ну разве что за исключением ректора… Так что пан хотел? Да вы садитесь, сомлеете ведь сейчас. Чаю вам налить? А коньяку?
-- Видите ли, пан Алесь, -- сказал Морштын ему на прощание, протягивая бумажку с адресом Кристины Гедройц. – Вы, конечно, можете к ней пойти, хотя я плохо представляю, что вам от нее надо.Она… как бы вам сказать… совсем не городская дурочка, как это выглядит. Но если вы еще не поняли, здесь все слегка не то, чем оно представляется. Вы, когда учились, за Чертой бывали? А после? Я так и думал. Тогда… попытайтесь представить, что то, что вы тут видите, это и есть сама Черта. Не жизнь и не смерть, а вот это состояние "между". Может быть, вам так будет проще. Что-то еще? -- Вы сказали – маршалок. Но, если я не ошибаюсь, дворянские звания и должности отменили еще, как у нас в деревнях говорят, "за Шеневальдом". И я не понимаю… -- А вам и не нужно пока ничего понимать. Когда Райгард явится за вами, тогда и поймете. Не думаю, что они… мы будем ждать долго.
На крыльце он все-таки подскользнулся, не удержал равновесия, полетел со ступенек, раскинув руки и чувствуя себя дурак дураком. Еще и бумажку с адресом, которую так любезно преподнес ему пан Морштын – маршалок, боже святый! – выронил. Листок полетел по ветру, но недалеко, быстро набряк сыростью, упал в ближайшую лужу. Поплыли лиловыми пятнами чернила. Хорошо, что успел адрес запомнить, теперь-то ничего не разберешь. Странный человек. И человек ли? Почему в этом холерном городе его так тянет сомневаться в том, что люди – настоящие и живые? И то, как Морштын его назвал… сто лет никто не говорил ему – Алесь. Ну… хорошо. Пускай будет так. В каком-то смысле так даже проще. Им владело отчетливое ощущение, что вот только что он невольно прикоснулся к чему-то такому… о чем можно прочесть лишь в старых хартиях, которых много было в скриптории коллегиума, но он никогда не был радивым учеником. И что-то он пропустил там, в годы учебы. Что-то такое, о чем никто не предупреждал, что это важно, что звучало мельком, на границе слуха, маячило на краю сознания, не даваясь в руки – требуя то ли большей старательности, то ли чего-то другого, чего он никак не мог понять – как нахальный Петичка шутил – в силу плебейского происхождения. Сам-то Петичка, конечно, был из тех, о ком говорят "голубая кровь, белая кость", ага. Но, кроме шуток, было в Данковском что-то такое, что неуловимо роднило его с Антоном, а с ним – разделяло, точно саамая глубокая в мире пропасть. И – он никогда не думал об этом прежде – в этом и Антон, и Петька были разительно похожи, они – и ректор коллегиума, Март Янович Рушиц. Господи, что за ересь лезет в голову человеку, лежащему в луже талой воды на виду у всего города. Первое, что он увидел, попытавшись сесть – это растоптанные войлочные боты, с галошами поверх, и худые ноги, торчащие из слишком широких голенищ. Во всем городе такая обувка могла быть только у одного человека. Правой галошей наглая малявка Кристина Гедройц с занудной старательностью долбила смерзшийся ком снега, так что мокрое крошево летело прямо в лицо. Никуда не уходила. Ждала, когда Алесь наконец вытащит себя из лужи. Но к моменту, когда он поднялся, ее уже не было – он увидел ее маленькую фигурку в доброй сотне локтей впереди, спешащую по скользкой мостовой. Хотя прошло с полминуты, не больше. Так солнечный луч скользит сквозь пространство: вот он здесь, а вот уже далеко, не дозваться. Подскальзываясь, оступаясь на ледяных колдобинах, почти ничего не видя перед собой, он рванул за ней. Как будто на мгновение поверил, что впереди не человек из плоти и крови, а призрак. Еще мгновение – и растворится в сырой мгле. В какую-то секунду так и случилось, он потерял ее из виду и несколько минут озирался вокруг, потом додумался вернуться назад и заглянуть в подворотню. Он не ошибся, малявка была там. Шепталась с высокой теткой в темном пальто и глухом платке, забрала у нее небольшой завернутый в серую бумагу пакет, высыпала в протянутую ладонь пригоршню медяков, пакет сунула под пальто. Тетка, пересчитывающая деньги, вдруг замерла, подняла голову – Алесь увидел ее лицо -- без глаз, без рта, просто белое, с трупной прозеленью слепое пятно. Через секунду, когда на нем проступили губы, тонкий нос, глубоко посаженные в темных глазницах глаза, он готов был поклясться, что все, что он видел до того, ему померещилось. Но это было не так, и он отчетливо понимал это. Интересные дела в городе у панны Гедройц, ворующей из храмов святую воду. Медяки, небось, она там же натаскала. Когда он был маленький, а мать еще не превратилась в запойную пьяницу, он как-то добыл серебряный полтинник и не нашел ничего лучше, как похвастать об этом перед пацанами во дворе. Торжество его длилось ровно четверть часа: ушлая дворничиха бабка Двойра поймала его за ухо и привела к матери. Допрос был жестоким, но недолгим. На вопрос "где взял" он, подвывая от боли, стыда и отчаяния, признался, что "где все в храме брали с блюда, там и взял". Вот тогда бабка Двойра, даром что некрещеная была, ему и рассказала, для чего люди в храме кладут туда деньги и куда они потом деваются. Что, мол, когда человек умер так давно, что и помнить его некому, это помогает ему совсем уж не превратиться в чудовище. И если кто думает, что ксендзы с тех денег жутко богатеют, то он таки уже окончательный идиот. Тогда он решил, что она пошутила. Зачем, в самом деле, навам церковные медяки. Да и кто тех нав видал. Глупости это все, бабкины забабоны. А выходит, что не пошутила? В коллегиуме ничего такого им не рассказывали. Впрочем, как ему до самого выпускного экзамена казалось, там и вообще не особо стремились посвящать студентов в тайны мироздания. Или это он один такой был тупоголовый, что с точки зрения наставников, криминалистика и судебная экспертиза плюс чуть-чуть истории религии были для него потолком наук? Кристина Гедройц знается с навами. По собственной воле, и не боится их, и они ее тоже не трогают. Интересно, что она получила от этой тетки в обмен на горсть медяков?
Не особенно скрываясь, он так и дошел вслед за Крыськой – называть эту малявку Кристиной даже в уме не получалось никак – до самого дома. Помедлил у подъезда, дожидаясь, пока она поднимется по лестнице хотя бы на пару пролетов. Вошел внутрь, задержал дыхание, услышал, как наверху, на уровне, наверное, четвертого или пятого этажа, звякает вынимаемая из кармана связка ключей. Он слышал каждое ее движение, каждый вздох, каждый взмах ресниц, слышал, как входит в замочную скважину ключ, проворачивается в сложном механизме замка, как из квартиры тянет теплом. Он понятия не имел, зачем ему эта невзрачная пигалица. Но четко знал: то, что он делает, может быть, самое главное в жизни. Преодолеть четыре лестничных пролета – и успеть к тому самому моменту, когда Крыська, вынув из замка ключ, входит в квартиру. Зажать ей ладонью рот, обхватить, чтоб не размахивала руками – и почти упасть в просторную, пахнущую старыми шубами и пылью прихожую.
прав был наш корпоративный астролог, когда говорил, что количество неадеквата в окружающей природе в ближайшие два дня будет зашкаливать. сказал он об этом в среду, мы поржали, как водится, и забыли об этом. а надо было помнить! лично я, каюсь, вспомнил только вчера, когда мы с юлишной выползли из торгового зала супермаркета, где раз в неделю закупаемся продуктами.
зырить в глупь риальнеесть у меня такая печальная особенность: люблю повеселиться, особенно пожрать не могу я есть что попало, всякие сосиски-пельмени и прочие колбасья приводят меня в пичяль. жареное-жирное тоже. и картошка с макаронами - я их теперь не ем, греча и перловка мои фавориты. и надо чтобы каждый день были овощи. и чтобы сыр был похож на сыр, а не на кусок резины с дырками. и каждое утро дайте лично мне стаканчик йогурта. у юлишны тоже свои тараканы. в принципе, мы научились с ними весело и ненапряжно справляться, тем более что финансы кагбэ позволяют. а, и еще мы вдвоем дружно ненавидим походы по магазинам в будние дни. потому что у меня работа до упада, у нее универ, и все это кагбэ некстати, не по дороге и вообще. ну и вот. каждый год 31 декабря мы с друзьями ходим в баню каждую пятницу вечером мы идем на большой продуктовый шоппенг. уже давно понятно, сколько и чего нам нужно, ну с вариациями в зависимости от недельного меню. с учетом бытхимии и прочей косметики и еще всяких нужных по хозяйству вещей, фруктов, соков и прочей белиберды средний чек получается где-то баксов на 60-70. и все. это полностью траты на неделю. ну понятно, что по объемам это многонько, но в этом магазине так закупаются почти что все. ну и вот, выползаем мы с телегой, чтобы распаковать наше добрище по сумкам. и сверху так красивенько навалены - бутылки с йогуртом, прекрасный кусок сыра, фрукты и вишенкой на торте - махонький пакетик майонеза. потому что я собираюсь варить свеклу, а есть ее умею только с майонезом. (оправдываться про то, что майонез легкий, что ем я его редко и тыды - не буду, я еще не сошел с ума). и тут мы сталкиваемся с молодой и бодрой мамашей вместе с сыном лет эдак семи-восьми, которая, мелком заглянув в нашу тележку, изрекает: - вот вкусняшек накупили! а мальчик едва слышно замечает, что вот он-де любит майонез, а мама его не покупает никогда. - майонез - вредно, - безапеляционно изрекает тетка. и бросает еще что-то такое про бабушку ребенка, которая пичкает его всякими гадостями. и добавляет: - посмотри вот на этих. (на нас, в смысле). ты хочешь быть как они? - да! - пацан уже едва не плачет. он, видать, еще не понял, что с такими мамашами лучше не спорить. мы, разумеется, слышим всю эту беседу в подробностях, мы же стоим с ними лицом к лицу. и я понимаю, что бундестаг охуевайтунг. и что если я демонстративно возьму со своей телеги эту клятую пачку майонеза и подарю ее пацану - меня тут же на месте каблуками затопчут. в общем, кое-как во имя святого макаронного монстра, я промолчал. только сказал, что очень бы бы счастлив, если бы у меня находилось время и силы лезть в телеги других людей, выяснять, что они купили, и высказывать им об этом свое бесценное мнение.
а когда вышли из магазина, я еще и четверговый случай припомнил. он про маршрутку - тоже блин место повышенного эпик-фейла. у нас, если кто не знает, теперь новые деньги. и монеточки, которых простой белорусский гражданин до того мог пощупать только в разных заграничных странах. и не все еще привыкли обращаться с монетоньками в повседневном обиходе. а тут маршрутка, которая стоит полтора рубля. и я на козырном сиденьи, пассажир которого - всегда "передаватор" денег водителю. я и свои-то передал со скрипом, потому что застудил плечо и какую-то мышцу в спине. а мне еще и сдачу выдали - тоже жменю монетонек. а напротив сидит молодой дядька, который тоже вот прям в момент получения сдачи еще жменю своих денег мне сует. при этом ему самому сделать это - раз плюнуть. надо только встать с места. и я, канеш, вздыхаю тяжко. потому что блин больно мне вертеться туда-сюда. и вообще как-то к концу рабочего дня, который начался в семь утра с хвостиком, хочется уже кагта, чтобы все отъебались. ну и вздыхаю. чобы мне не вздыхать. - я понимаю, - говорит мне дядька, - что это очень трудное дело: передать чужие деньги за проезд. а я нагло молчу. - вы так тяжело вздыхаете, - продолжает товарищ. - а вы, - сладко улыбаюсь, - наверное, мой психотерапевт, чтобы определять, тяжело я вздыхаю или не очень. товарища перекашивает, и он изрекает что-то в том смысле, что всегда думал, что теткам надо дома сидеть и борщи варить, а не по офисам таскаться. я улыбаюсь еще более радушно. - а это, дорогой товарищ, они потому по офисам таскаются, что кругом вот такие примерно, как вы, которым лень жеппу поднять и самому передать свои копейки. ну, маршрутка теток полна, гендерный срач им поддержать раз плюнуть. все, можно заткнуть уши наушниками и закрыть глаза. я не скандальный человек, ни боже мой. честное слово. но иногда зайобывает очень сильно. а, и еще вдогоночку. чтобы, как тому дядьке, два раза не вставать. очень я странно себя чувствую, когда вижу, как люди играют в какую-то игру, обсуждают ее в полузакрытом доступе, но тебя туда почему-то не приглашают. сама игра вообще закрыта наглухо и доступна только избранным, и это не ты. мне не то чтобы очень надо. но логично тогда уж было бы закрыть вообще все по сабжу. можно было бы, канеш, пойти и спросить, чо я такого сделал, что меня играть не берут... но я честно опасаюсь раздражения с той стороны и осложнения отношений, а они мне дороги. кагта так все. ублюдский мир. вдобавок ко всему - снилась алиса. ну, как всегда, в общем.
Я поплачу сейчас немножко, ладно? Иногда же можно, я думаю. **\\ залазит на табуреточку, складывает лапки, заводит грустную пестню.
Так вот. Завтра мой рабочий день начинается в 7.30. А заканчивается как всегда. Нет, без вариантов. Это раз. Сегодня обнаружил дырку на жеппе в любимых джинсах. Это ли не повод для страданий? Это два. На улице лютый холод, сегодня 12 октября, я хожу в зимних ботинках, пуховике, а также со мной перчатки зимние и шарф с шапкой. Кому как, а до наших широт это немножко множко. И. Все время мёрзну. Всегда и везде. Это три. Батареи в квартире включили, но только частично. В моей комнате и в кухне они ледяные. Это уже четыре. Завтра ещё четверг, а не пятница почему-то. Странно, да? Это уже пять. Я мечтаю хотя бы об одном рабочем дне просто в офисе, без походов по городу и беготни. Может, в пятницу повезет. А может и нет. Это сколько будет? Я заебался считать. Впрочем, я вообще заебался. Вдобавок система на планшетике обновилась так, что с клавиатурой стало невозможно иметь дело. Ее кричит и глючит беспощадно. Но это только вишенка на торте. Я понимаю, что у кого-то есть беды пострашнее, а у меня так, бисер некрупный. Но сегодня вечером мне и этого за глаза хватает.